Самая настоящая Золушка
Часть 22 из 50 Информация о книге
— Успокойся, — сломленным механическим голосом прошу я, а когда просьба остается без внимания, резко опрокидываю девчонку на кухонный стол. — Лежи смирно. И она в самом деле замирает, обдавая меня жаром дыхания. Кожа на лице как будто слезает целыми клочьями. Но именно сейчас, секунда в секунду, я вдруг осознаю, что впервые смотрю в глаза другого человека… просто так. Без установки, без усилия. Потому что хочу видеть трансформацию замарашки во что-то, что мне пока совершенно непонятно. И еще одна мысль. Самая пугающая и самая непонятная. Я хочу эту женщину вот так, лицо в лицо, даже если придется завязать ей глаза. Нет ни единого рационального объяснения этому сбою, так что, убедившись, что теперь с замарашкой все в порядке, я быстро сваливаю из дома. Искать покой там, где давным-давно никто не устраивает перестановку. Еще когда я был совсем маленьким и мать водила меня на могилу деда, я понял, что моему сломанному мозгу нравится кладбище. Сначала это немного испугало, а потом все встало на свои места, потому что, оглянувшись и сопоставив все «за» и «против», я увидел очевидное — именно там, среди плит, надгробий и пустоты есть то, что я отчаянно пытаюсь найти в реальной жизни — стабильность, порядок и тишина. Никто не приходит к умершим, чтобы перенести памятник, никто не вопит и не слушает музыку на предельной громкости. Люди, которые приходили, чтобы поговорить со своими ушедшими близкими, делали это шепотом или даже не открывая рта. Они просто сидели и смотрели в одну точку. Или потихоньку сажали цветы в свежую землю. Они делали все то же, что делал я, и никто не считал их «особенными». Когда я сказал матери, что мне нравится быть среди могил, она посмотрела на меня так, будто я признался в желании убить. Моя мать, единственный человек, который всегда и во всем был на моей стороне и пытался научить меня жить «как все», испугалась того, что для меня было так же естественно, как дышать. Больше мы не ходили к деду на могилу. Не ходили вдвоем, потому что я частенько сбегал сюда. Брал коробку со своим любимым занятием — созданием кораблей в бутылке — и часами сидел на камне рядом с гранитным портретом деда. Здесь никто не думал, что я «с приветом», потому что молчу, делаю что-то, уткнувшись в кучу мелких деревяшек, и просто существую в своем личном ареале. Потом я стал старше, усвоил больше человеческих привычек и, чтобы выработать силу воли, запретил себе бегать к деду слишком часто. После двадцати пяти мои походы в «тишину» свелись до регулярных двух раз в месяц. Даже когда было совсем хреново, я не позволял себе нарушать график и отведенные пятнадцатое и тридцатое число каждого месяца, чтобы не позволять голове расслабляться. Просто представлял, что у меня — диабет, и каким бы привлекательным и аппетитным ни был торт, я не имею права на дополнительный кусок, потому что это может усугубить болезнь или даже убить. Но сегодня — особенный случай. Сегодня у меня «карамелька от инсулиновой комы». Если я не приму ее, то меня доконает собственное притворство. Водитель уже знает, куда меня везти: пересекаемся взглядами в зеркале заднего вида, я устало киваю, и он заводит машину. Сейчас мир вокруг то слишком шумный, то слишком тихий, как будто к звуковому пульту пустили ничего не понимающего ребенка. Если сяду за руль, то любой метр может стать последним. Мне нужно было послушаться Лизу и не пускать в нашу дом чужого человека. Замарашка провела там лишь сутки, но уже превратила мою жизнь в кошмар. А дальше будет только хуже. Прямо сейчас мне начинает казаться, что Морозов — человек, которому безоговорочно доверял мой отец и которому так же безоговорочно привык доверять я (во всем, кроме моего диагноза, потому что это — личный позор Ростовых, и о таком не говорят вслух), на самом деле что-то разнюхал и подложил мне свинью. Потому что, если со мной что-то случится, он прилично нагреет на этом руки. Глава двадцать восьмая: Кирилл Глава двадцать восьмая: Кирилл Наше время Пока Катю тошнит над унитазом, я отчаянно, из последних сил воюю с внутренними математическими демонами, уговаривая себя засунуть в жопу все подсчеты и сосредоточиться на мысли о том, что, несмотря на все разногласия и проблемы в прошлом, у нас с Катей было много хороших моментов. И кроме некоторых колючек, мы все-таки жили почти… как нормальная