Седмица Трехглазого
Часть 29 из 48 Информация о книге
Голова Денежного двора с ужасом, словно ядовитую змею, держал перед собой чекан. Начальник был мясист, рожей складчат, на носу и на щеке по бородавке. Маркел про себя окрестил его Жабой. – Так подлинный чекан иль нет? Отвечай, Кирилл. Если подлинный, то как он у Рябого оказался дома? – Подлинный… – Жаба (так-то его звали Кириллом Полуэктовым) покаянно вздохнул. – Осенью Рябой сказал, что оплошкой уронил чекан в плавильню. За то был бит батогами, и взыскано с него за убыток казне рубль тринадесять копеек с полушкой… – То-то он разорился, – недобро усмехнулся Трехглазый. – Сколько за полгода этим чеканом мастер рублей нашлепал? Тыщи? Десятки тыщ? – Один Фролка знает. Ох, беда… – Полуэктов всхлипнул. – Погонят меня с места. Самого бы под кнут не положили. Не снесу я кнутного боя! У меня водянка, у меня печенка хворая… Стало Маркелу его, мордатого, жалко. – Если Рябой на допросе повинится, что покрал чекан сам, без потачки, может, отделаешься малой карой. А впредь будете чеканы стеречь лучше. Жаба перестал плакать, быстро спросил: – Так у вас Фролка? Взяли вы его? – Сбежал. Ничего, объявим в сыск, найдем. Говори приметы вора. Взял со стола бумагу, обмакнул перо, стал записывать. – Рожа рябая, потому и прозвище, – стал перечислять Полуэктов. – Росту в нем два аршина и десять либо одиннадцать вершков. Ноги длинные, кривоватые. Волос русый, борода – ну борода как борода. – Особое что есть? Приметное? – Голос у него хлипкий. Так-то он мужичина крепкий, а пищит, будто скопец. И еще вот, вспомнил! У него на левом запястье ожог. Жидким серебром когда-то брызнуло. Вроде всё… Трехглазый был недоволен. Рябой – не примета, на Москве траченных оспой каждый десятый, если не каждый пятый. Остальное тоже не в помощь. От досады жалеть ротозея перестал. – Много зла от твоего, Кирилл, нерадения. Видишь, что в городе творится? Вы и так медную монету безо всякой меры чеканите, никто брать не хочет, а тут, вишь, еще один денежный двор устроился, на дому у Рябого. Жаба стал оправдываться: – Поди уследи за ворами на таком месте. Вблизи денег человек дуреет. У нас тут и так строго – дальше некуда. Каждого мастера и подмастера при выходе догола раздевают, во все места лезут – не припрятал ли казенную монету. У кого находят – рвут ноздри. Но что можно не гривенник и не рубль, а целый чекан увести – этого, каюсь, мы не домыслили. И как только Фролка его со двора вынес? – Чего проще, – пожал плечами Маркел. – У вас за тыном овраг спускается к Яузе. Перекинул, после подобрал. Трехглазый думал, что государь Алексей Михайлович хоть и не орел, зато милостив. Раньше за казенное воровство карали лютой смертью: рубили правую руку и левую ногу, потом бросали подыхать. Или распарывали живому брюхо. Еще за ребро на железный крюк вешали. А царь человеков губить не любит, говорит про жизнь, что она – Божий дар, не нами дана, да не нами и отымется. Потому ныне введено милостивое установление: за кражу смерти не предавать, а только рвать ноздри. Оно и перед Господом негрешно, и для людей наставительно. Пусть видят, что сей человечишко – вор, и остерегаются. Заодно сами воровать побоятся. Так-то оно так, но сыск не всегда открывает правду. Бывает, что под пыткой от боли признаются и в том, чего не делали. Вот недавно приказному подьячему Мишке Тряпкину вырвали ноздри за кражу чернильного камня, а камень потом нашелся, его дурак-кладовщик не туда положил. Конечно, дали Тряпкину очистительную грамоту, что ноздри-де зря выдраны, и он ходил по кабакам, всем ту бумагу показывал. Его жалели, наливали. Так Мишка и сгинул, упился до смерти. Или про служанку одну Катерина-покойница рассказывала. Девка лишилась ноздрей, потому что ее товарки оговорили перед