Убийство Командора. Книга 2. Ускользающая метафора
Часть 15 из 53 Информация о книге
– Хотите сказать, что при стечении обстоятельств я случайно сыграл роль катализатора? – спросил я. – Катализатора? Да, пожалуй, можно и так назвать. – Однако, если честно, мне кажется, я стал даже не катализатором, а эдаким «троянским конем». Мэнсики поднял голову и посмотрел на меня, сощурившись, точно его слепил яркий свет. – Что это значит? – Ну, тот деревянный конь у греков. Внутри у него спрятали вооруженных до зубов отборных воинов, а самого коня под видом подарка побудили завезти внутрь крепости. Так сказать, замаскированное вместилище, сооруженное ради определенной цели. Мэнсики повременил, подбирая слова, а затем произнес: – Вы хотите сказать, что я вас заслал вроде троянского коня? Чтобы приблизиться к Мариэ Акигаве? – Может, вам это и не понравится, но у меня отчасти такое ощущение. Мэнсики прищурился и улыбнулся самыми уголками губ. – Да-а, в чем-то вы и вправе так обо мне подумать. Но как я уже говорил, все сложилось по большей части случайно. Если уж начистоту, вы мне нравитесь. Я к вам просто по-человечески расположен. Так у меня случается не часто, но если уж бывает, я стараюсь ценить это чувство. И я никак не использовал вас ради какой-либо собственной выгоды. Бывает так, что я веду себя весьма эгоистично, однако я достаточно разбираюсь в правилах приличий. И троянского коня из вас я не делал – уж постарайтесь в это поверить. Мне показалось, что он не лицемерит. – И вы что – показали им картину? – спросил я. – Ваш портрет, что висит в библиотеке? – Конечно. Ведь ради этого они ко мне и приехали. Мне кажется, полотно это произвело на них сильное впечатление. Тем не менее Мариэ своим мнением вслух не поделилась. Что поделать? Немногословный ребенок. Одно несомненно: судя по ее лицу, портрет ей понравился – уж в этом-то я разбираюсь. Она простояла перед картиной довольно долго – молча и даже не шевелясь. Признаться, я уже не мог припомнить, что за картину сам нарисовал – и это при том, что закончил ее всего несколько недель тому назад. Так всегда: завершив работу над одной картиной и принимаясь за другую, я почти никогда не могу вспомнить, что рисовал накануне. Разве что смутно, в общих чертах. Только ощущения от работы над картиной оставались в телесной памяти. Для меня важнее даже не сама картина, а ощущения при работе над ней. – Они очень долго у вас пробыли, – сказал я. Мэнсики стыдливо потупился. – Когда они посмотрели портрет, я предложил им перекусить, а затем показал им дом – устроил нечто вроде экскурсии. Сёко Акигава проявила интерес, и я сам не заметил, как пролетело время. – Ваш дом наверняка их восхитил? – Скорее, одну Сёко Акигаву, – ответил Мэнсики. – А особенно ей понравился «ягуар-И». Мариэ же так и продолжала играть в молчанку. Может, ей мой дом не понравился. А может, ее вообще дома не интересуют. Я б решил, что ей просто наплевать, подумал я. – Ну а поговорить с нею вам удалось? Мэнсики лишь слегка покачал головой: – Нет, я произнес ей всего две или три фразы. И только, да и то – о всяких пустяках. Обращаешься к ней – а ответа нет. Высказывать мнение об этом я не стал, а просто очень явственно представил эту картину. Ну какое тут может быть мнение? Мэнсики пытается заговорить с Мариэ Акигавой, а в ответ – ровным счетом ничего. Лишь невнятно буркнет что-нибудь бессмысленное. Если уж у нее нет желания разговаривать, беседовать с ней – все равно что поливать из черпака песок среди широкой знойной пустыни. Мэнсики поднял со стола лакированную керамическую улитку и тщательно разглядывал ее под разными углами. Она была среди тех немногих украшений, что я нашел в этом доме. Вероятно, что-то старое, дрезденское, не крупнее мелкого яйца. Не исключено, что ее где-то приобрел сам Томохико Амада. Мэнсики вскоре осторожно вернул безделушку на стол и, медленно подняв голову, посмотрел на меня. – Кто знает, возможно, чтобы мне к этому привыкнуть, потребуется какое-то время, – произнес он как бы самому себе. – Мы же встретились совсем недавно. К тому же ребенок она молчаливый. Тринадцать лет – как раз начало полового созревания, по большому счету – непростой возраст. И уже то, что я был с нею в одной комнате, дышал тем же воздухом, ценно для меня, это незаменимые минуты жизни. – Поэтому убеждение ваше по-прежнему неизменно? Мэнсики чуточку прищурился. – Какое