Пробуждение
Часть 22 из 25 Информация о книге
Утром я вспоминаю, как начала различать очертания окна; должно быть, я не спала почти до рассвета. А потом подумала, что могла увидеть это во сне, так бывает, когда кажется, что не спишь. Я завтракаю тушенкой, разогретой в котелке, и растворимым кофе. В доме слишком много окон, и я пересаживаюсь на скамейку у стены, чтобы видеть их все. Посуду кладу в ведро, где уже лежит вчерашняя, и выливаю на нее остатки горячей воды. Затем я поворачиваюсь к зеркалу, чтобы причесаться. Но, едва я беру щетку, моя рука застывает, меня сковывает страх – я снова чувствую силу, но она стала другой, наверное, в грозу просочилась из земли. Я понимаю, что щетка для меня под запретом, я должна прекратить показываться в зеркале. Поднимаю последний взгляд на свое кривое стеклянное лицо: глаза светло-голубые на густо-красной коже, спутанные волосы торчат, отражение мозолит мне глаза, мешая видеть истинную картину. Мешает видеть – не себя, а просто видеть. Я поворачиваю зеркало к стене, больше оно меня не поймает, душа Анны закрыта в золотой пудренице – вот что нужно было разбить, а не камеру. Я открепляю раму, вылезаю, и страх сразу пропадает, словно с горла убрали давящую руку. Должны быть какие-то правила: места, где мне можно быть и где нельзя. Нужно как следует прислушиваться – если я им доверюсь, они скажут, что мне позволено. Зря я их не впустила – вдруг они дали мне единственный шанс. Загон с качелями и песочницей под запретом – я понимаю это, даже не касаясь их. Спускаюсь к озеру. Мертвый штиль, вода присыпана пыльцой, стелется туман, выползая из-за островов и бухт, солнце разгоняет его по мере подъема, жаркое и яркое, как сквозь лупу. Что-то поблескивает на воде, какая-то амфибия или коряга; когда нет ветра, все это отплывает от берега. Пахнет землей, совсем по-летнему. Захожу на мостки, и страх говорит мне «нет»: я могу находиться у озера, но не на мостках. Мою руки, присев на плоском камне. Только бы сделать все правильно, только бы не думать ни о чем другом. Чего они хотят от меня, какую жертву? Когда я проникаюсь уверенностью, что догадалась, что от меня требуется, то возвращаюсь в хижину, влезаю в окно. Огонь в печке, который я разожгла для завтрака, еще тлеет: я подбрасываю полено и открываю тягу. Расстегиваю портфель и вынимаю рисунки и листы с текстом «Квебекских народных сказок» – в городе без проблем распечатают еще – и моих кривых принцесс, и Золотого Феникса, неуклюжего и неживого, как чучело попугая. Я комкаю страницы и сую по одной в печку, чтобы не загасить огонь, туда же – тюбики краски и кисти: им нет места в моем будущем. Должен быть какой-то способ изничтожить портфель «Самсонит» – сжечь его не получится. Взяв большой нож, царапаю на нем крест – готово, я его вычеркнула. Стаскиваю кольцо не-мужа с левой руки – с ним тоже пора разделаться раз и навсегда – бросаю его в огонь, на алтарь, даже если оно не расплавится, пусть хотя бы очистится, кровь отгорит. Нужно уничтожить все из прошлого, страницы с кругами и надменными квадратами. Я шарю под матрасом, достаю альбомы и рву их: прекрасных манекенщиц с изящными цветастыми головками, солнца и луны, кроликов с их старомодными яйцами, мою фальшивую идиллию; войны, аэропланы, танки и исследователей в шлемах моего брата; возможно, на другой стороне света он чувствует, как с него сняли груз и его руки оперяет свобода. Даже мамин подарок – раздвоенную чудо-женщину и рогатого пса – нужно преобразить. И красоток со стен, с их арбузными грудями и юбками-абажурами – все мои реликвии. И их тоже: срываю карту со стены с разметкой наскальной живописи, завещанную мне отцом; и фотоальбом, иллюстрации маминой жизни, закабалившие ее. Мои собственные лица съеживаются, чернеют, поддельные мама с отцом превращаются в пепел. Нас разделяет время, я была трусихой, я не пускала их в свою молодость, свое пространство. Теперь я должна