Трезориум
Часть 39 из 46 Информация о книге
— Да она ваша любимица! — выпалила вдруг смирная Зося. — Меня ругаете, что я неравнодушна к Руте, а сами всё с вашей Хасей носитесь! Я был возмущен. — Ничего подобного! Просто так называемые «тусклые дети», свет которых трудно уловим, всегда таят в себе сюрпризы. Чем глубже залегает нефть, тем сильнее ударит фонтан, если до него добуриться. Уверяю вас, я не испытываю к Хасе никаких чувств, кроме профессионального интереса. — А я пану Директору верю, — присоединилась к бунту пани Марго. Хоть она говорила про меня, но смотрела на других. — Он понятия не имеет, что такое любовь. Да и откуда ему? Жены у него никогда не было, деток тоже. Я знаю, за что она на меня взъелась. В прошлом месяце попросила отпустить ее в церковь, поставить свечку в двухлетнюю годовщину гибели ее детей (пани Марго христианка), а я отказал. Потому что для этого надо ехать через весь город, и в церкви может произойти инцидент. Женщину с еврейской повязкой и явной семитской внешностью какие-нибудь дегенераты могут сдать в полицию. Евреям запрещено осквернять своим присутствием христианские храмы. Я жалею пани Марго, поэтому ответил терпеливо: — Педагогу вредно любить детей. Это мешает, сбивает с прицела. Да, я не испытываю к воспитанникам любви в вашем понимании — когда выделяешь какое-то дорогое существо и оно заслоняет тебе всех остальных. Мне наши дети дороги в равной степени. Я люблю их всех одинаково, а это все равно что никого не любить. И правильно. Шацзухеру необходима холодная ясность ума, неподверженность эмоциям. Любить надо не объект исследования, а дело, которым ты занимаешься и которому посвятил свою жизнь. И здесь Хаим задал вопрос, в ответ на который мне пришлось произнести целую лекцию, содержание которой я сейчас коротко перескажу, потому что это был экспромт, а тема важная и требующая дальнейшего осмысления. Он спросил: — Можно ли воспитать нравственного человека без любви? Разве не любовь — основа морали? Вспомните, что писал Лев Толстой о педагогике: «Главная и единственная забота людей, занятых вопросами образования, прежде всего в том, чтобы выработать соответственное нашему времени нравственное учение, построенное на любви и доброте, и поставить его во главе образования». (Не поручусь за точность приведенной цитаты, но смысл ее таков.) Глубокое заблуждение, ответил я. Нравственность нельзя преподать. Многие века учителя и священнослужители пытались это делать. Не работает! Нравственности нельзя научить по учебнику, по Библии или по Талмуду. Человек должен прийти к этой сумме убеждений сам, иначе она останется для него абстракцией. Главная задача воспитания заключается совершенно в другом: научить ребенка быть взрослым. Это и есть суть нравственности. Люди умиляются на детей: какие они трогательные, забавные, неловкие, наивные. Эта снисходительность на подсознательном уровне объясняется очень простой причиной: маленький человек слаб и не представляет опасности. Точно так же все умиляются на пушистого тигренка с его смешными зубками и коготками, но никто не умиляется на тигра. Как только ребенок дорастает до возраста, в котором он может представлять хоть минимальную опасность (например, пульнуть из рогатки), умиляться им сразу перестают. Меня еще на педагогическом факультете учили, что в детском саду к малышу нужно относиться, как к щенку. Он хорошенький, славненький, хочется его гладить и баловать, но делать этого ни в коем случае нельзя — нужно его дрессировать, иначе получишь глупую и кусачую собаку. Педагог должен относиться к ребенку как к заготовке будущей личности, как к недочеловеку. Ведь что такое природная нравственность ребенка, с которой он является на свет? Если оценивать ее по нормальным социальным меркам, маленький человечек — настоящий монстр. Он предельно и бесстыдно эгоистичен, глуп, неряшлив, лишен всякой эмпатии и так далее