Трезориум
Часть 41 из 46 Информация о книге
Сам подошел ближе. Рожа у него была жуткая — прямо Квазимодо. Нос кривой, уши какие-то сплющенные, надбровные дуги, как у питекантропа. Таня изо всех сил попробовала его не испугаться. «Пан Гарбер», правда, ничего страшного пока не делал, только с любопытством ее разглядывал. — Дурак ты, — сказал он Сомнамбуле. — Не хватало еще, чтоб кому-то пришло в голову, будто у «Двенадцатки» можно воровать. И сборщика бритвой полосовать. Да еще девчонке. Сразу другие лихачи найдутся. Тут отчаянных много… Тебя как звать, пианистка? — обратился он уже к Тане. Она молчала. Сомнамбула квелый. В принципе можно попытаться проскочить. Что ей терять? Но потом ведь все равно поймают. От них в Гетто не спрячешься. Не дождавшись ответа, Гарбер чему-то усмехнулся. — Что же мне с тобой делать, интересная пианистка? Всяких зверушек я повидал, но такую… В общем, гляди. Выбор следующий. Или мы тебя по-тихому прикончим и в Вислу кинем. Или отведу тебя в одно место, где будешь сыта и с крышей над головой. — В бордель? — быстро спросила Таня. Она слышала, что у «Двенадцатки» есть и публичный дом. Конечно, лучше туда, чем в Вислу. По крайней мере можно удрать. Квазимодо рассмеялся: — Нет, в детский сад. Воспитательницей. Там как раз вакансия. Покажу тебя пану Директору. Думаю, он оценит. Таня решила, что бандюга шутит. А оказалось — правда. Так она попала в трезориум, будто вырвалась из преисподней на каникулы. И больше полугода прожила на том зачарованном острове, словно отделенном от остального мира океанскими просторами. Однако каникулы потому и каникулы, что однажды они заканчиваются. Приходится возвращаться обратно. Закончилась и жизнь в трезориуме. Это произошло в июле сорок второго. Неожиданно. Тане сказали, чтобы заглянула к пану Директору. Ничего такого не подозревая, она вошла — и едва его узнала. Всегда энергичный, говорливый, он сидел за своим аккуратным столом обмякший, словно куль. Красивые белые руки лежали на зеленом сукне. Обычно они находились в движении — потирали одна другую, пощелкивали пальцами. А тут будто сцепились и застыли. Как у покойника на груди. Он оцепенело пялился на толстую замшевую тетрадку. Кажется, не услышал, что Таня вошла. Очень это было странно. И тревожно. Она кашлянула. Пан Директор вскинулся. — А, ты… И сразу, безо всяких предисловий, сказал — вяло, безжизненно: — Всё кончено. Больше ничего не будет. У Тани екнуло в груди. Умом она понимала, что этот блаженный оазис вечно существовать не может, но очень уж привыкла к здешней выдуманной жизни. — Трезориум закрывают? — Всё Гетто закрывают. Начинают ликвидацию. — Голос у пана Директора был тусклый, взгляд тоже. — Завтра появится приказ генерал-губернатора. Будут увозить поездами, по шесть тысяч человек в день. Оставят только некоторое количество молодых и физически крепких. Для работ. А детей увезут. — Куда? — Туда, откуда не возвращаются. Таня на миг зажмурилась. Конечно, она знала, что однажды закончится этим. Все знали. Но обманывали себя. То разносился слух, что американские евреи собрали для выкупа единоплеменников сто миллионов долларов, то вдруг начинали говорить, что население Гетто перевезут на остров Мадагаскар, и все кидались листать энциклопедии. Даже воспитанники знали, что всех ждет. Таня слышала, как светловолосая Рута, разозлившись, кричит: «Вас всех убьют! По вам видно, что вы евреи! А я светленькая, меня отдадут в арийскую семью, на воспитание!» Таня не овца и не ребенок. Она-то не сомневалась, что в конце концов все попадут в Треблинку. Туда, куда составы отправляются полными, а возвращаются пустыми. Что там происходит, никто толком не знал. Но никто из депортированных никогда не давал о себе вестей, даже самым близким. Пан Директор дернулся, стал что-то сбивчиво говорить — про важные записи, про какой-то жетон, но оглушенная новостью Таня не слушала. Мысли метались. Нет, овцой на убой я не отправлюсь, не дождетесь. Спекулянты как-то проникают на ту сторону — значит, есть лазы через Стену. Но что делать в Городе, если даже выберешься? Ни знакомых, ни документов, ни крыши над головой. Все равно. Лучше сдохнуть под открытым небом, чем овечья судьба. Лисица нигде не пропадет. Пан Директор протягивал ей что-то. — Держи, что же ты? На ладони у него был жестяной кругляш с номером. — Что это? — Ты меня не слушала? Это жетон агента Гестапо. По нему тебя выпустят из Гетто. Если потом на улице остановит польский патруль, покажешь — сразу отстанут. Если патруль немецкий — скажешь: «Я иду в Гестапо к гауптштурмфюреру Телеки». Повтори. Она повторила. — Я ему позвонил. Он тебя ждет. Передашь тетрадь. А он сделает тебе документы. Понадобится только фотография. Возьми эту. Она слишком большая, но Телеки сказал, что у них там есть какая-то хитрая копирующая машина с уменьшением. По-прежнему ничего не понимая, Таня механически взяла снимок. Эта была карточка с доски, где висели портреты всех сотрудников и воспитанников. Перед выпускным праздником, в июне, приходил фотограф и всех по отдельности запечатлел. Таню заставил картинно подпереть подбородок и таращиться в объектив. Еще и челку на лоб свесил. Получилось по-дурацки. — Уясни