войти в их пространство. Когда вся бумага сгорела, я разбиваю стаканы и тарелки, и лампу. Я вырываю по одной странице из каждой книги – Босуэлл и «Тайна Стербриджа», Библия и «Шампиньоны обыкновенные», и «Строительство бревенчатого дома» – жечь все слова было бы слишком долго. Все, что нельзя сломать – сковороду, эмалированный таз, ложки и вилки, – я бросаю на пол. Затем я беру большой нож и кромсаю белье, простыни и покрывала, и палатки, и под конец свою одежду и серую куртку мамы, отцовскую серую шляпу, плащи: эта шелуха мне больше ни к чему, я ее упраздняю, мне нужно расчистить место. Когда я разделываюсь со всеми вещами и огонь почти прогорает, я выхожу из дома, взяв с собой одно из пострадавших одеял – мне оно понадобится, пока не вырастет шерсть. Дом закрывается за мной, тихо щелкнув. Я разуваюсь и спускаюсь к берегу; земля влажная, холодная, рябая от дождя. Сваливаю одеяло на камень, захожу в воду и ложусь. Промокнув насквозь, снимаю одежду, сдираю, словно старые обои. Мокрые тряпки валяются сплющенные, в рукавах пузыри воздуха. Ложусь на спину, голова на камне, невинная, как планктон; волосы извиваются в воде, текут. Земля вращается, удерживая мое тело, словно луну; в небе маячит солнце, испуская лучи красного пламени, отжигая от меня все лишнее, высушивая дождь, пропитавший меня, согревая яйцо в моей крови. Я опускаю голову под воду, промываю глаза. У берега гагара; нагибает голову, поднимает и кричит. Она меня видит, но ей все равно, я для нее часть ландшафта. Омывшись, я выхожу из озера, оставив свое фальшивое тело, тканую обманку, плавать в воде; оно покачивается на волнах, расходящихся от меня, мягко липнет к мосткам. Одежду оставляли в знак подношения раньше; одежда – это условность, а боги требовательны в абсолютной степени, они хотят все. Солнце прошло три четверти пути, я проголодалась. Еда в хижине под запретом, мне нельзя возвращаться в эту клетку, в деревянный ящик. Также под запретом консервы и банки; они из стекла и металла. Я направляюсь в огород и рыскаю вдоль грядок, потом сажусь на корточки, завернувшись в одеяло. Ем зеленый горох прямо из стручков и сырые желтые бобы, вытаскиваю из земли морковь, надо вымыть ее в озере. В зарослях сорняков и усов мне попадается поздняя клубничина. Красная пища, цвета сердца, такая лучше всего, она священна; потом идет желтая, потом голубая; зеленая пища смешана из голубой и желтой. Я выдергиваю свеклу, счищаю грязь и вгрызаюсь, но кожура грубая, я еще не настолько окрепла. На закате я поглощаю вымытую морковь, лежавшую в траве, где я припрятала ее, и немного капусты. Нужник под запретом, так что я валю прямо на землю и присыпаю кучку. Так делают все норные звери. Я устраиваю логово у поленницы, на палой листве, укрыв его стеной из сухих веток, переложенных поверху хвойными лапами. Заползаю туда и сворачиваюсь клубком, натянув на голову одеяло. Комары кусают сквозь ткань, но лучше их не бить – на кровь слетаются другие. Я сплю урывками, как кошка, живот болит. Кругом что-то шуршит; сова ухает, на том берегу или во мне, расстояния размыты. Легкий ветер, озеро что-то шепчет, многоязыкая вода. Глава двадцать четвертая Я просыпаюсь от света, мерцающего сквозь ветки. Кости ноют, голод разгулялся, живот словно бассейн, в котором плавает акула. Жарко, солнце почти в зените, я проспала почти все утро. Выползаю и бегу в огород за едой. Калитка меня не пускает. Вчера было можно, сегодня уже нет: они действуют методично. Я прислоняюсь к забору, ноги влипают в землю, напитанную дождем, росой, озерной влагой, сочащейся из-под земли. Живот сводит, я отхожу в сторону и ложусь в высокую траву. Там лягушка, леопардовая, в зеленую крапинку, с золотистыми глазами, пращур. Я вижу себя в ней, блестящей, неподвижной, только горло трепещет. Лежу на земле, ладони под головой, пытаюсь забыть голод, глядя в огород сквозь шестигранную сетку: ряды, квадраты, колышки, подпорки. Растения