Сияние
Часть 4 из 50 Информация о книге
Понятия не имею, кого брать на эту роль. Кого-то нового. Я не хочу кого-то, чьё лицо уже принадлежало кому-то другому. Придётся позвонить Ричарду. Он найдёт какую-нибудь девушку только что с ракеты, похожую на неё. Он всегда знает, что мне нужно. И вот, кем бы она ни была, она посмотрит сквозь камеру в своей руке на камеру в моей руке. Волны ударятся о неё и обмоют дочиста. Почти дочиста. На лице останется отметина. Как будто рана. Вуаля: Венера родилась. [неразборчиво] Да. И Северин тоже. Никакой разницы. Но это последний раз, когда мы используем её имя, Винче. Каково наше правило? Нельзя давать имя субъекту. Нельзя произносить слово «смерть» в детективной истории после того, как обнаружено тело; и нельзя произносить слово «любовь» в романтической мелодраме до самого конца, пока она не выстрелит как пуля, та самая пуля, которая лежала на столе с того момента, как в первом дубле первой сцены хлопушка чмокнула губами. Нужно кружить! Нужно выслеживать! Но не называть вслух. МАКО: Но все поймут, о ком речь. В чём смысл притворства? АНК: Притворство – суть искусства, дорогая. Иначе… иначе это всего лишь похороны. [долгая пауза] Мы дадим ей другое имя. Чёрт побери, я назвал её один раз, могу назвать снова. Что-то напыщенное, что-то мифическое, что-то венерианское. Все имена в конечном итоге должны восходить к Венере. Помню, что ты сказала, когда мы сочиняли сценарий «Баньши с космического корабля» – мы отправились в ту хижину в Море Изобилия и завели старую песенку, писали киношки вместо того, чтобы трахаться. Две комнаты, две печатные машинки, лес из синих кассий и лунные маргаритки у дверей. Мы купались голыми в горьком серебристом море, и ты плыла на спине, озарённая светом Земли, вода стекала с твоих грудей цвета коллоидного серебра, и вот ты сказала: «Имена – не одиночки, они соединены, даже в реальной жизни. Ты называешь своих детей в честь усопших или в честь того, кем, как ты надеешься, они станут, или в честь того, кем ты когда-то надеялся стать сам, и родители твои поступили так же с тобой, и эта большая, сверкающая сеть имён рассказывает историю целого мира. Имена – опоры, которые держат на себе груз. Имена – это судьба». Ты не позволяла мне просто взять и назвать нашего героя Джоном, а его демоническую невесту – Молли. МАКО: Это другое дело. АНК: Назовём её Аресом. Я уже дал ей мужское имя в первый раз, так почему бы и сейчас не поступить так же [12]? Оно безупречно. Арес пошёл и трахнул Венеру, когда должен был заниматься тем, что у него получалось лучше всего – то есть драться с любым, кто только покажет кулак. Здорово, правда? Ну да. Ну да. МАКО: Пусть она сохранит своё имя, Перси. Пусть все сохранят свои имена. Она бы возненавидела тебя, узнав о таких изменениях. Ты и сам знаешь. АНК: [Несколько раз прочищает горло. Его голос дрожит.] Я не хочу. Я не хочу писать его в верхней части каждой страницы. Я не хочу быть вынужденным произносить его. Каждый день. Целый день. Я не хочу звать какую-нибудь начинающую актриску именем моей дочери. МАКО: Очень плохо. Это и мой сценарий тоже. Я тебе не секретарша. Её зовут Северин. Не выйдет у тебя превратить её в одну из наших демонических невест. [Слышны звуки печатной машинки. Кто-то тушит сигареты, потом зажигает новые, выдыхает дым.] АНК: Ладно. Ладно. Ты победила. Северин чёрт её побери Анк отныне и во веки веков, аминь. Вернёмся к делу. Как только мы создадим мир – Небо, Землю, раковину моллюска [13], – перейдём к более важным вопросам. Текущий сценарий. Все сцены полностью изменим. Я хочу сделать настоящий нуар: пускай испорченные неоновые вывески отражаются на дождливых улицах Луны. Хотя вообще-то не обязательно, чтобы это была Луна. Есть места и поинтереснее. На Уране случаются ужасные бури. Прям самый натуральный гнев Господень. Мы что-то однажды снимали в Те-Деуме, верно? Что именно? «Вора света»? «Убийцу Оберона»? Иисусе, совсем забыл. Мы с тобой сделали слишком