При чем тут девочка
Часть 18 из 23 Информация о книге
– Попробуй, потом говори! – Не хочу! – Слушай, ну ешь, а, я прошу тебя! – Ну не хочу я! – Я тебе кому сказал?! Итак, мы занимались… Сейчас, когда пишу об этом, мне все труднее ответить себе, зачем я продолжала приходить на уроки, которые тяготили меня все больше. Что мешало мне, взрослому, самостоятельному человеку, вежливо и твердо проститься с этим семейством, ну, наконец, отговориться каким-нибудь новым делом, требующим времени? Сейчас трудно вспомнить; сейчас я, как собака-ищейка, иду по следу полузабытых соображений, полузаглохших чувств. И, как собака, останавливаюсь, наткнувшись на еле различимый, почти выветрившийся запах отошедшего… Да, странно, мне казалось тогда, что наши уроки с Кариной – одно из звеньев жизни этого семейства, их любви друг к другу, и случись выпасть этому звену – не заладится что-то в их жизни… Однажды во время урока, когда старик дремал на диване за нашими спинами, раздался длинный звонок в дверь. Мальчик, до этого чинивший велосипед на террасе, побежал открывать. Громкий сварливый голос прямо с порога стал выговаривать что-то мальчику, мешая русские и тюркские слова. Услышав этот голос, Карина нахмурилась, нагнула голову и стала громче выколачивать польку Глинки. В комнату вошла цыганистая женщина в пестром платье, с большими кольцами в ушах, с литой подковой золотых зубов. Едва взглянув на нее, я подумала: вот изобразишь такой типаж, скажут – банально, слишком грубо. Что-то у нее было с верхней губой, она не смыкалась с нижней, поэтому тусклая золотая подкова во рту желтела неугасимо. Галочьи глаза цепко оглядели комнату, обойдя, впрочем, меня, словно я не сидела рядом с Кариной. Несколько секунд женщина молча глядела Карине в затылок, потом что-то громко сказала. – Драсть… – не оборачиваясь, буркнула Карина и продолжала с необыкновенным упорством выколачивать польку. Пестрая женщина спросила что-то у мальчика, так же сварливо, с подвизгивающими интонациями. Тот, растерянно пожимая плечами, отвечал. – Слушай, подожди немного, а? – раздраженно предложила женщина Карине. Та, сердито глядя в ноты, сняла руки с клавиатуры и сказала вызывающе: – Мы занимаемся музыкой! – Ладно, будь здорова! – раздраженно воскликнула та. – Папа когда приходит? – Не знаю! – ответила Карина и начала играть. Я молча наблюдала эту сцену, в которой меня больше всего забавляло мое отсутствие, или, лучше сказать, мое реквизитное присутствие, как буфета, стола или венских стульев. Пестрая женщина подсела на диван, к деду, вскоре за нашими спинами послышались всхлипы, стоны и сморкание. Она плакала над дедом. А тот – умильно, картинно библейский – тихо лежал на бочку и созерцал плачущую своим обычным кротко-посторонним взглядом. Наконец женщина высморкалась основательней, словно ставила точку на этом, деловито ткнула подушку под головой деда и вышла из комнаты. – Ладно, до свидания, засранцы! – крикнула она из прихожей, и дверь лязгнула замком. Карина сняла руки с клавиш. – До свидания, сволочь! – сказала она, напряженно глядя в ноты и грызя заусеницы. Туг я не выдержала своего отсутствия. – Кто эта баба? – спросила я. – Не грызи пальцы. – Мамина сестра, – просто ответила Карина, продолжая кусать ногти и думая о своем. Старший брат, с велосипедным насосом в руках, выглянул в окно с террасы и пояснил сестре: – Говорит, если отец даст двести рублей, она возьмет деда к себе на месяц. Чтоб мы отдохнули. – Чтоб она на том свете отдохнула, – зловеще спокойно сказала Карина взрослым тоном. – А что, отец не отдаст деда? – спросила я. – Во-первых, деда не отдаст, во-вторых, деньги не даст… – ответила она. Дед сел на диване, проговорив что-то с тяжким вздохом, запахнул на груди ватный узбекский халат и застыл так сидя. – Ну, давай сначала, – сказала я Карине. – И не колоти так. И следи за педалью… – Минут через тридцать пришел с работы отец, и Карина сказала ему спокойно, не оборачиваясь: – Приходила тетя Зина. Отец перестал расшнуровывать туфлю. – И что? – спросил он. – Ничего, – ответила дочь. – Пришла, с дедом посидела, потом поплакала, потом ушла… Отец, все еще стоя в одной туфле, внимательно оглядел комнату; все было на своих местах – дед на диване, мы с Кариной у инструмента, сын возле велосипеда. Младшая в это время обычно