главное. Надо во что бы то ни стало спасти мои записи. — Пан Директор положил руку на тетрадку. — Там собран материал огромной важности. Если он сохранится, значит, всё было не зря. Всё это: трезориум, дети, мы. Понимаешь? Таня помотала головой. — Господи, просто отдай доктору Телеки тетрадь. Он-то всё понимает. И сделает, что нужно. — А почему вы сами ему не отдадите? — спросила Таня. — Почему посылаете меня? Если здесь есть что-то ценное, так это вы. Хотела добавить: я-то и без вашего Гестапо сбегу, но промолчала. С документами, да еще настоящими, конечно, будет совсем другая жизнь. У пана Директора забегали глаза, на щеках выступили красные пятна. Таким растерянным его она тоже никогда не видела. И не предполагала, что этот уверенный человек способен теряться. — Я думал, что смогу, но… я не смогу, — пробормотал пан Директор. — Глупо, но… Я лучше останусь. — Так пошлите кого-нибудь из педагогов, кто хорошо изучил ваш метод, — сказала Таня. Эти слова дались ей нелегко. — Ты единственная, у кого нееврейская внешность. А кроме того ты единственная, кто… сможет. У тебя железная воля к жизни. Если будет хоть малейший шанс, ты в него вцепишься мертвой хваткой и выживешь. Она отлично поняла, чтó он имеет в виду. «Ты единственная из нас, кто сможет бросить детей». Что ж. Пан Директор был прав. Если выбор: погибнуть вместе со всеми или выжить, колебаться нечего. Таня ни с кем не попрощалась. Сунула то, что поместилось в сумку: смену одежды, немного еды и маминого Пушкина. Шла прочь — не думала ни о чем таком, что могло бы ее ослабить. Глядела только вперед и вверх, на полосу синего неба между крышами, выше лиц встречных пешеходов. Меж нею и ними пролегла невидимая, но непреодолимая пропасть. Она выживет, они — нет. Снова и снова шептала короткое пушкинское стихотворение «Пора, мой друг, пора». Про то, как усталый раб замыслил побег в обитель дальную трудов и чистых нег. Чистых нег… Гауптштурмфюрер доктор Телеки был похож на крысу. Остроносый, с пакостными усишками, колючие глазки через пенсне. Ее прямо затрясло от отвращения. Хотя, может быть, дело в черном мундире. Таню при виде черепа на фуражке и зигзагов на петлице всегда начинало мутить. Он сам вышел к ней на проходную, вежливо поздоровался, повел длинным коридором мимо кожаных дверей. На табличках не названия, а обозначения: «А1», «А2», «А3», «А4». Потом пошла буква «В». Это, значит, и было Гестапо, самое страшное место в Городе. Наверно, Ад, если он есть, на самом деле такой же, думала Таня. Пыльная, скучная канцелярия и одинаковые двери с табличками. Каждая буква с цифрой — обозначение муки для определенного сорта грешников. И ничего личного. Телеки завел ее в дверь с табличкой «B4». Кабинет как кабинет. Шкаф с папками, картотечный ящик, казенная мебель. Если б не портрет Главной Крысы на стене, не на чем остановиться глазу. Сели друг напротив друга. Вблизи стало видно, что глаза у доктора не колючие, а расстроенные. — Я ему предлагал, — сказал Телеки со вздохом. — Уговаривал. Взывал к разуму. А он мне: «Не могу. Как в романе Стивенсона, останусь скелетом, который стережет зарытое сокровище. Карта к нему — мой дневник. Сберегите ее, дорогой эсквайр. И после войны возвращайтесь с экспедицией». Эх, какая потеря для человечества… И пригорюнился. Таня ничего из этого бреда не поняла. Стивенсона она не читала, это для мальчишек. И вообще она всегда читала только русские книги. — Где дневник? — спросил гауптштурмфюрер, повздыхав. Взял тетрадь. Расстроился: — По-русски? Почему по-русски? — Но сам себе сказал, задумчиво: — А может быть, это и лучше. С учетом послевоенной ситуации. — Полистал. — Отлично. Почерк разборчивый. Закончится война — мне это переведут. Отложил тетрадь. — Теперь займемся вами, фройляйн. Я обещал моему Ливси. Фотокарточку принесли? — Только вот такую. — Ничего, я ее уменьшу до стандартного размера на фототелеграфическом аппарате. Сам сделаю. Никому из сотрудников такое не поручишь. Посидите… Ушел и отсутствовал целый час. Все это время Таня читала дневник пана Директора. Многое было для нее внове. О чем-то она вообще не догадывалась. Общее впечатление было такое: умный человек, а ничего про жизнь и людей не понимает. Выдумал схему и собрался подогнать под нее мир, превратить заросший диким бурьяном пустырь в аккуратный газон с цветочками. Понятно — он ведь, оказывается, немец. Гёте бы своего послушался, что ли. «Grau, teurer Freund, ist alle Theorie und grün des Lebens goldner Baum». «Серы теории, любезнейший дружок, но зелена ветвь жизни золотая». Золотая — но зелена. И смысла тут не ищи, не то свихнешься. Таня уже начала беспокоиться, чтó это крыса так надолго пропала. Но тут Телеки наконец вернулся. С полным набором готовых документов. — Итак, фройляйн. Теперь вас зовут Хильдегард Фукс. Удостоверение, талоны, пропуск на переезд в Рейх, билет до Бреслау. Герр Директор говорил, у вас там родственница? — Тетка, — кивнула Таня, пораженная тем, что пан Директор это запомнил. Когда-то давно она ему про себя рассказывала, но по его рассеянному лицу была уверена: пропускает мимо ушей. Он всегда витал мыслями где-то в облаках, если разговор был не о педагогике.