и так далее. Представьте себе на минуту тридцатилетнего или сорокалетнего человека, который из любопытства отрывает крылья у стрекозы, или требует немедленно дать ему всё, что он захочет, или лупит кого-то лопатой в песочнице. Я полностью разделяю точку зрения, впервые сформулированную еще в античности: Зло — это детскость, а Добро — взрослость. Детскость — это зацикленность только на своих желаниях и потребностях, вечное «дай», полная асоциальность и абсолютная безответственность, то есть точный портрет архетипического злодея. В то же время настоящая взрослость — это добровольное самоограничение и ответственность, жертвенность и альтруизм, терпимость и способность к пониманию, умение прогнозировать последствия своих поступков. Правильное воспитание — это когда изначальное нравственное чудовище постепенно делается лучше. То есть взрослее. Человек рождается на свет маленьким чудовищем. Преодоление природной инфантильности — вот задача педагога. И то же самое, разумеется, относится к человечеству в целом. Сейчас, в двадцатом веке, оно ведет себя как глупый и жестокий ребенок. И пока у общества не появятся мудрые, знающие свое дело воспитатели, наш биологический вид не научится вести себя прилично. Откуда они возьмутся, такие воспитатели? Да из трезориумов, где правильно взращивают маленьких людей. Ведь человек, который нашел свое призвание в жизни, обретает все основные черты нравственности. Он никому не завидует, ему нет нужды покушаться на чужое, он не томится бесцельностью бытия, он знает, что его ценят и уважают, а главное — он занят делом. И государственным управлением тоже будут заниматься те, у кого есть к этому талант, а не всякие горлодеры и проходимцы. Здесь Мейер спросил меня вот о чем: — А нет ли опасности, что ребенок, в котором мы так форсированно пестуем его неповторимость, вырастет крайним эгоцентристом, свято верующим в свою исключительность? Не придем ли мы в результате к обществу, состоящему из асоциальных индивидов? — Нет, — ответил я. — Потому что в социуме, состоящем из исключительных личностей, все нуждаются друг в друге. Там нет никчемных людей, парий. Социальность будущего — это не вожди и масса, не овчарки и овечье стадо, не вампиры и жертвы, а конфедерация граждан. Они не будут равны друг другу по масштабу своей общественной полезности, поскольку дарования бывают разного калибра, но каждый будет занимать свое собственное, а не чужое место. Это как в Швейцарии. Там ведь есть большие кантоны, например, Цюрихский, и есть какой-нибудь Аппенцель, в сто раз меньший. Но права и самобытность у них равные. И если отнять у Швейцарии крошечный Аппенцель, страна обеднеет. Я не уверен, что говорил про это с достаточной степенью убедительности, а тема важная. Буду искать новые аргументы, поскольку эта дискуссия наверняка продолжится. [Несколько страниц отсутствует] чилось вчера вечером. На консилиуме опять обсуждали Хасю Гранат: что ее любимый кактус вдруг покрылся красивыми цветками и как это подействовало на девочку. Брикман пошел вниз, за кактусом, чтобы мы получше рассмотрели это ботаническое чудо. Увидел, что горшка на подоконнике нет. Подумал, что Хася взяла его с собой в спальню. Поднялся проверить. Увидел, что кроватка пуста. В уборной тоже никого. Встревоженный, вернулся к нам. Мы обошли весь дом сверху донизу. Посовещавшись, решились на крайнюю меру — разбудили детей. Будто это опять такая ночная игра. (Я описывал тест, когда ребенка будят среди ночи для проверки реакции и поведения в нестандартной ситуации.) Дина Аметист, единственная, с кем Хася более или менее общается, вспомнила, как та вчера сказала: «Когда Доротка проснется, поведу ее гулять». Хасиного пальто на вешалке не оказалось. Мы бросились вниз и обнаружили, что засов двери, которая ведет на улицу, открыт. С тех пор, как Яцек убегал и его потом разыскивали люди Гарбера, мы нарочно сделали засов