Пробуждение
Часть 18 из 25 Информация о книге
Я сообразила: это нечто свернулось внутри банки, уставившись на меня как заспиртованная кошка; у него были большие желеобразные глаза, плавники вместо рук и рыбьи жабры, я не могла выпустить его, оно уже умерло, захлебнулось воздухом. Оно ждало меня, когда я просыпалась, вися в воздухе, словно чаша, зловещий грааль, и я подумала: «Что бы это ни было, часть меня или другое существо, я убила его. Это был не ребенок, но мог бы быть, я не хотела его». Вода вытекала из меня в лодку, я лежала в луже. Я была в бешенстве из-за них, я сшибла это со стола – моя жизнь на полу, стеклянное яйцо, разбившееся в кровь, ничего нельзя было поделать. Нет, не так, я его никогда не видела. Они выскребли его в ведро и выбросили куда положено; к тому времени как я проснулась, он плыл по канализации, обратно в море, я протянула к нему руку, и все исчезло. Банка была логичным, предельно логичным рудиментом пойманных и разлагавшихся животных, порождением моего ума, барьером, отгораживавшим меня от смерти. Даже не больница, без всяких юридических формальностей, официальных процедур. Это был дом, обшарпанная входная дверь, журналы, лиловый бегун на полу в прихожей, вьюнки и цветы, запах лимонного мыла, незаметные двери и перешептывания, тебя там не станут держать лишний день. Лицемерие как бы медсестры, ее кислотные подмышки, лицо, припудренное участием. Я бродила по прихожей, от цветка к цветку, ее преступная рука у меня на локте, другая рука цеплялась за стену. Кольцо у меня на пальце. С меня было достаточно, более чем, с меня было достаточно этой реальности, навсегда, я не могла принять ее, этого унижения, того, что я наделала, мне требовалась другая версия. Я сложила все вместе так хорошо, как могла, и разгладила, как альбом для рисования, как коллаж, заклеив неправильные куски. Придуманный альбом, поддельные воспоминания, как паспорт; но карточный домик был лучше, чем никакого, и я почти смогла жить в нем, я жила в нем до этого момента. Он не пошел со мной в то место, где они сделали это; его собственные дети, настоящие, устраивали вечеринку в честь дня рождения. Но он приехал потом, забрать меня. День был жаркий, и, выйдя на солнце, мы на секунду ослепли. Это была не свадьба, там не было голубей, почта и газон находились в другой части города, куда я ходила за марками; фонтан с дельфинами и херувимом, у которого отсутствовала половина лица, был из фабричного городка: я сложила это вместе, чтобы у меня было что-то свое. – Вот и все, – сказал он. – Тебе уже лучше? Я была опустошена, ампутирована; от меня воняло солью и антисептиком, они посеяли во мне смерть, как семя. – Ты холодная, – заметил он, – лучше отвезти тебя домой. Он пристально всматривался в мое лицо на свету, но руки держал на руле, для надежности. На моих безжизненных коленях лежала сумка, портфель. Я не могла поехать к ним, домой, я больше не бывала там, я послала им открытку. Они так никогда и не узнали ни об этом, ни о том, почему я ушла. Их собственная невинность не позволила мне сказать им; пагубная невинность, державшая их за стеклом, в их искусственном саду, в теплице. Они не учили нас, как быть со злом, они его не понимали – как же я могла описать его им? Они были из другого времени, доисторического, где все женились и жили семьями, с детьми, росшими в саду, словно подсолнухи; они были далекими, как эскимосы или мастодонты. Я открыла глаза и села. Джо был по-прежнему рядом; он держался за край моей лодки. – Ты в порядке? – спросил он. Его голос еле доходил до меня, словно приглушенный чем-то. Он сказал, мне нужно это сделать, он заставил меня; он говорил об этом как о чем-то нормальном и простом, как об удалении бородавки. Он сказал, это не было личностью, всего лишь животным; я должна была понимать, что тут нет никакой разницы: оно пряталось во мне, как в норке, а я, вместо того чтобы дать ему убежище, позволила им поймать его. Я могла сказать нет, но не сказала; поэтому я тоже была одной из них, убийцей. После этой бойни, после убийства, он не мог