хозяйкой. Потом это открылось. Тоже дали оправдательную грамоту. И что теперь? Женихам ее предъявлять? Или рожу той бумагой прикрывать? Нет, с дранием ноздрей нехорошо. У турок заведено лучше: ставят на лоб клеймо. И мы так могли бы – букву «Веди», если вор, букву «Како», если конокрад и тому прочее. Оно будет и видом не отвратительно, и милосердно. А если окажется, что человек заклеймен облыжно или ошибкой, можно на плохую буквицу наложить хорошую – «Он», «оправданный», благо «О» являет собою кружок и может вместить в себя прежнее тавро. На Руси невинно пострадавших жалеют, любят. И выйдет страдальцу вместо пожизненного посрамления пожизненная польза. Конечно, и очистную грамоту тоже нужно выдавать, а то всякий вор начнет сам себе кружик ляпать… Надо написать в Боярскую думу, предложить. И присовокупить, в надежде на государево боголюбие: грех-де уродовать ноздревыдиранием человеческое лицо, образ Божий. С государственных мыслей Трехглазого сбил Жаба, не выдержавший молчания. – Ты уж, Маркел Маркелыч, замолви за меня слово. Ей-же-ей, на гиблом месте служу. Яко курятник от лис оберегаю. И глаза заволоклись просительной слезой. – Ладно. Сыщем Рябого, допросим. Если не было у него тут сообщников, заступлюсь. Твоя правда: мух от меда не отгонишь. Голова провожал до порога, низко кланяясь. Во дворе к Трехглазому подлетел Ванька, пристроился сбоку. – Ты где был? – С людишками толковал, про Фрола расспрашивал. – А что такой довольный? Ярыжка обнажил в улыбке острые зубы. – Мы его легко добудем, с такой-то приметой. – Какая же это примета? Подряд рябых брать и у каждого левый рукав заворачивать? Это мы все московские заставы закупорим. – Зачем подряд? – удивился Репей. – Только бельмастых. Теперь удивился дьяк. – О чем ты? – Так ведь у Фролки бельмо. Он от оспы на один глаз окривел. Разве голова тебе не сказывал? Маркел остановился. Они уже были за воротами. Вон оно, выходит, как? Про ожог на запястье Жаба вспомнил, аршины с вершками счел, а о самой главной примете умолчал? Значит, не хочет, чтобы мастера схватили? Ну, если в воровстве сам начальник замешан, то дело это не просто большое, а громадное. Вот она, течь, от которой кренится государственный корабль! Вот гниль, что подтачивает державу! За такой великий сыск будет и великая награда. Подумал про это Трехглазый – и не взволновался. Ну и на что тебе награда, Маркел? Терем больше нынешнего поставишь? И будешь сычевать там на просторе в одиночестве? – Не ска-азывал? – протянул Ванька, догадавшись без ответа. Глаза у него прищурились. – Так-так… – Погоди тактакать. У нас с тобой на эту бородавчатую жабу пока ничего нет. Припру – скажет, что о бельме запамятовал от волнения. Оно, может, и правда. Когда каждый день видишь перед собой человека, самое приметное замечать перестаешь. – Это дело ваше, промежначальническое, не мне встревать. А только приказал бы ты, Маркел Маркелыч, поскорей разослать конных по всем дорогам. Если Фрол и ушел из Москвы, то недалече. Трехглазый рассмеялся. – Никуда он не ушел. Не свезло ему. Нынче суббота, а по субботам теперь заставы до полудня никого не пропускают. Был на то царский указ. Это чтоб крестьяне не везли в город товар прежде молитвы. Государю донесли, что в народе падение нравов и безверие, вот Алексей Михайлович и постановил: пускай православные сначала отстоят обедню, очистятся душой, а потом уж о торговле думают. Торчит твой Фрол сейчас у одной из тринадцати сухопутных или трех речных застав. Ждет полудня, а до него еще долгонько. Мы с тобой нынче рано сыск начали. Лети, Ваньша, в приказ, скажи начальнику конной стражи, чтобы снарядил людей ко всем заставам. Всех бельмастых-рябых пусть задерживают и смотрят у них ожог на левом запястье. А я, пожалуй, вернусь, еще с