очень тугим, шестилетнему ребенку не сдвинуть, но на полу лежала кочерга. Должно быть, Хася воспользовалась ею как рычагом. Кто мог ожидать от ребенка такой сообразительности? Тут все запаниковали. Кто-то выскочил на улицу, принялся истошно кричать «Хася! Хася!». Дети перепугались, заплакали. Я кинулся в кабинет, звонить Гарберу. Он сказал… Нет, сначала его не было на месте. Сходя с ума от тревоги, я названивал минут сорок, прежде чем он взял трубку. Только что вернулся откуда-то. — Успокойтесь, — сказал Гарбер. — Сейчас отправлю ребят на поиски. Маленькая девочка с цветущим кактусом в руке? Пара пустяков. Не найдут в темноте — найдут утром. Раз она тепло одета, не замерзнет. Я немного успокоился, но, конечно, не сомкнул глаз. Никто из взрослых не спал. Пришлось повозиться, чтобы снова уложить взбудораженных детей. Так. Что было потом? До утра я ждал у аппарата. Гарбер позвонил в начале десятого. По голосу я сразу понял: не нашли. Стрельнуло в сердце. — Никто ее не видел? — спросил я. — Видели. Ночью, около Десятого лаза. Я переспросил. Он объяснил, что в Гетто есть несколько лазов, через которые переправляют товары и при необходимости людей. Десятый — возле Францисканской улицы, где на одном участке вместо каменной стены железная решетка. Один прут там сдвигается, и может пролезть ребенок. На Гарбера работает целая команда мальчишек, которые по ночам доставляют контрабанду. Один сказал, что ночью видел «малявку с цветочным горшком». — Непонятно, откуда кроха узнала про лаз. Это секретное место, — сказал Гарбер. Я объяснил, что Хася особенная, что она видит больше, чем обычные люди. Он вздохнул. — В общем, ушла ваша девочка на ту сторону. Там я ее уже не найду. Можно, конечно, потолковать с городской полицией, есть у меня один человечек… Я разъединился, не дослушав. Если вся надежда только на полицию, у меня имеется рычаг помощнее. Позвонил доктору. Дома нет, по рабочему номеру тоже. Должно быть, едет на службу. Он поздно ложится и поздно встает. Живет по собственному графику. Я вдруг сообразил, что по телефону подобных разговоров вести не следует. И сорвался, поехал. Сейчас я сижу в приемной, жду доктора. Чтобы не метаться, достал тетрадь и пишу. Про что бы еще написать? Про дорогу сюда. Конечно, тяжелое испытание — идти утром по улицам Гетто в холодное время года. Санитарная служба еще не успела убрать всех бездомных, кто замерз насмерть. Ночью было минус два градуса. Одна картина так и стоит перед глазами. Сидящий покойник привалился спиной к стене. Вокруг стайка хохочущих мальчишек. Они пририсовали ему сажей усы и очки. Должно быть, такие же сорванцы работают на Гарбера. Бедные, потерянные сокровища… Но примечательны не ужасы нашего проклятого города в городе, они-то как раз естественны. Поразительно другое: что люди умудряются обживаться и обустраиваться даже в аду. На стенах афиши, приглашающие на концерты, на поэтические вечера, даже на детский спектакль. Я мимоходом подумал, не позвать ли актеров на гастроль в трезориум. Вряд ли это обойдется дороже 20 долларов. Гетто разделено надвое Хлодной улицей, которая осталась «арийской». Евреи ходят через нее по специально сооруженному мостику — от одной стены к другой. Сверху я посмотрел вниз, на обычную городскую улицу. Там машины, трамвай, пешеходы. Кое-кто из них тоже смотрел на нас, подняв головы. Мне вдруг вспомнился питерский зоопарк. Там был точно такой же мостик над вольерой с белыми медведями. Кто тут зрители, а кто звери — мы или поляки? Все. В маленькой клетке евреи, в клетке побольше — поляки, которых заперли немцы, но и немцы тоже подопытные животные. Кто-то наблюдает за всем нашим матрешечным зверинцем. Бог, инопланетная цивилизация. Кто-то. Я был готов думать о чем угодно, только бы на время отвлечься от страшных мыслей. В очереди перед проходной я поймал себя на том, что мне приятно смотреть на грубые рожи полицаев, и