поверить, что я больше не хочу его видеть; это поражало его, он негодовал, он ожидал благодарности за то, что устроил все для меня, подлатал меня, чтобы я была опять как новая; «другие бы, – сказал он, – не морочились». С тех пор я носила эту смерть с собой, прикрывая ее, как кисту, опухоль, черную жемчужину; благодарность, которую я теперь ощутила, предназначалась не ему. Я должна была выйти на берег и оставить что-то: так полагалось, оставить часть своей одежды в качестве подношения. Мне было жалко монеток, которые я добросовестно клала на блюдо для пожертвований – я получала так мало взамен: в пошлых тонированных открытках с Иисусом не осталось никакой силы, как и в статуях разных святых, застывших и стилизованных, священные имена годились теперь только для ругани. Эти боги, здесь, на берегу или в воде, непризнанные или забытые, были единственными, кто дал мне что-то, в чем я нуждалась, причем даром. Теперь мне стал понятен смысл крестиков и рисунков на карте: в начале, он, должно быть, просто отмечал места наскальной живописи, вычисляя местоположение, калькируя и фотографируя, – хобби, чтобы убить время; но затем он выяснил их природу. Индейцы не претендовали на спасение, но когда-то они знали, где можно обрести искупление, и оставили знаки, отмечающие священные места, такие места, где ты можешь узнать истину. Не было никаких рисунков на озере белых берез, как и здесь, потому что его позднейшие рисунки не были перерисовками наскальной живописи. Он обнаружил новые места, новые прорицания: он рисовал то, что увидел там, подобно тому, что увидела я, – ему открылась истина; самая последняя, за пределом беспомощной логики. Когда это случилось с ним впервые, он, должно быть, пришел в ужас – это все равно как открыть обычную дверь и оказаться в другой галактике, с лиловыми деревьями, красными лунами и зеленым солнцем. Я качнула весло, Джо убрал руку, а лодка поплыла к берегу. Я влезла в парусиновые туфли, натянула толстовку и вышла на берег, привязав лодку к дереву. Я вскарабкалась по склону к утесу, по одной стороне которого росли деревья, а с другой была отвесная скала. Пахло смолой, низкая поросль царапала голые ноги. Там был уступ, я заметила его еще с озера и могла бы бросить толстовку на него. Я не знала имен тех, кому делала подношение; но они были здесь, и у них была сила. Свечи перед статуями, костыли на ступенях, цветы в банках у придорожных распятий в благодарность за исцеления, какими бы надуманными и неполными они ни были. Одежда была лучше, она была ближе и существеннее; и дар, что я получила, был серьезнее, чем зажившая рука или глаз, ко мне постепенно возвращалась чувствительность, я ощутила покалывания, как в отсиженной ноге. Я оказалась напротив уступа; его покрывал олений мох, свисавший гроздьями, сплетаясь с ветвями, его красные кончики сверкали на солнце. Он был на расстоянии вытянутой руки, на отвесной скале; я аккуратно сложила толстовку и перебросила на утес. Что-то зашумело позади меня – через поросль продирался Джо, я совсем о нем забыла. Поравнявшись со мной, он взял меня за плечи. – Ты в порядке? – повторил он. Я не любила его и была далеко от него, как будто видела его сквозь мутное стекло или глянцевую бумагу; ему здесь было не место. Но он существовал, он заслуживал того, чтобы жить. Мне захотелось рассказать ему, как можно стать другим, чтобы он тоже попал в это место, где я побывала. – Да, – сказала я. Я коснулась его руки. Моя кисть коснулась его руки. Рука тронула кисть. Слова разделяют нас, а я хотела быть цельной. Он поцеловал меня; я стояла по другую сторону окна. Когда он отстранился, я произнесла: – Я не люблю тебя. Я собиралась объяснить ему, но он, похоже, ничего не слышал, целуя мое плечо, шаря пальцами по застежке на спине, а затем гладя по бокам, он налегал на меня, как будто пытался сложить садовый стул, – он хотел, чтобы я легла на землю. Я раскинулась внутри своего тела, ощущая под собой прутики и сосновые иголки. В тот момент я подумала: «Возможно, я для него такая дверь, какой для меня стало озеро». В