Жабой потолкую. Попробую его нахрапом взять. Он трясуч. Может, растрескается. – Эй! – окликнул дьяк рванувшегося с места ярыжку. – Которые с повязкой на глазу или кто прячет лицо – тех тоже досматривать. – Без тебя бы не сообразил, – буркнул непочтительный Ванька и побежал дальше. Трехглазый же похромал назад, в головную избу, но Полуэктова там не застал. Сказали: ушел малыми воротами. Велел скоро не ждать. Малые ворота Денежного двора вели на Яузскую улицу. Там стоял, скучал здоровенный сторож с алебардой. – Дьяк пофол пеф, с великим поспефанием, – сказал он, так картавя, что пришлось переспрашивать. Пеш, оказывается, пошел, с великим поспешанием. Маркел нисколько не расстроился, а наоборот обрадовался. Нет, не запамятовал Жаба про бельмо. Нарочно умолчал. Выходит, он тоже участник воровства, а значит, быть наивеликому сыску. Возьмем Фрола, не отопрется и Полуэктов. Тогда и спознаем, кто у них еще в сообщниках. Пока же лучше было вернуться в приказ, куда скоро доставят беглого чеканщика. С бельмом долго не попрячешься. Ехал шагом, в уме составлял бумагу о злом умышлении на государевом денежном дворе. Не мог только решить, кому ее послать. По чину следовало бы приказному судье Елизарову, прямому начальнику, но тот, во-первых, квёл и робок, а во-вторых, всенепременно станет заслугу утягивать на себя. Пусть награда и не в радость, но зачем отказываться от положенного? Воровство такого размера, что здесь, пожалуй, допустительно писать напрямую самому государю либо государеву тестю боярину Илье Даниловичу Милославскому, который среди прочего ведает и казенными доходами. Наверное, Милославскому выйдет даже быстрее, все равно царь мимо Ильи Даниловича такое дело разбирать не станет. На самом подъезде к приказу Трехглазого сбил с непростых дум лай и крик. Это товарищ судьи Семен Ларионов, муж великой спеси и еще более великой дурости, бранился во всю глотку, поминая Маркелово имя. Они друг с другом не ладили, жили как кошка с собакой. – Что у него на Москве-то творится, у черта трехглазого! Средь бела дня уже людей режут! – орал Ларионов. – И где? В Китай-городе! Это порядок или что? Тут он увидел приближающегося дьяка, развопился того пуще: – Катаешься, оберегатель? Полюбуйся, како твои стражнички государеву столицу оберегают! Еду на службу из церкви, с молебна, душой просветлившись, а тут нá тебе, прямо у ворот! Раньше хоть по ночам убивали! Опять у приказа стояла накрытая рогожей телега, но не та, что утром, другая. Это в самом деле было не в обычай – чтоб убитого доставляли так поздно, перед самым полуднем. – Эк разлаялся, на цепь бы тебя посадить, – буркнул Маркел, спешившись и отдав конюху повод. Сказал громче, чем следовало – Ларионов услышал. – Все свидетели! Он меня псом обозвал! Кто на цепи сидит и лает, если не пес? А в указе сказано: кто кого собакой обзовет, свиньей, бараном, козлом и прочими небылишными позорными словами, это для бранимого потерька чести! Сам ты Маркел-мартышка! Я на тебя в Разрядный приказ ябеду напишу! Мой род твоего выше! Ты ничейный сын, а мы идем от государева опричника Лариона Гадяты! Мне тебя за бесчестье головой выдадут! Приказные, кто был близко, начали отворачиваться и расходиться. Вязаться в склоку между начальниками никому не хотелось, да и не любили Ларионова. – Пиши куда хошь. – Трехглазый плюнул на землю, растер сапогом. – Тебя на должность тетка, окольничиха Беклемишева, пристроила. А я у государя в комнатных стряпчих хаживал, к польскому королю езживал и в грамоте сразу после великих послов писался. Померимся честью, поглядим, кто кого хуже обозвал. Эй, кто слыхал, как Ларионов меня мартышкой обозвал? – Я! И я! – сразу отозвались несколько человек. – А я его псом бранил? – Нет! Не было того! Ларионов погрозил кулаком: