Три цвета любви
Часть 16 из 23 Информация о книге
Мика была единственным, пожалуй, человеком, чье мнение Лелю действительно беспокоило. Но подруге внезапно предложили стажировку аж в Лондоне — на полгода! Фантастическая удача! Журналом, который Мика отнюдь не собиралась бросать, приходилось руководить дистанционно, по скайпу. Так что времени на то, чтобы вникать еще и в Лелины дела, у подруги не оставалось вовсе. Так, дежурные созвоны, чтобы убедиться, что все живы-здоровы. И слава богу! Леле почему-то казалось, что Мика бы Алика не одобрила. Хоть и советовала «отвлечься» от горя с кем-нибудь молодым и сексапильным, но — не одобрила бы. Опять сказала бы, что терять голову от мужчины — это неуважение к себе, и не важно, насколько объект красив и обаятелен. Что б они все понимали! Впрочем, Леля и сама, пожалуй, не очень понимала, как это все вышло. У нее вдруг — роман? Да еще так скоропалительно? Наверное, все дело было в той самой волшебной «химии». Ну, знаете, когда люди, которых по любой логике совершенно ничего связывать не может (как журавля и, скажем, черепаху), вдруг образуют пару — да какую! Бог весть, как это случается: запахи ли вдруг совпадают или биоритмы какие, но — р-раз, между журавлем и черепахой проскакивает искра, а окружающим остается лишь разводить в растерянности руками — химия! Вдобавок он оказался Александр! Александр и Александра! Вроде бы просто совпадение, но Леля чувствовала, что есть в том некая мистическая закономерность, не просто же так это! И если бы только имена! Однажды, пока Алик был в душе, Леля вытащила из его рюкзака паспорт. Успела увидеть дату выдачи и место рождения: Республика Мордовия, Атяшевский район… Она вздрогнула, едва не выронила кожаную книжечку, торопливо сунула на место. Но все же потом, гораздо позже, почти небрежно спросила: — Откуда ты такой прекрасный взялся? Ну… Ты же не питерский, правда? — Это заметно? — Да нет, просто интересно. — Из… Новосибирска, — неохотно, с запинкой сообщил Алик. — Точнее… Глушь, короче. Не повезло. Да ладно, какая сейчас разница? Зачем он солгал? Неужели там, на родине, с ним случилось что-то нехорошее? Да нет, конечно. Скорее всего, он стыдился своего провинциального происхождения. Как ее мама. Как будто, если ты появился на свет, к примеру, в Париже, это делает тебя благороднее, чем если бы ты родился… ну… в Урюпинске. Ужасно глупо. Но при этом — мило. Получалось, они с Аликом не только тезки, но и земляки. Это почему-то согревало. А если мальчику хочется скрывать, где он родился, да и пусть. Ей совсем нетрудно и невероятно приятно его порадовать своей неосведомленностью. С ним так хорошо… И еще — он ее смешил! Дим — тот поддерживал, конечно, отвлекал от печальных мыслей, низкий ему поклон и всяческая благодарность, но… Но Алик — смешил! Она ведь и подумать не могла, что еще когда-то будет смеяться. Алик же заставлял ее не просто смеяться — хохотать! Над его шуточками и рассказами (выяснилось, что он учился на медицинском, кто бы мог подумать!) она смеялась так самозабвенно, как не смеялась лет, пожалуй, с двадцати. И еще, страшно признаться, он возбуждал. До озноба и дрожи в коленках. Ладно бы — изощренными ласками. Да, в постели Алик доводил ее до полного изнеможения — и еще немного сверх того, — но в этом как раз ничего сверхъестественного не было. Умелые любовники — не такая уж редкость. Но рядом с Аликом она вспыхивала даже без всяких прикосновений! Улыбка, взгляд, интонация незначащих каких-то слов — и в глазах начинало темнеть, а в кончиках пальцев (и если бы только в них!) жарко пульсировала темная, сразу очень густая и тяжелая кровь. Он улыбался словно бы робко, смущенно — и ей хотелось его ободрить, как королева ободряет влюбленного в нее пажа… но уже через мгновение они словно бы менялись местами: королева (уже и не королева вовсе!), дрожа всем телом, искала поощрения у властного, уверенного в себе падишаха… Это сочетание робости и властности сводило ее с ума. Он мог в дорогом ресторане — улыбаясь, рассказывая бесчисленные смешные истории из времен своего студенчества — под