много кинолент. Или слишком мало. Их вечно не хватает. Слишком много, чтобы иметь какой-то смысл, слишком мало, чтобы сказать то, что мы хотели сказать. Но Тэ-Дэ – в самом деле потрясающий город. Все эти светящиеся башни – биолюминесцентные, чтоб ты знала, – розовые, пурпурные и ярко-зелёные, утыкаются в звёздное небо, точно пальцы жирдяя. А ещё там всё адски дешёвое. Пабы повсюду, точно грибы поутру. Гравитация хорошая, по крайней мере, зимой. МАКО: Если ты настаиваешь на натурных съёмках, понадобятся как минимум разрешения для Нептуна, Сатурна и Юпитера. Главные съёмки будут на Луне, ясное дело. А что с Венерой? АНК: Ох, Винче, я не знаю. Не знаю, смогу ли я. Нет ли на Луне такого места, которое можно выдать за Венеру? Морей у нас достаточно. Я из шланга залью половину Луны, если это позволит мне не лететь на Венеру. Или можем попробовать Землю. Угрюмую старушку Землю. Может, Москву. Или Чикаго. Пригодилась бы Австралия, но канцелярщина будет чудовищная. Возможно, Мельбурн. Сидней я не выношу. Мы чуть не сняли там «Нет владыки над надеждой», помнишь? Вид весьма смахивает на старые части Марса. Но потом на Марсе нам предложили лучшие условия, и ты высчитала для нас налоговые льготы. Гуань-Юй – изумительный город. С любого балкона видно гору Олимп. МАКО: Но в конечном итоге, нам нужен город. Самое сердце города. Нуару обязательно нужен город. И детектив. Полагаю, мы говорим про Анхиса. АНК: Знаю, знаю. Кто же ещё это мог быть? Если мы не представим его достаточно быстро, все просто будут ждать, пока он появится. Мы рассказываем историю, которую все уже знают. Нам надо обогнать их воспоминания. МАКО: Кажется, он сейчас опять живёт на Венере. Будет нетрудно его найти, если он нам нужен собственной персоной. АНК: Господи Иисусе, нет, он не будет играть самого себя! Я не мазохист. Пусть гниёт в тех вонючих болотах. Я сделаю его лучше, чем он когда-нибудь был. Наш великий детектив… с амнезией. Он ищет свою память. Собирает свою жизнь по частям – и не может этого сделать, не найдя Её! История пишет сама себя. Он охотится за историей, и он сам – история. Достань ему тренчкот и шляпу с такими острыми полями, чтобы рассекали ночь. Револьвер в кобуре на бедре, что-то большое и грозное с виду. Грёбаный дождь всё льёт и льёт ему на голову. Если я увижу хоть одно сухое пятнышко на этом лице со впалыми щеками, ей-богу… Мы можем даже позволить себе озвучку, если захотим. [неразборчиво] АНК: Знаешь, а мне, в сущности, наплевать, Винче. Куда подевалась твоя одержимость достоверностью? Северин делала звуковые ленты. Наш фильм, по большому счёту, обязан быть звуковым. МАКО: [тяжёлый вздох] Я поговорю с Фредди. Итак… нашему герою нужен любовный интерес. Кто-то более загадочный, чем он сам. Длинные ноги, длинные волосы, длинные ресницы. Если ты не поместишь на экран кого-то, кто его любит, публика не поймёт, что сама должна его полюбить. АНК: Да что ты мне рассказываешь. Истинная леди, в чулках и платье, которое льнёт к ней, словно камера при съёмке крупным планом. Дымчатые, сломленные глаза. Но она не из невинных девушек. Она роковая. Как будто я знаю, как создавать каких-то других героинь… Можно было бы предположить, что после стольких лет я сумею породить хоть одну Офелию среди всевозможных леди Мак. Но нет. Это просто не моё. МАКО: Знаешь, я не думаю, что нам придётся лететь на Венеру. Наш детектив будет знать, что ему надо туда, он будет знать, что Венера его ждёт там, наверху, сидит себе на ответах, которые ему нужны, словно вонючая оранжевая дракониха, но ему не хватит духу справиться с самой идеей. С мыслью о тех красных берегах. О звуке, который издают киты. О том, чтобы вернуться домой. [невесёлый смешок] Разумеется, ты понимаешь, что Северин ненавидела бы каждую секунду этого фильма. АНК: [долгая пауза] Её здесь нет. Она началась как героиня одного из моих фильмов. С чего вдруг ей заканчиваться в каком-то ином качестве? «Тёмно-синий дьявол»: Приди и найди меня Досье: 14 декабря 