не сразу понял почему. А просто я очень давно не попадал за пределы Гетто и соскучился по нееврейским лицам. Белобрысый литовец, украинец с носом картошкой, свинорылый польский капрал — на этих вообще-то малосимпатичных лицах отдыхал взгляд. Надеюсь, это не проявление антисемитизма. Про что еще написать? Ах да. Разговоры в очереди. Как всегда в Гетто приглушенные, вполголоса. Говорили о том, что немцы идут к Москве, Сталин бежал. Война скоро закончится. А ведь на русских в Гетто очень надеялись. Когда в августе немецкое продвижение затормозилось, все ужасно воодушевились и сразу полюбили большевиков. Резко упали цены на черном рынке. Но с октября, когда наступление возобновилось, снова поползли вверх. Это ничего. Курс доллара растет еще быстрей, и я становлюсь только богаче. Господи, где же он? Половина первого! Напишу про доктора. Он и так занимает много места в моих записках, но вот о чем я еще не писал. Почему трезориуму покровительствует бандит Гарбер, мне ясно. Однако Телеки — человек совсем, совсем иного сорта. Помню, в какой ужас он меня вогнал весной, когда пришел на нас посмотреть. Странная заботливость этого гестаповского начальника долго казалась мне каким-то изощренным коварством, которое очень плохо для нас кончится. Потом я стал считать это причудой человека, упивающегося возможностью кого-то карать, а кого-то благодетельствовать. Но всё оказалось много интересней и сложней. Вероятно, доктор — самый умный из известных мне людей. Его интеллект свободен от каких-либо конвенций, а горизонт аналитического обзора поражает масштабностью. У него есть собственная теория человечества, которую он мне изложил, когда мы познакомились ближе. Когда же это было? А, в конце сентября, когда я последний раз выходил в город. Доктор изредка приглашает меня встретиться в кафе. С интересом выспрашивает о делах трезориума и много говорит сам. Ему, конечно, очень одиноко в окружении «коричневых тираннозавров и грызунов» — так он характеризует своих геноссен. Телеки родом из Вены, по образованию антрополог, в национал-социализм пришел, следуя своим убеждениям. Правда, назвать их ортодоксально фашистскими трудно. Во время той нашей беседы он наконец разоткровенничался. Попробую пересказать суть. По мнению Телеки, все беды происходят оттого, что людей на Земле слишком много. Перепроизводство человеческого материала приводит к демпингу. Невозможно ценить каждую личность, если их на планете два с лишним миллиарда. Да, всякий человек нуждается в уважении и внимании, но чтобы это стало возможным, население земного шара должно многократно сократиться. И раз уж это необходимо, будет логичным произвести селекцию лучших. Доктор считает «арийскую теорию» чушью. В частности, он очень высокого мнения о евреях. Но говорит, что, в сущности, даже не так важно, кто именно останется. Важно, чтобы людей стало минимум в сто раз меньше. Представьте себе хоть этот вот город, занимающий точно такую же территорию, но живет здесь не миллион, а десять тысяч, говорил он. Никакой скученности, давки, антисанитарии. Всюду зелень, газоны. Каждый дом окружен садом. Массовые убийства, кровь, страдания — это родовые муки нового человечества. Забудьте о прежней морали и гуманизме. Это сладкие сказочки, под прикрытием которых девяносто процентов людей живут и умирают в скотстве. И мы находимся только в начале этого сурового пути. Пока погибли всего лишь миллионы, а нужно избавиться от сотен миллионов и даже от миллиардов. Помните, у Достоевского в «Преступлении и наказании»? «Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю». В этом и состоит жестокая, но необходимая миссия фашистского движения. Мы проредим чащу, чтобы оставшимся стало привольно дышать. Германия сделает это на западе, Япония — в Китае и Азии. Мы — как Великая Чума, опустошившая мир в четырнадцатом столетии, но зато расчистившая дорогу Возрождению.