покровом скатерти (а то и без оной, так что, если бы кто-то вздумал заглянуть под стол, ох, страшно представить!) запустить руку ей под юбку. И трогал, и гладил, и… Леля задыхалась, почти теряя сознание, а он — улыбался и болтал все так же непринужденно. Ленька когда-то тоже любил подобные… штуки. Объятия (и если бы только объятия!) в совершенно неподобающих местах, неприличный шепот во время скучного мероприятия — ухо моментально начинало пылать от его дыхания, и оттуда по всему телу расползалась жаркая томительная дрожь. «Под любой благопристойностью, — говорил он, — должен скрываться разврат. Иначе жить очень скучно». Однажды, на ужасающей оперной премьере, сидя в вип-ложе, Леля чувствовала себя выставленной на всеобщее обозрение куклой: изощренная прическа, сложный макияж, превративший ее в подобие Одри Хепберн, открытые плечи над обрезом дорогущего вечернего платья а ля Баленсиага. С картонно жестким скульптурным лифом и почти такой же жесткой (очень красивой!) юбкой (невозможно это носить, кроме как на подиуме, и какое счастье, что сам великий модельер уже давно в могиле и подобные платья — редкость!) И ко всему этому великолепию — норковый палантин. После театра планировалось еще какое-то мероприятие, так что туалет пришлось выбирать абсолютно вечерний. Спина у платья была открыта до… гм… открыта, в общем. Ленька, с невозмутимой физиономией «наслаждаюсь музыкальным шедевром», под прикрытием палантина запустил пятерню под этот самый вырез на спине и быстренько добрался до фасада… Леля едва не падала с легконогого золоченого креслица, а этому хулигану, обожаемому супругу, чтоб его — хоть бы хны. Его пальцы шевелились под жестким оттопыренным лифом — трогали, гладили, сжимали, царапали… В такси — ой, нет, не в такси, у них уже тогда была машина с шофером, как раз для «торжественных» случаев — Ленька свои поползновения несколько умерил, но вовсе не прекратил. Как будто «поддерживал огонь». Чтобы до пожара не доводить, но и не погасить. Развлекался он так, с-скотина! Обожаемая скотина, чего уж там. Когда они добрались до дома — до спальни! — Леля была уже почти в обмороке. Наверное, поэтому плоховато помнила, что Ленька тогда с нею проделывал. В какой-то момент они оказались на балконе, озаренном пробивающимся сквозь тонкие шторы слабым сиянием лиловых ночников, — голые, распаленные, — а до соседнего дома было рукой подать, и в верхнем этаже еще горели некоторые окна. «Увидят!» — испугалась Леля. «Глупая! Если свет горит, они ничего снаружи не видят. Видят те, чьи окна темны. Вот эти глядят и слюнки пускают. А вон из того, например, окошка, что справа, видео снимают. Продадут потом запись на порносайте за сумасшедшие деньги!» Она рванулась в комнату, но Ленька не пустил, конечно. «Куда?! — хищно засмеялся он в раскаленное уже от его шепотов ухо. — Спинку прогни посильнее, уважь зрителей. Чем красивее отработаешь, тем дороже запись продадут». Никто их, конечно, тогда не снимал, да и не подглядывал за ними, Ленька все придумал — это его возбуждало. И ее, стыдно сказать, тоже. И шепот этот Ленькин она нередко вспоминала. Чувствовала себя при этом растленной до предела тварью, но — вспоминала. И жарко ей было, и сладко. Ничего лучше не бы- вает! Такие истории Ленька сочинял — и реализовывал, вот ведь ужас-то! — виртуозно. После чаепития у английской королевы — Леля знала, что мероприятие это доступно далеко не каждому, и очень гордилась, что они сподобились там очутиться (пришлось специальный туалет ради такого случая заказывать!), — вернувшись из Вестминстера, Ленька заявил, что во дворце скучно, а хваленый «эрл грей» воняет мокрым веником, и потребовал чаю в номер. Велел Леле раздеться, оставив лишь шляпку, перчатки, чулки и туфли, и усадил так пить чай. Он — не то в смокинге, не то во фраке (Леля и до сих пор путалась в официальных дресс-кодах), она — в чулках и шляпке. — Миледи, не будете ли так любезны передать мне сэндвич с огурцом? Не слишком ли горяч чай? — и касался чашкой болезненно напрягшегося Лелиного соска, то правого, то левого, и откидывался в кресле, глядя