1961 г. Время шло к полуночи – той самой разновидности полуночи, с какой можно повстречаться лишь на Уране после трёхдневного запоя. Вокруг царил ультрамариновый туман, от которого разило этанолом и неоном, а случайно прошедшая мимо шлюха добавила к смеси запах розовой воды. Сугробы на улицах напоминали кучи трупов. Вряд ли уважающий себя ведьмин час согласился бы на двадцать семь лун в качестве светильников, но они знай себе сияли, и из каждого блестящего от влаги ярко-розового небоскреба таращилось мое отражение. И кольца, вечные кольца, рассекающие небо, рассекающие бурю, плюющиеся тенями на парня, который, ссутулившись, тащит своё бренное тело по Кэролайн-стрит, пряча под низко надвинутой шляпой налитые кровью глаза, крепко сжимая полы плаща, в туфлях, которые жаждут, чтобы их кто-то начистил, и с душой, которая жаждет, чтобы её кто-то приголубил. Это вот я и есть. Анхис Сент-Джон, частное ничтожество. В Те-Деуме куда ни повернись, везде можно взглянуть на себя самого. Весь город – твоё зеркало для бритья. Устреми на собственную физиономию пристальный взгляд, прищурь глаза и проведи тупым лезвием по щеке. Стена паба рядом вспыхнула луковой зеленью, и я увидел эти мерзкие кольца – они рассекли горизонт, погрузились в мою шею и вырвались наружу с другой стороны, словно финка чистейшей белизны. Слыхал я, что раньше в Италии художники и толпы зрителей изрядно беспокоились из-за света. Ну так вот, бывал я в Италии, и старушке нечему научить Уран. Здесь бы и лепрекон заработал себе мигрень. Всему виной водоросли. Водоросли во льду, в земле, в стекле, в мощном чёрном дихроическом [14] приливе Моря Короля Георга. Никто не строил Те-Деум, Гершель-сити [15] или Арлекин. Не пришлось. Эти витражные трущобные сады вырастили, как грибы на бревне. Рассыпали над морем конфетти из экзотических углеводородов, и вот они взошли: непредсказуемые, громадные, беспорядочные – по крайней мере, для тех, кто не в состоянии оценить фэн-шуй, каким его понимают анемоны. Вот что они такое. Анемоны, крепкие как мужская суть и раздувшиеся, как мужское эго. Они только с виду похожи на казино, банки или танцевальные залы. Лишь самую малость живые, но не настолько, чтобы потерять из-за этого покой и сон. Если вы ещё не забыли, что такое сон. Мне вот сама идея сна нравится. Я бы хотел свести с ним близкое знакомство. И вот я был там, на Кэролайн-стрит, самой опасной улице самого беспутного города на этом заснеженном шарике. Хорошее место, чтобы тебя забыли. Я не ложился спать, был небрит, немыт, нездоров, в значительной степени нетрезв, и таким образом достиг всех целей в жизни. Под плащом на мне был единственный из оставшихся костюмов, консервативного тёмного красно-коричневого цвета с бледно-зелёным галстуком. И перчатки, всегда перчатки, даже если холод не лупит меня по щекам как скулящего раздолбая, вечные перчатки. У меня сундук кожаных перчаток с подкладкой из флиса и гидростатичного меха. Да, кожа. Моя единственная роскошь. Никакой ерундовой коричневой фальшткани, про которую говорят, дескать, столь же хороша. Пошиты на заказ на Марсе, где от молодых бычков можно отбиваться бейсбольной битой, потому что их там как зелёных мух. Мне нужны толстые перчатки, но с толщиной вечно проблемы. Это был костюм для собеседований по поводу работы, хотя я уже много лет держался от таковых на расстоянии. Я не думал, что выдержу разговор длинней, чем требуется для ответа на вопрос «Сколько?». Не выношу, когда мне говорят, что делать и когда. Эта шестерёнка во мне напрочь сломана. Та самая, которая позволяет нормальным людям говорить «Да, сэр; сейчас же, сэр» – и верить в сказанное. А потом делать дела для сэров этого мира, немедленно, ускоренным маршем. И всё же. Я был на Кэролайн-стрит не ради того, чтобы испугать какую-нибудь женщину, продать запонки за кусочек эф-юна или просадить свой последний протеиновый резерв на случай ЧП на аммонитовых бегах. Я пришёл ради сделки на миллион. Работы. Деятельности, приносящей