семья. Насколько «нормальность» вообще может быть применима к такому, как я. И что Катя любила меня. Какой-то особенной любовь, ненормальной и глубоко наивной еще когда я был лишь картинками, которыми Катя обклеила стены своей маленькой комнатушки. И после того, как узнала, что я такое… не ушла. Она осталась. И именно тогда моя жизнь изменилась. Сейчас и не вспомню, в какой момент вдруг понял, что рядом с ней мне уже можно не очень заморачиваться с масками и отыгрышем ситуационных картинок. Что уже не пытаюсь сбежать, когда случается очередной приступ. Боль никуда не исчезла из моей жизни — это было бы слишком утопично. Но у нее появился новый вкус и новое предназначение. Катя не пыталась изменить меня под себя. Она меняла себя рядом со мной. Старалась быть удобнее. А мне понадобилось слишком много времени, чтобы понять, что, становясь удобной для меня, она делала ровно то же, что делал я — притворялась в угоду другим, каждый раз сжигая свой внутренний мир. — Кажется, прошло… — еле слышно бормочет моя Золушка и виновато улыбается, пытаясь вывернуться так, чтобы ее волосы не были в моем кулаке. Я спешно разжимаю пальцы, потому что в ответ на эту дикость все мое израненное тело требует обнять ее, стащить с нас обоих одежду, обнажить души, как в ту, последнюю ночь, и вспомнить, что любовь к ней дарит сладкую, словно от сильнодействующего успокоительного боль. Но у меня есть пример человека, который отлично знает, что случается, когда его трогают без разрешения, когда нагло штурмуют личное пространство, называя это «освободительным походом за мир и благо». Этот человек — я сам. Мы молча выходим из ванной, я задерживаюсь в комнате, до последнего веря, что Катя попытается завести разговор, но она снова зажимается, потерянным взглядом изучая шкаф и аккуратно сложенный на кресле плед, а поверх него — ее потрепанную записную книжку. Я надеялся, что это дневник. Начихал на совесть и сунул туда свой любопытный нос. Ничего: расписания занятий, дни, когда она ходит на курсы английского и игры на фортепиано, списки покупок, разделенные по категориям «первостепенное» и «важное». Ни телефонов, ни намека на личные записи, даже нет никаких заметок. Это действительно просто ежедневник. Она же такая: помнит о главном, но часто теряет мелочи, что-то забывает, за год совместной жизни так и не выучила на память номер моего телефона, хоть я пытался доказать, что это просто мера безопасности на случай, если она окажется без связи. — Если буду нужен… Собираюсь уйти, но Катя все-таки останавливает меня окриком. — Может быть, если ты не против, мы съездим в детский магазин? Меня словно одновременно поливают живой и мертвой водой. Я хочу делать со своей Золушкой хоть что-то, готов пойти за тридевять земель, лишь бы найти ее, но меня убивает мыль о том, что этот ребенок… Он может быть не моим. И я понятия не имею, как сказать об этом «старой» новой Кате, потому что она не виновата даже в тех ошибках, которые сама же и совершила. Так себе оправдание моей трусливой попытке избежать серьезного разговора, в финале которого я окончательно потеряю свою жену. — Если ты хочешь. — Пожимаю плечами, оглядываясь на то, как она нерешительно открывает шкаф и теряется от изобилия одежды. А я как дурак цепляюсь за эту соломку. Моя Золушка все время смущалась, когда Лиза тянула ее по магазинам, скупая наряды просто так, потому что ей хотелось наряжать Катю, словно куклу Барби. — Я хочу, — решительно заявляет Катя и тут же добавляет: — Только мне нужно переодеться. Понимающе киваю и вылетаю в коридор, как пробка из бутылки. Если я хочу начать все с чистого листа, нужно хотя бы на этот раз сделать все правильно. Покупка сосок и детских вещей — хороший старт. Я дежурю на крыльце нашего дома, нервно прохаживаясь туда и обратно, пытаясь справиться с острым, как игла, волнением. От нервного напряжения щиплет где-то между лопатками, куда никак не достать рукой. Вряд ли Катя осознает это сейчас, но для меня это будет не просто совместное времяпрепровождением. Это будет хорошей проверкой самого себя: смогу ли доверять ей безоговорочно, забыть о том, что в ее жизни мог быть другой мужчина, что ему она верила настолько, что пускала в закулисье своей жизни. И что с ним она была в те дни, когда у нас снова что-то ломалось, я был не в силах что-то исправить, а моя Золушка уставала воевать с драконом и Кощеем в одном лице