блаженствуют, растут как на дрожжах, всасывая влагу корнями, вверх по плотным стеблям, потея листьями, наливаясь под солнцем ядовито-зеленым – что сорняки, что культурные растения, без разницы. Под землей вьются черви, розовые вены. Забор непреодолим; сквозь него не проникает ничего, кроме семян сорняков, птиц, насекомых и погоды. Под ним канава, глубиной два фута, выложенная битым стеклом, осколками банок и бутылок и присыпанная гравием и землей, под него не подлезут ни сурки, ни скунсы. Только лягушки и змеи пробираются, но им можно. Огород устроен хитро. Без забора его не было бы. Я теперь поняла их принцип. Они не могут находиться там, где что-то огорожено, закрыто: даже если я открою двери и калитки, они не смогут войти ни в дома, ни в клетки, они движутся только в свободном пространстве, они против барьеров. Чтобы говорить с ними, я приближаюсь к тому состоянию, в которое перешли они; невзирая на голод, я должна оставаться по эту сторону забора, я зашла слишком далеко, чтобы повернуть назад. Но должно же быть что-то съедобное, что не под запретом. Думаю, кого бы я могла поймать – раков, пиявок? Нет, пока рано. Вдоль тропы съедобные растения, грибы, я знаю, какие ядовитые и какие мы собирали, какие-то можно есть сырыми. Есть еще кусты малины, перезрелой, ягод не так уж много, зато они красные. Я всасываю их, сладкие, с кислинкой, пронзительный вкус, зернышки хрустят на зубах. Дальше по тропе, по туннелю, в прохладу деревьев, я осматриваю землю в поисках чего-нибудь съедобного, чего угодно. Провизия – это дело Провидения, они всегда знали толк в выживании. Я снова нахожу шестилистные растения, две штуки, выкапываю шероховатые белые корни и жую их, не теряя времени на то, чтобы отнести их к озеру и вымыть. Под неровными ногтями грязь. Грибы все там же, один смертельно белый, я приберегу его до тех пор, пока не обвыкнусь, не буду готова, и желтая еда, желтые пальцы. Они по большей части уже слишком старые, сморщенные, но я срываю те, что помягче. Долго держу их во рту, прежде чем проглотить, вкус у них леглый, заплесневелый холст, я в них не уверена. Что еще, что еще? Пока хватит. Сажусь, заворачиваюсь в одеяло, отсыревшее от травы, ноги замерзли. Мне понадобятся другие вещи; возможно, я смогу поймать птицу или рыбу руками, чтобы по-честному. Внутри меня зреет плод, они берут, что им нужно; если я не накормлю его, он поглотит мои зубы, кости, мои волосы истончатся, будут лезть пучками. Но это я вложила его туда, я его призвала, этого шерстистого божка с хвостом и рогами, уже обретающими форму. Матери богов, что они чувствуют, голоса и свет вырываются из живота, их мутит, дурманит? Боль скручивает мне желудок, я скрючиваюсь, прижимая голову к коленям. Медленно я возвращаюсь на тропу. Что-то случилось с моими глазами, ноги освободились, они чередуются в нескольких дюймах над землей. Я чистая, как лед, прозрачная, сквозь зеленые сети моей плоти просвечивают кости и ребенок, ребра-тени, мышцы-желе, деревья тоже такие, они мерцают, сердцевина сияет сквозь дерево и кору. Лес вздымается неимоверно, выглядит таким, каким был до того, как его порубили, колонны застывшего солнечного света; валуны плывут, тают, все состоит из воды, даже камни. Есть язык, в котором нет существительных, только глаголы, их просто дольше произносят. Животным речь ни к чему, зачем говорить, когда ты сам – слово. Я прислоняюсь к дереву, я слоистое дерево. Я снова вырываюсь на яркое солнце и съеживаюсь, головой в землю. Я не животное и не дерево, я то, в чем движутся и растут деревья и животные, я такое место. Я должна встать, я встаю. Сквозь землю, пробить корку, вот, я стою; снова сама по себе. Натягиваю одеяло на плечи, голова вперед. Я слышу соек, кричат и кричат, как будто при виде врага или пищи. Они вблизи хижины, я иду к ним, вверх по холму. Они на деревьях и пикируют туда-сюда, воздух превращается в