гуляла во дворе. – И все? – успокаиваясь, но еще настороженно спросил отец. – Все, – хладнокровно подтвердила дочь. – Больше ничего не говорила? – Не-а… Мальчик на террасе поднял стриженую голову, молча, через оконный проем обменялся спокойным взглядом с сестрой и опять занялся своим велосипедом… …В наших занятиях более всего меня тяготила полная их бессмысленность. И дело даже не в том, что у Карины отсутствовали музыкальные способности. (Я вообще убеждена, что знакомство человека с нотной грамотой, и даже владение музыкальным инструментом, и даже глубокое знание музыки, ее шедевров, ее истории, не делают этого человека ни глубже, ни интеллигентнее, ни добрее. Смотря что понимать под глубиной, добротой и интеллигентностью.) Дело в том, что, на мой взгляд, Карине не нужны были занятия музыкой… Они еще больше нагружали воз обязанностей, который изо дня в день тащила эта маленькая серьезная девочка с хмурыми глазами. Она готовила обеды, стирала, гладила, ухаживала за дедом и… брала уроки музыки. И ведь кроме того она училась в шестом классе и была «культмассовым сектором». Однажды, придя на урок, я увидела разложенный на столе лист ватмана. Нависая над ним, упираясь коленками в сиденье венского стула, Карина синей акварелью осторожно закрашивала ломаную ступенчатую стрелу, над которой печатными буквами было выведено «Молния». – Я ведь культмассовый сектор, – объяснила мне Карина серьезно. – Что значит – культмассовый? – спросила я, прикидываясь наивной, хотя сама в свое время уныло продиралась сквозь частокол школьных мероприятий. Мне было интересно, как воспринимает их она. – Ну… стенгазеты рисовать, деньги на цветы собирать, если писатель какой-нибудь выступает… Опаздывающих клеймить. – Ну и как ты их клеймишь? – полюбопытствовала я. – А вот, – она кивнула остреньким подбородком на лист ватмана. – В «Молнии»… – Не обижаются? – Не-а… Это ж общественная работа. …Как-то осенью мне позвонили и пригласили на юбилей специальной музыкальной школы для одаренных детей. У меня были свои счеты с этой школой, в которой несколько лет отрочества и юности музыка сковывала мне руки наручниками… До сих пор дивлюсь штучкам Судьбы, благодаря которым я совершенно случайно была принята когда-то в восьмой класс этой школы… В тот август, перед учебным годом, мама привела на прослушивание мою младшую сестру Верочку, которая училась в третьем классе, играла на скрипке и делала в музыке большие успехи. Дома очень волновались и готовились к «прослушиванию», так как ходили разговоры, что попасть в школу для музыкально одаренных детей не менее трудно, чем выбить учителю персональную пенсию. О прослушивании мама договорилась через жену двоюродного брата, которая дружила с женой одного из преподавателей школы. Как бы там ни было, в желтый августовский день сестре предстояло играть перед комиссией. Чтобы я не болталась в жару по улицам, меня, четырнадцатилетнюю дылду, мама прихватила с собой. А там уж, в паркетных коридорах элитарной школы, Судьба начала выкидывать свои коленца: сестре потребовался аккомпаниатор, в пустой каникулярной школе аккомпаниатора не отыскали и за инструмент посадили меня. Верочка с блеском прошла сквозь горнило «прослушивания», и тут какой-то педагог заметил, что старшая девочка тоже «музыкальна», и предложил маме «показать» меня фортепианному отделу. В горячечном возбуждении, на ходу заплетая мои патлы в приличную косу, мама поволокла меня на четвертый этаж, где фортепианный отдел представляла царственно-холодная дама с шопеновским профилем. Мне велено было играть. Я заиграла Шестую сонату Бетховена, которую весной благополучно сдала на экзаменах в своей уютной районной школке, и, по-видимому, от страха сыграла ее неплохо. Дама с шопеновским профилем подтвердила, что «девочка музыкальна», и участь моя, несчастная моя участь, была решена. Угодив в восьмой класс элитарной школы, я сильно заробела. Все здесь было особенным – расположение музыкальных классов с двойными дверьми (звукоизоляция!), желтый вощеный паркет, по которому серьезные ученики скользили в тапочках, ин-ди-ви-ду-альные занятия… Дети тоже были особенными, даже фамилии у них были необыкновенными. Вундеркинд Кранджево-Джевский ходил по желтым паркетам, загребая ногами, таская за собой болтающиеся кисти талантливых