доход. Халтурки, чрезвычайно соответствующей моим крайне своеобразным талантам и моей Historia Calamitatum [16]. Если все работы, от которых с души воротит и какие только можно вообразить, выстроить аккуратным рядком на манер хористок и представить себе, что они вдвое сильней жаждут меня заполучить, эту дамочку я бы выбрал в последнюю очередь, чтобы протанцевать с нею круг по залу. И всё же… Пунктуальность – мерзкая привычка, свойственная только петухам и отставникам. Честно говоря, у петухов в этих краях голова идёт кругом. Солнце на Уране, уж какое есть, восходит каждые семнадцать часов. Домашней птице от такого приходится несладко. И всё-таки я бы, скорее всего, успел вовремя, невзирая на все потуги вырубиться до того, как пробьют часы и карета превратится в тыкву, не начнись в «Асторе» полуночное представление. Одна из тех странных, отталкивающих студийных звуковых кинолент из дурных старых времён, когда Эдисон держал синематографическую вселенную в своём целлулоидном кулаке. У нас тут полным-полно таких вещей. Мы – конец пути для киноплёнок. Чтобы доставить их на Уран, нужно десять лет, и, приземлившись, они, как правило, остаются. Просто крутятся по кинотеатрам, как вода по водостоку, пока бобины не ломаются или кто-то их не украдёт. Если вы ищете киношку, про которую с незапамятных времён ни слуху, ни духу, то, возможно, в каком-нибудь погребе на Уране найдётся копия, которая ещё не сдохла. Кто знает, где они эту раскопали? Маркиза «Астора» всплыла в синем тумане, точно призрачное видение, окружённая тусклыми топазовыми лампочками, с прописными печатными буквами чёрного цвета, с бородой из сосулек. «Автопортрет с Сатурном». А-а, чтоб мне провалиться. Я не хотел покупать билет. Во-первых, я этот фильм видел. Охохонюшки, ещё как видел. Во-вторых, мой жалкий запас наличности выглядел той ночью особенно жалко. Было, наверное, и в-третьих. Ну не хотел я покупать билет. Я, чёрт бы меня побрал, не хотел, чтобы кассирша принюхалась к моему дыханию и сморщила свой миленький пирсингованный носик, словно от её мнения зависело, продолжит ли свет гореть. Я не хотел сидеть в центре пятого ряда, в кресле, пружины которого оставят на моей заднице красные полумесяцы к концу этого самовлюблённо длинного недофильма. А вот чего я хотел, так это дешёвого портвейна гнойно-жёлтого цвета, который на Миранде делают из мальцового молока, а также сублимированной коки, винограда, который однажды чихнул в направлении Франции, и чего ещё там подают на закуску. За счёт одного попкорна аренду на Кэролайн-стрит не оплатить. Я хотел сидеть в тягучем и липком тепле этого божественно отвратительного кинотеатра со сводами, как в кафедральном соборе, стеклянным декором в палитре карамельной трости, под безголовыми, сломанными херувимами из солевого камня и канделябрами-русалками из хлебного коралла на стенах, перед изношенным павлиньим занавесом и знаком «ВЫХОД» из позеленевшей латуни. И я очень хотел увидеть её. Я не хотел на неё смотреть. Но хотел её увидеть. Как хотят увидеть старую подругу или бывшую любовницу, которая, как ты надеешься, отчаялась без тебя. Приготовить ей кофе и выслушать рассказ о её неприятностях, сделать обеспокоенное лицо и сочувственно мычать в нужных местах, пока она будет делаться такой же горькой и горячей, как кофе. И всё это время сгорать от возбуждения; чувствовать, как в твоей груди взрывается шампанское. Вкус у её печали фантастический. Это печаль, которую надо смаковать, и когда она захочет истратить своё отчаяние в твоей постели, ты скажешь нет, и у твоего отказа тоже будет фантастический вкус. Вот почему я прокрался к своему креслу вместо того, чтобы явиться туда, где мне полагалось быть. Сурово игнорируя не то пять, не то десять пар глаз в сырой пещере кинотеатра. Едва способный взять под контроль своё вопящее сердце или свои одурманенные алкоголем внутренности. Подался вперёд, словно она могла меня заметить, если бы я оказался достаточно