и сбегала к Прекрасному принцу. Но самое поганое в этом всем то, что даже сейчас, спустя столько времени, осознав, что люблю ее больше, чем что-либо на этом свете, мне все равно хочется все разрушить. Стать героем ужасной сказки Андерсена, который отличился тем, что уничтожил Самое Прекрасное. Катя появляется на ступеньках спустя примерно полчаса, и мне требуется пара минут, чтобы понять, почему я не узнаю ее. Это все та же женщина, с той же фигурой и теми же глазами, хоть теперь в них для меня лишь опаска и недоверие. Абсолютно точно за эти тридцать минут она не сменила цвет волос и не сделала пластику лица, как будто даже макияж такой же легкий и почти незаметный как обычно. И все же, эта молодая женщина на крыльце — другая Катя. Неуловимо абсолютно другая. Я не могу ткнуть во что-то пальцем и сказать: «Вот из-за этого я перестал тебя узнавать». Это что-то на уровне инстинктов, которые подсказывают, что я скорее суну руки под циркулярную пилу, чем притронусь к незнакомке в одежде моей жены, с прической моей жены и даже с ее улыбкой. Или я снова начинаю сходить с ума? Перестаю узнавать в зеркале даже собственное отражение? — Кирилл? — Катя одергивает пальто какого-то совершенно вырвиглазного канареечного цвета и нервно поправляет волосы. — Что-то не так? Мне переодеться? Сделать другую прическу? Я понимаю, что не так. Это старая Катя в новой оболочке. Как сказал бы мой отец: в корпусе нового «Феррари» мотор от старой «Волги». Она так же тушуется, так же не понимает, с какой стороны спрятана волшебная кнопка для доступа в мою скорлупу. Эта Катя может положить голову мне на колени и уснуть под шум татуировочной машинки, но никогда не ляжет со мной в одну постель. Она хочет идти со мной рядом, но боится, потому что это может быть слишком близко, слишком внутрь ее собственного личного пространства. Эта Катя боится ровно того же самого, чего когда-то до усрачки боялся я. И научился справляться со страхами только потому, что она была рядом. Брала за руку, разделяла мою боль и уверенно говорила: «Не нужно быть другим со мной, просто будь собой, потому что мы теперь одно, мы выдержим». Сейчас пришел мой черед брать ее за руку, даже зная, что наш физический контакт теперь причиняет боль и ей тоже. Видимо, это новая философия наших отношений: познавать что-то через агонию, сгорать и перерождаться из пепла. — Ты… очень… красивая, — с трудом проговариваю я. Потому что на голову со всего размаха падает страшное понимание — я никогда не говорил ей этого. Не считал нужным. И просто не хотел. Мой мозг не мог понять, почему говорить о внешности женщины — это важно, она ведь и так видит себя в зеркале. А я все равно очень смутно «понимаю» ее лицо, потому что черты скачут передо мной, как буквы в тексте у дислектика. И чтобы рассмотреть лучше, даже сейчас, спустя год под одной крышей, мне приходится смотреть ей в лицо, глаза в глаза. — Спасибо… — смущенно говорит Катя и спускается на ступеньку ниже. Приподнимает ладонь. Ждет чего-то, потому что от напряжения дрожат пальцы. Я знаю, что будет нестерпимо больно нам обоим, но все равно решительно и крепко сжимаю ее руку. Катя вздрагивает, немного отводит плечо, но я знаю этот жест, потому что именно так вел себя год назад: всеми силами пытался избежать того, что превращает покой моего внутреннего мира в бесконтрольный хаос. — Я знаю, каково тебе, — говорю быстро, пока эта часть меня снова не умолкла под другим «Кириллом», который только и умеет, что общаться заученными фразами, прикрываться стандартными безопасными паттернами. — Я знаю, что что-то говорит тебе держаться от меня подальше — и клянусь, понятия не имею, в чем причина. Но мы — семья. Теперь — семья. Больше некому стоять на смерть за наше счастье. Нет, я не стал внезапно романтиком, не научился говорить красивые фразы, как ванильный герой. Я просто повторяю то, что слышал от нее, с той лишь разницей, что теперь понимаю смысл каждого слова. И теперь «нас» стало больше на одну маленькую жизнь. Катя долго думает. Как и я когда-то — пропускает услышанное через несколько слоев, убирая лишнее. А потом, когда я почти уверовал в очередной провал, делает еще один шаг вниз. Мы теперь на одном уровне, и от того, какая она маленькая и доверчивая, в груди невыносимо жжет. — Тогда давай поборемся за нашу семью, муж. Как мало мне в сущности нужно, чтобы снова почувствовать вкус жизни.