мое убеждение? – Вы по-прежнему не желаете собраться с духом и выяснить правду, родная вам дочь Мариэ Акигава или нет? – Нет, это мое убеждение ничуть не изменилось, – не задумываясь, ответил Мэнсики и, слегка прикусив губу, умолк. А после сказал: – Как бы получше выразиться? Пока я был с нею, видел перед собой ее лицо и фигуру, меня охватило весьма необычайное чувство. Как будто все эти прожитые долгие годы утрачены в недеянии. Мне так показалось, и я совершенно перестал понимать смысл собственного бытия, причину, по которой я вообще здесь. Ценность всего, что до сих пор казалось мне верным, вдруг потеряла свою достоверность. – Это и есть то самое весьма необычное чувство для вас? – на всякий случай уточнил я. Потому что сам это «необычайным чувством» особо не считал. – Да. Такого прежде я никогда не испытывал. – Хотите сказать, что за те несколько часов, что вы провели вместе с Мариэ Акигавой, внутри у вас возникло такое вот «необычайное чувство»? – Думаю, да. Хотя это может прозвучать по-дурацки. Я покачал головой. – Ну почему по-дурацки? Сдается мне, подростком, когда впервые влюбился в одну девчонку, я переживал нечто похожее. Мэнсики горько улыбнулся одними уголками губ. – Тогда у меня вдруг закралась такая вот мысль: «Чего бы я ни достиг, как бы ни преуспел в работе, какой бы капитал ни сколотил, я, в конечном счете, не более чем удобное избыточное существо, нужное лишь для того, чтобы передать кому-то следующему принятый от кого-то еще набор генов. Если не брать в расчет эту практическую функцию, остаток меня – лишь горстка праха». – Горстка праха? – повторил я за ним. В этих словах мне послышался какой-то необычайный отзвук. – Признаться, когда я недавно забирался в тот склеп, во мне такое вот зародилось и пустило корни. В склеп за кумирней, который мы вскрыли, сдвинув камни. Помните, что было тогда? – Прекрасно помню. – За тот час, что я провел во мраке, я глубоко познал собственную беспомощность. Если б вы только захотели, я бы остался на дне того склепа один. Без воды, без еды истлел бы и, рассыпавшись, стал горсткой праха. Выходит, вот и все, что представляет собой мое бытие. Я молчал, не зная, что на это сказать. Тогда продолжил Мэнсики: – Мне пока достаточно уже того, что Мариэ Акигава – возможно, мой родной ребенок. И я не думаю, что хотел бы выяснять это досконально. В свете этой возможности я переосмысливаю себя. – Ясно, – ответил я. – Всех нюансов я не уловил, но ход вашей мысли, кажется, понял. Однако, Мэнсики-сан, что вы в конечном итоге хотите добиться от Мариэ Акигавы? – Не подумайте, что я об этом не размышляю, – сказал Мэнсики и посмотрел на свои руки – красивые, с длинными пальцами. – Человек держит в голове разные мысли, хочется им этого или нет. Однако для того, чтобы узнать, как все сложится, приходится ждать. Потому что всему свой час, и только время даст все ответы. Я помалкивал. О чем он думает, я не знал и, если честно, знать не хотел. Я понимал: если я это узнаю, мое положение станет куда щекотливее, чем сейчас. Мэнсики помолчал, а затем спросил у меня: – Однако, оставаясь с вами наедине, Мариэ Акигава, похоже, не прочь и сама поговорить, по словам Сёко Акигавы. – Наверное, – осмотрительно ответил я. – В мастерской мы с ней свободно болтаем о разном. О том, что Мариэ пришла сюда вечером с соседней горы по секретной тропе, я, разумеется, не сказал. Это наша с ней тайна. – Она к вам привыкла? Или же вы ей просто больше нравитесь? – Ее по-настоящему интересует живопись, художественное выражение в целом, – пояснил я. – Не всегда, но бывает, что, когда речь заходит о картинах, Мариэ говорит довольно красноречиво. Она действительно немного странная девочка. Даже в изостудии почти ни с кем из детей не разговаривает. – Это к слову о том, что дети-сверстники не могут ладить между собой? – Пожалуй. По словам ее тети, и в школе она подружек не заводит. Какое-то время Мэнсики молча думал обо всем этом. – Однако с тетушкой она держится открыто, – наконец произнес он. – Похоже на то. Судя по ее рассказам, к тетушке она куда более привязана, чем к отцу. Мэнсики молча кивнул. В этом его молчании, как мне казалось, таился некий смысл. Я спросил у него: – А что за человек ее отец? Ведь вы о нем наверняка что-то знаете? Мэнсики, склонив голову набок, сощурился, а затем сказал: – На пятнадцать лет старше нее. В смысле – своей покойной