оценивающе, точно картину в галерее обозревал… и улыбался… улыбался бесстрастной «джентльменской» улыбкой. А потом завалил Лелю прямо на гостиничный ковер — очень мягкий, кстати, — только время от времени протягивал руку к возвышавшемуся справа чайному столику — за чашкой. — Не угодно ли миледи еще глоточек? Или, быть может, кусочек кекса? — предлагал он тем же бесстрастно аристократическим тоном, высокомерно игнорируя Лелины стоны. — Ну что ж, продолжим. Вы не находите, что в этом году выдалась удивительно теплая весна? Смокинг (или это все-таки был фрак? или вовсе пиджачная пара?) потом пришлось выбросить. Шляпку же Леня бережно довез до Питера и повесил на кухне, над столом, — в память о чаепитии у британской королевы. Потом шляпку съела моль. Однажды, когда они отдыхали где-то на Средиземноморье — не то в Италии, не то на Кипре — Ленька взял лодку и заявил, что ночное плавание — лучшее, что может случиться с человеком. Велел Леле снять купальник, лечь на дно и глядеть на звезды — огромные, готовые вот-вот сорваться с высокого черно-синего купола. Сперва Ленька греб, уводя суденышко подальше от берега и время от времени взглядывая на лежащую навзничь жену. Даже в кромешной тьме она как-то чувствовала эти его взгляды. А после лег рядом и зашептал в ухо: — Ты так прекрасна и так беззащитна посреди этих черных страшных волн, что само небо, не удержавшись, опускается, чтобы владеть твоим восхитительным телом, воистину достойным принадлежать богу. Чувствуешь? Она чувствовала. — И никто, никто, — продолжал шептать (и если бы только шептать!) Ленька, — не защитит тебя от ненасытности властителя небес. Разве что разбуженный небесной страстью Посейдон поднимется из глубин — и тоже возжелает тебя! Тебя невозможно не возжелать! И они станут биться… и тело твое станет полем их битвы… — Нет… — стонала Лелька. — Трусиха, — засмеялся ей в ухо муж. — Только от тебя ничего уже не зависит. Чувствуешь, как расходятся волны? Посейдон поднимается все ближе, ближе… Ты же хочешь узнать, каково это — отдать свое тело во власть вожделению морского владыки? Если тебе повезет, они будут обладать тобой по очереди… Звезды сыпались прямо в лодку, волны вздымались до самого неба, ветер… да, был еще и ветер… Хваленые «Девять с половиной недель» казались Леле пресными. Какой там Микки Рурк, секс-символ! Рядом с Ленькой он был просто скучная деревенщина! А потом — лет десять, что ли, назад — обнаружилось, что Ленька храпит. Ужас! Это оказалось совершенно невыносимо. Леля вскакивала, бегала на кухню пить воду, возвращалась, пыталась снова заснуть — честно пыталась, включая счет прыгающих через изгородь слонов и всяческий аутотренинг. Мои пальцы теплые и тяжелые, мои веки… А! Какой тут, к лешему, аутотренинг, когда над ухом вовсю оттягивается дружный оркестр водопроводчиков с отбойными молотками? Слоны же, вместо того чтоб монотонно и умиротворяюще двигаться друг за другом, вставали в круг и трубили — с руладами и переливами. Да еще ушами хлопали! Традиционные же овцы прыгали через изгородь послушно, но топали так, что странно было: почему в Австралии не случаются землетрясения? Это же в Австралии сплошные овцы? Увы, вторая спальня оказалась жизненно необходима. Заниматься любовью, а после расползаться по разным постелям было как-то глупо. Наверное, потому любовью в последние годы они занимались только изредка. Почти никогда, если правда. И вот теперь, с Аликом, все словно вернулось. Они вообще были похожи. Так ужасно оставивший ее Ленька и этот чудом обретенный мальчик. Казалось бы, что между ними общего? Ничего. И все-таки сходство было не просто ощутимым — очень сильным. Точнее, Леля чувствовала себя похоже. Это пугало. Но и страх казался… сладким. С Аликом было совсем как с Леней — как когда-то с Леней. Только… горячее. Горячее, острее, пронзительнее. * * * — Приве-ет! — сладко пропел нарочито тоненький голосок. Леля едва сдержала раздраженную гримасу. Нелли Гибальская полагала, что тоненький голосок превращает ее в девочку. Ну-ну. Ее фамилию шепотом, за спиной, произносили… гм… непечатно, в общем. С