близко к её лицу. Словно она была школьной учительницей, которая должна была выбрать одного из блестящего ряда шалопаев, рьяно читающих по буквам ради её удовольствия, чтобы больше остальных полюбить мальчишку, который даст правильный ответ. Только вот его у меня не было. Ни у кого не было. Но никто из-за этого не страдал так, как я. Никто и не мог знать, как читается по буквам «Венера», кроме меня. Я перестал дышать, когда выключился свет. Схватился за подлокотники кресла, похожие на ножки ванны на львиных лапах, и мои ногти вонзились во влажную древесину. Барельефы из хлебного коралла пялились со стен – кажется, они изображали рождение титанов, которые держали в грубых руках цвета моркови огни и маленьких чудищ с хвостами, перьями и хоботами. Через два ряда от меня какой-то парень снял шляпу. Над его коленями уже двигалась чья-то голова, ритмично поднимаясь и опускаясь. Ещё даже титры не пошли! Ну что за безвкусица! На экране сперва появились её глаза. При виде её радужных оболочек я словно испытал два сердечных приступа сразу. Портвейн двинулся назад из моего желудка, в горле появился сернистый привкус желчи. Мой нос ощутил целую бурю призрачных ароматов: какао-папоротник, жжёная кокосовая кора, жуткий медно-сладкий ветер с далёкого моря. Мои запястья начали пульсировать. Вступительная музыка нестройным шумом ворвалась в мою голову – тошнотворная пианола пятнадцать раз обрушила одно и то же на мою единственную рабочую барабанную перепонку. Её лицо: пятнадцать футов в высоту. Она планета. Она солнце. Она единственная женщина в целом мире. Она так молода. Она привыкает пользоваться камерой, снимая эгоистичный маленький метафильм, который всегда вынуждал меня смущаться за неё. Я её ненавижу я её хочу и мне плохо и я её обожаю и хочу её трахнуть разорвать на части спасти её и пусть скажет мне что всё в порядке и мне снова десять лет и ничего плохого ещё не случилось. Я повернулся к пустующему креслу рядом, и меня вырвало на пол «Астора», молочные желудочные соки и «лучшее с Миранды» с мяукающим плеском излились из меня, голова моя ритмично двигалась вверх и вниз. Всем было наплевать. Кто-то другой приберётся. Я больше не мог на неё смотреть. Раньше только это и делал. Я жил, чтобы не сводить с неё пристального взгляда. Я работал на еду, которой должно было хватить, чтобы смотреть на неё. На каждое её изображение; на любое её изображение. На все. И их всегда было так много, выбирай любое. Я мог устроить себе целый банкет из неё и насытиться до предела. Иногда по вечерам я даже начинал с «Автопортрета» – это такая неопытная киношка, молодое вино, непроверенное, сырое, испытывающее слишком большой страх перед собственным вкусом, чтобы использовать его как следует. Но потом я отступал, вынуждал себя взять более умеренный темп, по чуть-чуть грыз её камео в фильмах её старика: малышка в межпланетном дилижансе, осаждаемом пиратами, дьявольский херувим, осаждающий монахиню с большой и яркой душой. Салат быстрого приготовления из красных ковровых дорожек и домашнего кино Перси, а затем – поглощение одного из фильмов, где она в главной роли. Венеру всегда оставляю напоследок, всегда откладываю «Сияющую колесницу», насколько смогу, всегда страшусь того первого беспощадного мига, когда мы с ней оказались на одной сцене. Ещё рано, ещё рано. Интервью и киножурналы я употреблял в качестве первого блюда, причем последнее интервью всегда оставлял на закуску. Вы его видели. Да разве хоть кто-то его не видел? Жертвенная совсем-уже-не-девственница смеётся в мягком сером кресле, на ней длинные шёлковые брюки и тёмный кусок тритоновской ткани на плечах. Он прячет её груди, почти полностью их расплющивает, но демонстрирует живот, и она вся такая апатичная, такая равнодушная, взмахивает сигаретой в длинном чёрном мундштуке. Вокруг неё вертится вечеринка. Хартфорд Крейн целует ей руку, в то время как неподалёку танцуют сёстры Гренадин в мерцающих узких платьях. Случайные буквы, вырванные