нем сгустился лес, стоял полдень, солнце было у него за головой; я не видела его лица, лучи солнца исходили из центра тьмы, моей тени. Его руки опустились, я услышала звук молнии, зубчики за зубчики, он поднимался из меховой шкуры, твердый и тяжелый; но, когда одежда отделилась от него, я увидела, что он человек, я не хотела пускать его в себя, это было бы святотатство, он был одним из убийц, за ним тянулись изувеченные глиняные жертвы, и он ничего этого не видел, не знал про себя, про свою способность нести смерть. – Не надо, – попросила я, когда он наваливался на меня, – я тебя не хочу. – Да что с тобой такое? – проворчал он сердито. А затем стал вонзаться в меня, держа за руки, прижимаясь зубами к моим губам, подчиняя своей воле, он бился об меня так настойчиво, словно пытался что-то доказать. Я высвободила руку и схватила его за горло, перекрыв воздух, и отвела его голову. – Я залечу, – сказала я, – сейчас такой день. Это была правда, она его остановила: плоть плодит плоть – чудо, – это всегда их пугает. Он приплыл первым, обогнав меня, его ярость разогнала лодку, словно мотор. Когда я добралась до берега, его уже не было. Глава восемнадцатая В хижине никого не было. Она стала другой, больше, словно я не была здесь очень давно: та часть моей души, что начала возвращаться, еще не привыкла к ней. Я снова вышла из домика, открыла калитку огороженного прямоугольника и осторожно села на качели, веревки еще держали мой вес; я стала мягко покачиваться вперед-назад, не отрывая ног от земли. Скалы, деревья, песочница, где я когда-то делала домики с камнями на месте окон. Птицы были рядом, синицы и сойки; но они опасались меня, они были неприрученными. Я повернула кольцо на пальце левой руки – сувенир: это он подарил его мне, «чистое золото», – сказал он, это не для хвастовства, а чтобы нас охотнее пускали в мотели – это такой универсальный ключ; остальное время я носила его на цепочке на шее. Холодные ванные, взаимозаменяемые, ощущение плитки под голыми ногами, когда входишь в них, обернувшись чьим-то полотенцем, в дни резинового секса, дни предохранения. Он клал свои часы на ночной столик, чтобы случайно не задержаться. Для него на моем месте могла быть любая, но для меня он был неповторимым, первым, я у него училась. Я его боготворила, бездетная невеста, обожательница, я хранила обрывки его записей как реликвии святых, он никогда не писал писем; все, что мне доставалось, – это критические замечания красным карандашом, приколотые к моим рисункам: «уд» и «НЕУД» – он был идеалистом, говорил, что не хочет, чтобы наши отношения, как он это называл, влияли на его эстетические суждения. Он не хотел, чтобы наши отношения влияли вообще на что-либо; их следовало держать отдельно от жизни. Свидетельство первой степени в рамке на стене, доказательство того, что он по-прежнему молод. Впрочем, он говорил, что любит меня, это правда, я не выдумываю. В ту ночь, когда я заперлась в ванной и включила воду, а он плакал по другую сторону двери. Когда я сдалась и вышла, он стал показывать мне снимки своей жены и детей – его причины, его семейные трофеи, висевшие на стене, у них были имена; он сказал, я должна быть взрослой. Я услышала тонкий звук зубного сверла – приближалась моторка с очередными американцами; я поднялась с качелей и дошла до середины лестницы, оставаясь за деревьями. Они замедлили ход и свернули в бухту. Сев на корточки, я стала смотреть: сначала я подумала, они хотят причалить, но они только глазели, изучали, планировали нападение и захват. Они указывали на хижину и переговаривались, сверкая биноклями. Затем прибавили скорость и направились в сторону утеса, где жили боги. Но они ничего не поймают, им не позволят. Им было опасно находиться там, не имея никакого представления об этой силе; они могли пострадать, сделав неверный шаг: если в священную воду погрузятся металлические крючки, древняя сила может пробудиться, как от электричества или взрыва. Я вынесла ее только потому, что у меня был талисман – отец оставил мне подсказки: людей-животных и лабиринт