полным на то основанием. Нелькин муж, поднявшийся на мутной волне девяностых, а ныне — приличный бизнесмен, владелец нескольких автосервисов и еще чего-то такого же, автомобильного, — с женой, как многие, не развелся, но развлекаться предпочитал с молоденькими студенточками. Она отвечала ему примерно тем же: эскорт-мальчики возле нее менялись каждый месяц, а то и чаще. Непонятно было, почему супруг до сих пор не запер жену в четырех стенах, а то и вовсе не прибил. Видеть ее здесь и сейчас было неприятно. Словно Леля — все-таки Алик, красивый, как тридцать восемь модельных юношей, вместе взятых, и вправду ей в сыновья годится — такая же, как эта вот… особа. И даже если — не. Беседовать с Нелькой… ох, это и беседой-то назвать язык не поворачивался. Светское щебетанье, столь же бессодержательное, сколь непременное — так же, как у птиц, собственно. Только, в отличие от птичьего, светский щебет щедро сдабривался высокомерно-снисходительным неодобрением всего подряд. Искренне наслаждаться чем-то — да как можно! Восхититься, как прекрасны дебютантки на «венском» балу (почему это мероприятие считалось именно «венским», Леля до сих пор понять не могла)? Восхититься, о да. Покачать снисходительно изощренной прической: ну… ничего так, приличненько, хотя у нас тут не Вена, конечно… Порадоваться гастролям Гранд-опера? Да боже мой, даже если музыка не трогает в тебе ни единой, самой тоненькой струночки — насладись хоть роскошным окружением, где ты вполне на месте. В смысле — вполне можешь себе это позволить (потому что билеты стоят, как домик в костромской деревне или даже как вся деревня). Но опять — полупрезрительно поджатые губки: когда мы были в Брюсселе, на премьере присутствовали члены королевской семьи! Но при том, если какое-то место вдруг становилось модным — будь то ночной клуб или салон красоты, — туда следовало, разумеется, «пробиться». С той же снисходительной гримаской — недурственно, мол, — но пробиться непременно. Иначе все решат, что ты лох, нищеброд, отстал от жизни, и все такое. Леля всегда радовалась, что лично ей хотя бы не приходится ломать голову над выбором «самого модного» стилиста. Все, что касалось ее внешнего вида, решал Дим — статус его салона был настолько неколебим, что веяния моды его лишь слегка обдували, не шелохнув ни на миллиметр. Прочими же статусными вопросами (на каких мероприятиях присутствовать и каким телеканалам давать интервью) занималась Ленькина пресс-служба. Ресторан «Марсельский дворик» стал модным моментально — не то владельцы заплатили полудюжине ресторанных критиков, сурово правящих «тенденциями», не то само так вышло. Местечко получилось действительно приятное, безотносительно к модности. Просторный до бесконечности зал отнюдь не подавлял своими размерами, напротив, окутывал неким непритязательным уютом. Висящие на стенах ветхие рыболовные сети, грубоватые (неожиданно удобные) стулья, дощатые столы, холщовые «домотканые» салфетки — весь стиль не то что говорил, вопиял о простоте и практически «сермяжности». Леле это казалось, хоть и симпатичным, но довольно глупым. Мария-Антуанетта когда-то, играя в «простонародье», ферму себе завела: коровки, овечки, может, даже гуси у нее были. В общем, у стен дворца она пасла гусей. Но она была королева Франции, а нынешняя мода на примитив — откуда? И ладно бы действительно примитив. Рыболовные сети наверняка состарены искусственно. Дощатые столы — не какая-нибудь дешевая сосна, как минимум кедр, а то и палисандр, черт его знает. Холщовые салфетки, внешне похожие на мешковину, наверняка ткались где-то по особому заказу — и по особой же цене. Официанты, в дополнение к таким же, как салфетки, холщовым штанам, обряжены в белые береты с синими и красными помпонами — не понять, кого они изображают: французских моряков или все же рыбаков. И вдобавок — тельняшки! Которых ни французские матросы, ни тем паче рыбаки никогда не носили (по крайней мере, в те времена, которые тщился имитировать «Марсельский дворик»). Но в целом, если не придираться к точности, вышло вполне симпатично. Кухня же вообще была