из её слов, будто выкуп для вымогателей, мелькают на экране, перемежаясь с танцорами и пузырьками шампанского, как срезанные блёстки разлетаются по всему полу, а ночь тем временем становится всё более неистовой и насыщенной. Это её панегирик. Она даровала его самой себе, и ни у кого ещё не получилось лучше. Записанный на звуковом оборудовании, которое должно было стоить больше, чем дом, где она той ночью развлекалась; сшитый из кусков, чтобы сделать достойный монолог из того, что она сказала, прежде чем Аннабелль Огэст рухнула ей на колени спутанным клубком длинных рук и ног, хихиканья и синих жемчужин, и она утратила интерес ко всему прочему. Я знаю, что жемчуг был синий, хотя плёнка демонстрирует лишь бледно-серый. Иногда я знаю вещи, от которых нет никакой пользы. «О, я не знаменитость. Не смейтесь! Я не лицемерю. У меня есть деньги, и мой отец знаменит, но это не то же самое, что быть знаменитостью, и это не то же самое, что быть хорошим человеком или хорошо разбираться в чём-нибудь. Просто люди знают, как тебя зовут и что ты надевала во вторник. Я ничего этого не заслужила. Лишь благодаря чистой случайности я родилась в том месте и в то время… и подумать только! Ну в самом деле, столько матерей! Думаю, такой сценарий надо переписать разок-другой, чтобы он сделался достовернее. Я попыталась добиться успеха, опираясь на эти совершенно несправедливые исходные условия. Но пока что у меня не получилось. Вы говорите, «Королева голода» – ну конечно – и «Море». Да, разумеется, я сделала эти фильмы. Но они ничего собой не представляют. Так, путевые заметки. Я взяла камеру с собой, когда отправилась посмотреть Солнечную систему. Не лучше, чем половина того, что делают помешанные на объективах, и хуже некоторых. Но что касается последнего проекта… Когда я думаю про «Сияющую колесницу», у меня щемит сердце. Как будто фильм уже готов и идёт внутри меня, проецируется на мою кожу, мерцает на белых экранах моих костей. Если я его не испорчу… Если у меня всё получится, то когда я вернусь и мы все узнаем, что случилось там, в Адонисе, когда я смогу сесть в это кресло и рассказать вам обо всём что увидела, обо всём что почувствовала, о том, как пахли моря Венеры – что ж, может быть, тогда мы и поговорим о славе. Потому что для меня слава чего-то стоит только в том случае, если ты её заработал своими руками, а я ещё ничего не заработала. Чувствую, что почти могу дотянуться до края чего-то ценного. Но коснуться пока не выходит. Разыщите меня через два года. Может, тогда я буду достойна вас». Мне нравилось слушать, как она произносит эти слова. «Разыщите меня через два года». Полгода съёмок, плюс транзит туда и обратно, и постпроизводство после возвращения домой. Я смотрел, приблизив лицо так сильно к её лицу, желая, чтобы она сказала, что ещё ничего не достигла. Она ещё ничего не достигла, потому что не встретила меня. Просто богатая, красивая девушка – и вот она говорит открыто, что недостойна меня, что не представляет собой ничего особенного. Её слова на вкус как виски, и ох как раскрывается букет, когда проигрываешь их на фоне долгой сцены, во время которой её ракета исчезает в небе, превращается в точку в этом последнем, печальном предложении. Когда шли её ленты, залы синематографов были полны, и на улицах выстраивались очереди из желающих, которых было в три раза больше, чем помещалось внутри. За недели до её премьер уличные музыканты и торговцы разбивали лагерь на бульварах возле каждого театра, продавая подлинные целлулоидные заготовки, которых она касалась, и копии усыпанных блёстками клеток из «Автопортрета», в точности нужного размера, чтобы в них поместился исковерканный гравитацией самец сатурнианского происхождения. Зачем? Зачем был нужен весь этот грубый восторг? Я всё ещё не разобрался. Её отцом был Персиваль Анк, в своё время – глубокомысленный, известный режиссёр. Снял кучу утомительных готических драм с героинями, напоминающими призраков, с чёрными кругами под