птиц, они продолжают звать кого-то. Затем я вижу ее. Она стоит у хижины, вытянув руку, в своей серой кожаной куртке; волосы длинные, до плеч, как было модно тридцать лет назад, до моего рождения; она стоит вполоборота ко мне, я вижу ее лицо только в профиль. Она не двигается, она их кормит: одна садится ей на запястье, другая на плечо. Я останавливаюсь. Сперва я не чувствую ничего, кроме того, что ничему не удивляюсь: вот где ее место, она все время там была. Дальше, когда я смотрю на нее, а она не двигается, я холодею от страха, боюсь, что это не по-настоящему, бумажная кукла, вырезанная моими глазами, сожженная фотография, если я моргну, она пропадет. Должно быть, она это почуяла, мой страх. Она спокойно поворачивает голову и смотрит в мою сторону, мимо меня, словно знает, там что-то есть, но не может толком разглядеть. Сойки снова кричат, они отлетают от нее, тени их крыльев мельтешат по земле, и вдруг ее уже нет. Я подхожу туда, где она стояла. Сойки сидят на деревьях и каркают на меня; в кормушке все так же лежит несколько мясных обрезков, какие-то свалились на землю. Я украдкой смотрю на птиц, пытаясь увидеть ее, пытаясь понять, какая сойка – она; они подпрыгивают, оправляют перья, вертят головами, взглядывая на меня то одним, то другим глазом. Глава двадцать пятая Снова день, мое тело выпрыгивает из сна. Я что-то услышала, это моторка, нападение. Слишком поздно, они уже вошли в бухту, сбавив ход, и причаливали к мосткам, когда я проснулась. Я выкатываюсь на четвереньках из логова, в одеяле из бурой шотландки, и бегу, пригнувшись, вглубь, за деревья, и бросаюсь, продираюсь сквозь заросли орешника туда, откуда можно смотреть. Их могли послать охотиться за мной, возможно, другие их попросили, это могла быть полиция; или экскурсанты, любопытные туристы. Эванс расскажет в магазине, вся деревня будет знать. Или могла начаться война, вторжение, и это американцы. Им нельзя доверять. Они еще решат, что я человек, голая женщина, завернутая в одеяло: возможно, за этим они и явились, если кто-то бегает на свободе, без хозяина, почему бы не присвоить. Они не смогут понять, что я такое на самом деле. Но если разгадают мою истинную природу, сущность, то застрелят меня или дадут по голове и повесят за ноги на дерево. Они неуклюже вылазят из лодки, четверо или пятеро. Я не вижу их отчетливо, не различаю их лиц, мешают стебли и листва; но я их чую, и меня мутит от этого запаха, это спертый воздух, автобусные остановки и никотиновый дым, рты отмечены жирной щетиной, кислым вкусом медной проволоки или денег. Шкура у них красная, зеленая в клетку, синяя в полоску, и я не сразу вспоминаю, что это фальшивая шкура, флаги. Их настоящая шкура над воротниками, белая и ощипанная, с клочками волос сверху, пегая мешанина шерсти и проплешин, вроде плесневелых сосисок или павианьих задниц. Они продолжают эволюционировать, они уже наполовину машины, оставшаяся плоть немощна и нездорова, она дряблая, как мошонка. Двое из них взбираются на холм, к хижине. Они говорят, мне отчетливо слышны их голоса, но мои уши различают только звуки, будто по радио звучат голоса иностранцев. Это должен быть английский или французский, но я не могу признать в нем ни одного языка из тех, что когда-то слышала или знала. Скрип и ворчание, они забираются внутрь через дверь или открытое окно, хруст их ботинок по разбитому стеклу. Один из них смеется – звук скребущих по шиферу граблей. Другие трое по-прежнему на мостках. Потом они кричат: наверное, нашли мою одежду, один из них опустился на колени. Это Джо, я пытаюсь представить, как выглядит Джо. Но это ничего не меняет, он мне не поможет, он будет на их стороне; он мог дать им ключи. Двое выходят из хижины и снова топают к мосткам, их фальшивая шкура полощется на ветру. Они скучиваются, они верещат и шипят, как пленка на перемотке, вилки и ложки на концах их рук возбужденно машут. Возможно, они думают, я