превосходная. Устрицы «самолетом из Лозанны, не больше трех часов с момента вылова», прочее в том же духе. И непременный буйабес, как без него — «дворик»-то марсельский. Буйабес, кстати, Леле нравился. Даже тот, где из тарелки торчат черные острые раковины мидий. Хотя она предпочитала варианты попроще. Но сама история буйабеса была так же забавна, как и нарочито простонародная обстановка. Похлебка, которую марсельские рыбаки варили из нераспроданных за день остатков улова, вдруг превратилась в утонченно-изысканный (и весьма недешевый) деликатес, это ей Ленька во время одной из поездок рассказывал. Он вообще любил подобные истории. Говорил, что с людьми — та же песня: большинство всю жизнь так и остаются «не пойми чем из не пойми чего», но некоторые — поднимаются. Вот как буйабес. И статусные цацки он обожал. Леля помнила, как счастлив был Ленька, купив себе первые «крутые» часы. Не то «Лонжин», не то «Филипп Патек». Сиял, чуть не ежеминутно взглядывая на запястье — как десятилетний пацан, которому отец отдал свои старые часы. Леля этот восторг, конечно, разделяла — она вообще моментально заражалась любым Ленькиным настроением, — но не понимала его, если честно. Муж пытался объяснить: — Дело ж не в часах и костюмах. Никакая цацка не возвеличивает человека. Это просто маркер. Если у чувака на руке что-то солидное — ну или костюм у него от лондонского портного (дело было в те времена, когда наряд от портного, тем паче лондонского, казался верхом роскоши) — значит, он многое может. И отношение к такому человеку у людей сразу другое. Это Билл Гейтс может себе позволить в чем попало ходить — все и так знают, кто он и чего стоит. Или Рокфеллер какой-нибудь. Но таких на все человечество — десяток, может, сотня. Остальным приходится играть по общим правилам. Алик тоже приходил в восторг от статусных цацек. От часов, костюмов, модных ресторанов. Говорил: — Иначе я рядом с тобой нищим родственником себя чувствую. Впрочем, Леле это нравилось. И потому, что напоминало Леньку, и потому, что она вообще любила Алика радовать. Но как теперь радоваться, когда Гибальская хищным взглядом на Алика зыркает. Если прикидывает, как того себе забрать, это бы ладно, ничего ей тут не обломится. Только она, скорее, рассчитывает поживиться чем-то «интересненьким», «остреньким» — чтобы было после, о чем посплетничать с такими же, как сама, гарпиями. Плевать, разумеется, но… неприятно. Леле казалось, что, когда за спиной шепчутся, ей становится как будто холодно. Нет, точнее, неуютно. Как на сквозняке. И избавиться от этой дуры почти невозможно. Почуяла добычу. Леле было лет девять-десять, когда мамуля где-то достала для нее путевку в лагерь. Чуть ли не пионерский еще. Облезлые фанерные домики (по одному на отряд), бетонный короб столовой, белое административное здание в глубине, выкрашенные голубой эмалью решетчатые ворота с жестяной красной звездой посередине. Но житье там было вполне ве- селое. С одной стороны лагерь огибала речушка. Мелкая, безопасная, вот только подходящее для купания место было всего одно — крошечный песчаный пятачок, где едва размещался один отряд. Поэтому купаться ходили поотрядно. Строем: впереди — вожатая, сзади — кто-нибудь из старших ребят, их брали для дополнительного присмотра. Вожатку звали, кажется, Таней. Леле она казалась ужасно взрослой, хотя студентке педучилища, отрабатывающей практику, было лет восемнадцать. Замыкающим с ними обычно ходил Мишка из первого отряда — девчонки шушукались, что он к Тане «подбивает клинья». Мишка носил просторные штаны с невероятным количеством карманов и шикарную футболку — черную, с белым страшным черепом и готической надписью на груди. Кроваво-красные буквы порядком осыпались, прочитать надпись было невозможно, но это делало парня еще загадочней и притягательней. В одном из бесчисленных карманов он хранил универсальный нож: толстенный массивный брусок, в котором таилось несметное количество разнообразных инструментов — одних отверток несколько штук. Мишка этим ножом мог починить что угодно: настольную лампу в вожаткиной комнате, старенький