глазами, со ртами, приоткрытыми в ужасе или от оргиастической трансцендентности, или от того и другого. Её матерью, видимо, была одна из тех исключительных актрис, хотя какая именно, он так и не сказал. Каждая ведущая актриса Анка становилась, по совместительству и на основании жёсткого контракта, матерью бедняжки. Можно увидеть в чертах её мерцающего, покрытого пылью и поцарапанного лица отголоски полудюжины подававших надежды актрис с мимолётной карьерой – кто-то всё ещё знаменит, кого-то легко забыли, и проявляются они лишь в те мгновения, когда их дочь испытывает странные эмоции, отражающиеся на её узком лице, в её загадочных взглядах, в её насмешливой, проницательной улыбке. Она оторвалась от папочки где-то между «Королевой голода» и «Спящим павлином». Её игровой дебют в «Призраках Моря Облаков» очарователен, если вы способны уловить, в чём фишка миленького ребёнка. Во время знаменитой сцены в бальном зале, когда декадентствующую вдову Кларену Ширм осаждают призраки её жертв, можно увидеть Северин, которая дёргает жемчуг на своём чепчике и трёт лицо, портя грим. Есть легенда о том, что, когда великий режиссёр попытался нанести на веки своей девочки тени и убедить её притвориться, будто она в родстве с Ширм, в то время как голодная тень – молодая Мод Локсли, не кто-нибудь – будет накидываться на невинного ребёнка, Северин взглянула на отца сердито и сказала: «Папа, ну что за глупости! Я хочу быть такой, какая я есть!» Такой она и осталась – самой собой, на веки вечные. Как только Северин смогла самостоятельно вертеть ручку камеры, она принялась записывать «реальную реальность и настоящий мир» (в семь лет) или «подлинный и справедливый мир истинной истории» (в двадцать один год) и объявила любимых призраков и демонов своего отца «кучей ерунды с эффектом двойной экспозиции». Её вторая документалка, «Королева голода с Фобоса», вынесла на всеобщее обозрение бунты из-за продовольствия, охватившие эту проклятую маленькую колонию, и принесла ей медаль Люмьера – приз, который папочка так и не сумел заграбастать. Может, в этом всё дело. Она рассказала правду один или два раза, и рассказала её с окровавленной головой и сломанной рукой: Земля – старая мумия, конченая алкоголичка, которая не очень-то следит за своими детишками. Когда Анка спросили, не раздражает ли его гнев дочери по отношению к вымыслу, он вызывающе улыбнулся во все тридцать два зуба и ответил: «Объектив, друг мой, не разграничивает реальное и нереальное». От её последнего фильма под названием «Сияющая колесница, воробьями твоими влекомая» осталось четыре отрывка. Они сильно повреждены. Их копируют все кому не лень, режут на части и снова склеивают в бесконечные анемичные всезнающие документалки, об которые я бы и ног не вытер. Оригиналы продолжают гнить в каком-то музее в Чикаго. Больше людей, чем можно себе представить, едут туда, чтоб поглядеть, как они разлагаются. Я тоже был. Зрелище меня утешило. Уткнёшься лбом в прохладную стену мягким розовым вечером на Среднем Западе, который кажется невероятным, когда насмерть замерзаешь на Уране. Она промелькнёт перед твоими глазами: призрак, фея в конце длинного, тёмного туннеля, улыбнётся, помашет рукой, заберётся в пасть пушечной капсулы с грацией прирождённой актрисы. Иной раз люди меня узнаю́т, даже издалека, по старым кинохроникам, хотя я никогда не давал интервью и адвокаты не позволяли никому показывать моё лицо с 51-го года. Мне не нравится видеть себя на экране. Это расстраивает меня в экзистенциальном смысле: вот я здесь – и вот я там. Но я не в силах покончить со всеми своими изображениями. Вот как всё было, вкратце: горстка людей выжила в экспедиции Северин Анк на Венеру, и я один из них. Я не всё помню и не всё, что я помню, представляет важность. Моя жизнь, моя настоящая жизнь, началась в тот момент, когда женщина с короткими чёрными волосами, в кожаном лётном шлеме и куртке присела передо мной и спросила, как меня зовут. Меня, потерянного