жены. Покойная жена – это женщина, которая, понятное дело, прежде была его любовницей. – Как они познакомились и вышло так, что они поженились, мне неизвестно. Даже не так – мне это неинтересно, – проговорил Мэнсики. – Но какими бы ни были те обстоятельства, он, несомненно, дорожил супругой и поэтому, потеряв ее, пережил сильное потрясение. Поговаривают, он вообще стал другим человеком. Из слов Мэнсики выходило, что семья Акигава прежде владела многими окрестными землями – как и семейство Томохико Амады. После Второй мировой войны случилась земельная реформа, и угодья семьи сократились наполовину, но даже так оставалось немало активов, и семья могла жить вольготно с одних получаемых доходов. Ёсинобу Акигава (так звали отца Мариэ) был старшим ребенком и вскоре после безвременной кончины отца возглавил семью. Сам он жил в доме, построенном на вершине собственной горы, а в собственном здании в городе Одавара держал контору. Она контролировала несколько торговых зданий и многоквартирных домов, ряд отдельных построек и участков в черте Одавары и в его окрестностях. Изредка он проводил и торговые сделки по недвижимости. Но даже так никакую масштабную деятельность не разворачивал. В основе его работы лежало использование лишь объектов семьи Акигава по мере необходимости. Для Ёсинобу Акигава это был поздний брак: женился он в сорок пять, а на следующий год родилась малышка (Мариэ – та девочка, кого Мэнсики считал свой дочерью). Через шесть лет на жену напали шершни, и она умерла. В самом начале весны гуляла в обширной сливой роще на их участке, и ее покусали крупные и агрессивные насекомые. Это сильно потрясло главу семьи. Вероятно, он хотел избавиться от всего, что напоминало бы ему о несчастье, и потому вскоре после похорон, наняв людей, вырубил все до последнего дерева в сливовой роще и даже выкорчевал все пни, превратив рощу в унылый пустырь. Роща же была настолько прекрасной, что немало людей до сих пор жалеют о ней. Сливы давали обильный урожай, их солили и готовили из них напиток умэш, и с давних пор соседям разрешалось свободно собирать их – в разумных количествах, конечно. И в результате же хозяйского варварства многие лишились своего ежегодного удовольствия, пусть даже такого незначительного. Но то была его гора и его сад, и все понимали, что его ярость – это его личная злость, направленная на сливовый сад и шершней. Кто мог ему возразить? После смерти жены Ёсинобу Акигава стал крайне угрюмым человеком. Он и прежде не отличался открытостью и общительностью, а теперь его замкнутость лишь усугубилась. Со временем у него возник и окреп интерес к духовному миру, а это привело к отношениям вдовца с некоей религиозной сектой (о такой я прежде и не слыхал). Поговаривают, Ёсинобу Акигава побывал даже в Индии и, вложив свои деньги, построил на окраине города прекрасный зал единоборств для той секты и стал там пропадать сам. Что творилось в самом помещении, неизвестно, однако Ёсинобу Акигава, похоже, день за днем предавался строгим религиозным практикам, изучал реинкарнацию и тем самым искал смысл для дальнейшей жизни после утраты жены. Из-за этого он стал меньше вникать в дела фирмы, благо дел этих у фирмы было немного. Даже если бы директор почти не появлялся у себя в кабинете, фирма могла справляться усилиями трех своих старых сотрудников. Домой он тоже почти не приходил, а если и заявлялся – только поспать. Неясно, почему, но после смерти жены он быстро перестал интересоваться судьбой их единственной дочери. Возможно, видя перед собою дочь, вспоминал о покойной супруге. Хотя, может статься, был безразличен к ребенку с самого начала. Во всяком случае, дочь, разумеется, тоже не испытывала к отцу нежных чувств. Забота об оставшейся без матери Мариэ легла на плечи младшей сестры Ёсинобу. Тете Сёко пришлось оставить работу секретаря ректора Токийского мединститута и переехать в дом брата в горах Одавары сперва на время, но в конце концов она официально уволилась и стала жить вместе с братом и племянницей. Наверняка беспокоилась за Мариэ, а может, просто не могла спокойно смотреть, в каких обстоятельствах оказалась ее маленькая племянница. Закончив на этом, Мэнсики потер губы пальцами и спросил: – Есть что-нибудь выпить? Виски? – Односолодовый. Где-то с полбутылки есть, – ответил я. – Не сочтите за наглость, можете угостить? Со льдом. – Конечно. Ничего, что вы за рулем?