велосипед лагерной медсестры Тамары или вечно заедающий трос флагштока. Леле это казалось волшебством, а Мишка представлялся ужасно взрослым, не важно, что он тоже относился к «детям» (их всех так называли). Он даже курил! За дальней мусоркой, у забора — Леля видела! Мишка тогда тоже ее заметил, даже кулаком погрозил: смотри, мол, у меня, если накапаешь кому… Леле и в голову бы не пришло «накапать», наоборот — весь день после того она ходила, не чуя под собой земли — от счастья. Он ее заметил! И у них теперь — общая тайна! Купаться она не очень любила. Зимой мамуля водила ее в бассейн, там вода была красивая, прозрачная, словно светящаяся! И теплая. Речка же обильно цвела зеленью, вдобавок в воде висела желтоватая глинистая муть, а дно, стоило отойти на пару шагов от песчаного участка, покрывал слой густого скользкого ила. Не бассейн, в общем. Зато возле «купального» пятачка, за ивняком, был маленький заливчик, окруженный здоровенными елями и березами, в тени которых вода всегда казалась темной, жутковатой. Как на картине «Аленушка». Леля делала в темно-зеленую колдовскую воду шаг, другой (чуть выше щиколотки, не дальше), но ступни моментально пропадали и, если стоять неподвижно, в них принимались щекотно тыкаться кормящиеся на отмели мальки. Долго стоять было нельзя, за отлучку могли наказать. Например, лишить купания до конца смены. Точнее, вообще перестали бы брать ее на речку. Этого Леля боялась, потому в заливчик уходила ненадолго, и каждый раз эти пять-десять минут дарили ей удивительное счастье. Леле представлялось, что она повелительница волшебного царства, которой повинуются и травы, и рыбы, и звери. Зверей в пригородном лесу никаких, разумеется, не водилось — разве что ящерицы. Но можно было думать, что звери просто прячутся за толстыми стволами. Однажды, выйдя из воды, Леля увидела, что на ноге у нее висит жуткий черный червяк. Сперва она даже не испугалась, думала, это приставшая водоросль, но черное туловище зашевелилось и как будто задергалось. И тут Леля вспомнила, как девчонки рассказывали про то, что в речке водятся пиявки: «Страшные, могут до смерти всю кровь высосать!» Дрожа от ужаса, она вернулась на песчаный пятачок, где Таня уже выгоняла из воды купальщиков — пора было уступать место следующему отряду. Когда Леля показала ей свою ногу, Таня даже ругаться не стала — бегала вокруг, как заполошная курица, то восклицая про медпункт, то вскрикивая: «Мне же практику не зачтут». Мишка покосился на вожатку, приотвернулся, копаясь в одном из своих бесчисленных карманов. Когда — почти тут же — он опять повернулся, в его пальцах дымилась сигарета! Мишка еще и попыхал ею (прямо при вожатке!), так что уголек на кончике засветился ярко-ярко, хоть и солнце вовсю палило. Мишка опустился рядом с Лелей на колени и прижал этот уголек к черному, мерзко пульсирующему тельцу. Пиявка отвалилась почти сразу, оставив на месте укуса небольшую ранку. — Скажешь, веткой ткнула, пусть Тамарка йодом, что ли, помажет. И посмотрел на Таню — открыто, спокойно: ну да, у меня сигареты в кармане, и что ты теперь сделаешь, директору пожалуешься? Таня, разумеется, никому жаловаться не стала, наоборот, начала глядеть на Мишку как на спасителя. Про Лелю и говорить нечего. Жил Мишка в другом районе, так что после лагеря она его больше никогда не видела. Поначалу еще высматривала на улицах — когда мамуля возила ее в бассейн и «на музыку». А потом в их классе появился новичок. Чемпион города по шахматам (в своей возрастной группе, конечно)! Когда он сидел за доской (не обязательно против кого-то, он часто разбирал сам с собой какие-то специальные задачи), у него становилось такое лицо… Точно как у Мишки, когда он что-то чинил или когда спасал Лелю от пиявки. Которую, как известно, оторвать невозможно — или ждать пока насосется и сама отвалится, или вот так, прижиганием… Гибальскую, конечно, сигаретой не прижжешь. Но терпеть ее присутствие — невыносимо. Проще сразу уйти. Только это обидно, уходить от предстоящего удовольствия из-за какой-то назойливой дуры. Придется импровизировать.