утопилась, типичная ошибка. «Только тихо», – говорю я себе, впиваюсь зубами в руку, но не могу сдержаться, смех вырывается помимо воли. Я ошарашена, тут же замолкаю, но уже поздно, они меня услышали. Резиновые подошвы топочут с мостков на землю, и бронированные головы движутся в мою сторону, кто это может быть, Дэвид и Джо, Клод из деревни, Эванс, шпион Малмстром, американцы, люди, они здесь потому, что я не продаю участок. Я им не владею, никто им не владеет, говорю я им, вам не нужно убивать меня. Выбор кролика: замереть, положиться на удачу, они тебя не увидят; и наутек. У меня выигрышная стартовая позиция, и я босиком. Я бегу беззвучно, лавируя между ветвями, направляясь к тропе, ведущей к болоту, там лодка, я легко смогу добраться до нее первой. На открытом озере они смогут подрезать меня на моторке, но если я заплыву в трясину, где сплетаются корни мертвых деревьев, то буду в безопасности, им придется идти за мной вброд, по мягкой грязи, они потонут как бульдозеры. Они грохочут позади меня ботинками, улюлюкают на своем языке, перекидываются электронными сигналами – ууу, ууу – они общаются цифрами, голосом рассудка. Они тяжело лязгают оружием и железной броней. Но они обошли меня по кругу и стягиваются, пять металлических пальцев сжимаются в кулак. Я запутываю следы. Другие фокусы: влезть на дерево, но некогда, и деревья недостаточно высокие. Залечь за валунами, ночью да, но не сейчас, и нет валунов, они втянулись в землю, как раз когда нужны мне. Бежать, больше ничего не остается, хотя я молюсь, сила меня оставила, все оставили меня, даже солнце. Я поворачиваю к озеру, здесь высокий берег, крутой склон, в основном песчаный. Переваливаюсь через гребень и скольжу вниз, похоже на коленях и локтях, оставляя борозды, надеюсь, они не заметят следов. Я не показываюсь из-под одеяла, так что белого не видно, и передвигаюсь согнувшись, опустив лицо к корням деревьев, торчащим из смытой почвы. Скрученные – это кедры. На одной ноге у меня порез, и на руке тоже, чувствую, как кровь сочится, точно сок растений. Лязг и крики проносятся мимо меня и слышатся снова, удаляясь, потом приближаясь. Я сижу не шевелясь – не выдавай себя. Уходят назад в лес, группой: говорят, смеются. Может, они принесли еду, в корзинах и термосах, может, думали устроить пикник. Мое сердце сжимается, разжимается, я прислушиваюсь. Звук заводящегося мотора подстегивает меня. Лезу вверх по склону и приседаю за стволами деревьев – если останусь на берегу, они могут увидеть. Шум вырывается из-за мыса, и они пролетают мимо так близко, что я могла бы докинуть камнем. Пересчитываю их, чтобы знать наверняка, – пятеро. Они такие, они не оставят тебя в покое, они не хотят, чтобы у тебя было что-то, чего нет у них. Я остаюсь на берегу, отдыхая, зализывая ссадины; шерсть еще не растет на коже, слишком рано. Пробираюсь назад к хижине, наперекор богам, хотя они, возможно, спасли меня; ковыляю, кровь еще течет из ноги, но не сильно. Я задумываюсь: а вдруг они поставили капканы; нужно держаться подальше от моего укрытия. Пойманные животные отгрызают себе конечности, чтобы освободиться. Интересно, смогла бы я так? Мне было некогда голодать, даже сейчас голод не тревожит меня, не настаивает; я, должно быть, привыкаю к нему, скоро смогу обходиться вообще без еды. Позже поищу на другой тропе; в ее конце каменный мыс, там кусты черники. Когда подхожу к сараю, меня охватывает страх, я чувствую силу в подошвах ног, исходящую из земли, беззвучное гудение. Мне запрещено ходить по тропам. Как и все, чего касался металл, оставляя шрамы; путь расчищали топором и мачете, порядок наводили ножами. Он выбрал не ту работу, он был на самом деле землемером, изучал деревья, называя их по именам и подсчитывая, чтобы другие могли все разметить и выкорчевать. Теперь он должен это понимать. Я сторонюсь, обхожу вытоптанные места, которых касалась обувь, спускаясь к озеру.