из чисел. Было бы правильно, если бы мама тоже что-то оставила мне, какое-то наследство. Его было сложным, запутанным, а ее должно было быть простым как дважды два – и это стало бы завершением. Я еще не пробудилась окончательно; они оба должны были что-то оставить мне. Я хотела заняться поисками, но вдруг увидела, как Дэвид трусит по тропинке от нужника. – Привет, – обратился ко мне он. – Видела Анну? – Нет, – ответила я. Если бы я вернулась в дом или в огород, он бы пошел за мной и стал что-нибудь говорить. Встав, я спустилась до конца лестницы и повернула к началу тропинки в высокой траве. Я шла по зеленой прохладе среди деревьев, новых деревьев и пеньков, пеньков и обломанных стволов с угольными корками на них, неровными и корявыми, пережившими давнее бедствие. Они возникали передо мной, над землей, глаза просеивали силуэты, названия предметов стирались, но их форма и значение оставались, животные знали сущее, не зная названий. Шесть листков, три листка, этот корень хрустит. Белые стебли изгибались знаками вопроса цвета рыбы в тусклом свете, трупные растения, несъедобные. Желтые поганки, похожие на пальцы, без названий, я никогда не запоминала их все; а дальше гриб со шляпкой и ободком, и меловым воротничком, имеющий имя: ангел смерти, или бледная поганка – смертельно ядовитый. Под ним невидимая часть, волокнистая подземная сеть, питающая этот цветок, недолговечный, как сосулька, застывшая на морозе; завтра он растает, но корни останутся. Если бы наши тела жили в земле и только волосы торчали сверху, прорастая через перегной, казалось бы, что мы – лишь волосы, волокнистые растения. Вот почему придумали гробы: чтобы запереть умерших, сохранить их под слоем грима; чтобы не дать им разрастаться или превращаться во что-то другое. Над ними устанавливали плиты с именами и датами, чтобы придавить к земле. Мама должна была ненавидеть все это, этот ящик, она бы попыталась выбраться; мне следовало похитить ее из той палаты, привезти сюда и отпустить в лес – она бы все равно умерла, только быстрее, проще, не как в той стеклянной коробке. Гриб рос из земли – чистой радостью, чистой смертью, горя белым, точно снег. Позади меня зашуршали сухие листья: он крался за мной по тропинке. – Привет, – сказал Дэвид. – Чё делаешь? Я не стала оборачиваться или отвечать, но он и не ждал ответа. Присев рядом, он спросил: – Что это? Мне пришлось сосредоточиться, чтобы заговорить с ним: английские слова вдруг показались неродными, иностранными; это было все равно что пытаться слушать два разных разговора, мешающих один другому. – Это гриб, – сказала я. Но ему этого будет мало, он захочет конкретное название. Мои губы задрожали, как при заикании, и я произнесла латинское слово: – Аманита. – Четкий, – сказал он. Ему явно было неинтересно. Я желала, чтобы он ушел, но он не уходил; посидев еще немного, положил руку мне на колено. – Ну? – произнес он. Я взглянула на него. Он улыбался, словно добрый дядюшка; у него в голове созрел план, проступавший морщинами на лбу. Я сбросила его руку, однако он снова положил ее. – Как насчет?.. – сказал он. – Ты хотела, чтобы я за тобой пошел. Он сжал пальцы, отнимая часть моей силы: я потеряю ее и снова лишусь цельности, и ложь опять возьмет надо мной верх. – Пожалуйста, не надо, – попросила я. – Ладно тебе, не усложняй, – сказал он. – Ты классная телочка, знаешь что почем, ты не замужем. Он обхватил меня одной рукой, переходя в наступление, и притянул к себе; его шея была морщинистой и рябой, скоро у него отвиснут брыли, и от него пахло немытыми волосами. Его усы щекотали мне лицо. Я вывернулась и встала. – Зачем ты это делаешь? – задала вопрос я. – Ты принуждаешь меня. Я потерла руку в том месте, где он ее касался. Он не понимал, о чем я говорю, и улыбнулся еще более плотоядно. – Не злись, – попросил он, – я не скажу Джо. Будет здорово, тебе это полезно, для здоровья. – И он завыл, как Гуфи. Он говорил об этом как о спортивных упражнениях, атлетическом выступлении, художественном плавании в хлорированном бассейне где-нибудь в Калифорнии.