мальчика, кружащегося мальчика. Я вернулся, а она – нет. Не думайте, что я себя за это простил. Теперь я смотрю. Я всё просмотрел. Не могу перестать смотреть. Жду, пока документалки покажут мне хоть ненадолго её лицо; покажут, как она смеётся; покажут её ребёнком, тянущим руки вверх, просящим отца посадить её на плечи, подальше от хаоса взрослых ног, тростей и туфель, танцующих под новейший индустриальный чарльстон-регтайм Мики Халла. Покажите мне её хоть как-нибудь. Я такой же дурной, как любой другой зритель, я умоляю позволить мне взглянуть на её труп хоть на миг – а если не на труп, то на места, где она когда-то стояла, но больше её там нет. Расскажи мне, невидимка за кадром, глас божества и памяти, расскажи мне всё, что я и так знаю. Расскажи мне о моей жизни. Но её лицо было для меня медленным ядом. Я это знал, знал, и всё равно впивался в него с жадностью, оголодав по её впалым, монашеским, гладким щекам, по её глазам, огромным и озорным, таким же чёрным, как её волосы. Я даже не могу произнести её имя. У неё нет имени. Есть лишь Она. Единственная. Она владеет этим местоимением столь всеобъемлюще, что никто другой и прикоснуться к нему не смеет. В громадном и смрадном газовом гиганте моего сердца – единственная Она, пятидесяти футов ростом.[17] Великанша. Я же – никто. Впрочем, нет, не «никто». Я Анхис Сент-Джон. И никто не скажет обо мне – Он. Знаете, что она прежде всего делает в «Автопортрете»? Улыбается. Она, мать её, улыбается. А потом смеётся. Милый, раздражённый, самокритичный смех. Как будто она смущается из-за того, что занимает так много места в кадре. Как будто боится сцены. Но она не боялась. Никогда. Ничто не могло её смутить. Может, она и боялась сцены в тот день, когда мамочка впервые приложила её к титьке, но с той поры – ни разу. Боязнь сойти со сцены – другое дело. Вечно она не знала, куда себя девать, пока камера не работает. Но смех недвусмысленно говорит нам о том, что она смущена. Улыбка свидетельствует о том, что у неё мандраж. «О, ну разве это не чертовски забавная суматоха, съёмка в киношках? Кто, я?! Это старьё? Я так нервничаю! Кто хочет выпить? Я ещё ничего не заработала. Разыщите меня через два года». Её улыбка разверзлась надо мною, чёрно-белая и громадная – и я знаю, как может знать человек, который пялился на эту улыбку, пока его не вырвало прямо на колени, что она целиком и полностью фальшива. Впрочем, хороша. Одна из моих любимых улыбок. Полная дикого возбуждения, которое в тот период сопровождало всё, связанное с Венерой. Люди никак не могли оставить в покое это дерьмовое местечко – единственный мир, который сделал все остальные возможными. Но это их улыбка, не её. Поглядите на неё, поглядите – разве вы не видите? Она отправляется на Венеру. Она улыбается так, как улыбаются все, одержимые Венерой. Эта улыбка – вроде как анонс того, что случится на самом деле. Но нет, для этого ещё слишком рано. Я пьян. Я не спал трое суток. Когда я думаю о ней, я вижу все её фильмы, все её лица одновременно. Они выстроились друг за дружкой на орбите. Но вы не можете увидеть то, что вижу я. Я вижу венерианскую улыбку, но её ещё не существует. Эта улыбка – детская версия той, на девять тысяч ватт. Это Лицо № 212: «Отважная девушка-репортёр». Она ещё не побывала на Венере. «Венера всегда казалась такой самоочевидной», – сказала она мне под горячими, влажными звёздами Адониса, когда думала, что я не слышу. «Автопортрет с Сатурном» отделяют от Венеры четыре фильма и девять лет. Там, на экране, она ещё пацанка. Двадцать один год. Спит, как стрекоза, чтобы ничего не упустить. Любовников меняет, точно дверь-вертушка. Пьёт алкоголь, как будто у неё аллергия на воду. Её и личностью-то назвать можно с трудом. Эта девчонка на ветхой плёнке, с сигаретным ожогом на лбу – он точно каинова печать – и царапинами от киноленты на щеках ещё даже не знает, что «Автопортрет» станет хитом. Лучше, чем хитом. Он создаст ей имя. Её собственное имя. А не имя её старика.