рук. Где-то в заоблачных высотах одиннадцатого класса блистал скрипач Врангель – восхитительно уродливый, с нечеловечески длинным носом. Ему пророчили блестящую музыкальную будущность. А девочки, девочки специальной школы, будущие консерваторки – эти надменные шейки, серьезные разговоры, прилежные нахмуренные бровки… И я, обычный ребенок, здоровое дитя, попала во все это великолепие как куренок в ощип… Меня подавляла всеобщая талантливость вокруг, и тут надо вернуться к роковой «музыкальности», под знаком которой я просуществовала школьные и консерваторские годы. Это, в общем, приятное, несколько неопределенное определение моих способностей висело тяжким распятием над моим самолюбием. Многие из соучеников были просто талантливы, многие проходили под вывеской способных. Я же неизменно оставалась «музыкальной девочкой». Эта проклятая «музыкальность» шлейфом волочилась за мной от экзамена к экзамену. Всегда было одно и то же: председатель комиссии зачитывает лист с отметками, такая-то – да, техника хромает, да, необходимо тренировать память, но – да, налицо безусловная музыкальность. Четверка с минусом. Я была подвешена на крючок «музыкальности» и болталась на нем, как потрепанный пиджак. Я была простолюдином на светском балу… Все-таки не удержусь и скажу еще вот о чем: когда в моем присутствии с ухмылкой говорят о чьем-то больном самолюбии, я еле сдерживаюсь, чтобы не воскликнуть: да что вы знаете о больном самолюбии, как смеете ухмыляться над этой тяжкой неизлечимой болезнью! Больное самолюбие… Здоровье самоощущения, подорванное, как правило, в детстве или юности… В детстве надо обязательно что-нибудь делать лучше всех – выше всех прыгать или дальше всех плеваться, быстрее всех решать задачку, иметь лучший почерк в классе или самые аккуратные книги и тетради – да мало ли что! Мир в детстве так огромен, и столько достоинств искрится в каждом его проявлении… Это позже, гораздо позже мы вычленяем из всей россыпи три-четыре человеческих достоинства и поклоняемся им. Вот какое несчастье стряслось со мной в детстве: я неожиданно попала в сферу, где мир был сужен до клавиатуры или грифа смычкового инструмента, а достоинства считаны и строго проименованы, и мне в этой сфере досталось едва ли не самое захудалое, сомнительное достоинство, каким, подразумевалось, может обладать чуть ли не каждый обычный ребенок… Помнится, в то время (восьмой, девятый класс?) я писала очередную повесть о сильной личности Сашке Котловой, жил во мне такой персонаж. Но кому из одноклассников было до этого дело, если на уроках гармонии мне ставили обморочную троечку, а на каждый экзамен я шла как на пытку – с дрожащими руками и расширенными от ужаса зрачками?.. Школьные годы, музыкальное отрочество – солнечные полосы на желтом паркете, – торжественная, одухотворенная, надраенная до блеска моя детская тоска… Но довольно об этом. Ведь рано или поздно я все равно напишу грустную и смешную повесть о своих взаимоотношениях с Музыкой. А сейчас я рассказываю совсем о другом. Итак, меня пригласили на тридцатилетний юбилей моей школы. Перед началом торжества я еще должна была успеть позаниматься с Кариной. Времени оставалось в обрез, поэтому пришла я к Карине пораньше. Она открыла дверь распаренная, в косынке, сдвинутой на затылок, с мокрыми до локтей рукавами. – Ой, – растерянно пробормотала она, оглядывая мой костюм, – а я еще не достирала… – И спохватилась: – Я сейчас! Мне только прополоскать! Она бросилась в ванную, и через приоткрытую дверь я увидела склоненную над бельем худенькую спину и острые, энергично движущиеся локти. Она полоскала что-то тяжелое. Я сняла пиджак, закатала рукава блузки и молча отстранила Карину от ванны. – Ой, зачем вы! – расстроилась она. – Вы такая… такая… нарядная! Я отжала воду из тяжелого пододеяльника и, не разгибаясь, поверх локтя посмотрела на Карину. – Переоденься, – сказала я. – Что-нибудь красивое надень. На концерт пойдем. Эта мысль пришла мне только сейчас, в тот момент, когда я глянула поверх локтя на ее бледное лицо. Увести ее, хоть на вечер выпрячь из тяжелого воза. – На какой концерт? – испуганно спросила она. – А папа? Папа с работы придет, его кормить надо. – Ничего, сам поест, – спокойно сказала я. – Мы ему записку оставим. Иди оденься, пока я тут полощу. Времени мало…