Вавилонский район безразмерного города
Часть 10 из 32 Информация о книге
Берта, перетаскивая свои пожитки в большую и светлую комнату в квартире племянника, и предположить не могла, во что влипла на старости глубоких лет. Ибо в соседней комнате этой квартиры обитала Рахиль, ее родная сестра. Моя бабка. Ну и что? – скажете вы, и любой скажет. Замкнулся круг длинной жизни, две ленты сплелись: две родных сестры, две вдовицы, две старые голубки оказались под одной крышей, как много лет назад в Золотоноше, в доме своего отца Пинхуса Эльевича… Положим, обе они голубками не были никогда. Рахиль, моложе Берты на три года, третья по счету, – та, что сидела на завороте и устанавливала немыслимые рекорды, конфета в секунду, ну, в две! – обладала характером лютым и с первого дня встретила сестру в штыки. Тесно ей было с Бертой. Подмечалось все: сколько та кладет сахару в чай, где ставит боты в прихожей, как и когда вывешивает на балконе белье… Не могла бабка простить сыну, что в дом закралась врагиня. Ревновала так, что искры летели. Припоминала ей все. – Мишу-то, Мишу угробила! – кричала бабка в коридор, – бедный, мерз всю свою жизнь, а она для него угля жалела! В особо тяжелых случаях для арбитража вызывалась моя мама и возвращалась оттуда в совершенном отчаянии. Уверяла, что в ссорах зачинщица – бабка, знала материнский нрав. Раза три она и меня брала с собой, разрядить обстановку. Я училась уже в десятом классе спецмузшколы для одаренных детей, публиковала рассказы в популярном московском журнале, и, что гораздо серьезнее, в газете «Вечерний Ташкент» уже вышло со мной интервью, где последним вопросом значилось – «Ваши творческие планы?»; предполагалось, что старухи меня постесняются. Ничуть не бывало! В один из этих визитов я и услышала брошенное бабкой: «Убийца!» – в Бертину сторону. И посчитала бы это фигурой речи, если бы не мгновенно изменившееся мамино лицо и сдавленный ее вопль: «Молчи!!!» Вот тогда, на обратном пути, в трамвае мама и рассказала в общих чертах – я бы все равно не отстала – историю этой любви и преступления. Я пришла в неописуемый восторг. Представила хорошенькую растрепанную Берту в полицейском участке, обезображенный труп ее брата-возлюбленного на мостовой… – Да-а-а, – протянула я с удовольствием, – семе-е-ейка! Прямо всадник без головы! И немедленно все забыла по причине оголтелой юности. Помню сцену, одну из последних. Мы с мамой пришли в гости «к бабкам» (две обязательно одинаковые коробки конфет, или два кулька, или две пары одинаковых рейтуз, но разного цвета, чтоб не передрались)… Дверь в комнату к Берте была прикрыта, и оттуда несся громкий мужской голос: – Так вы советуете, Берта Павловна, все вложить в материал… И что-то тихо на это отвечала Берта. – Но он готов проценту дать только три, максимум четыре! А оборот весь… И снова тихий голос старухи. Потом дверь отворилась, гость от Берты вышел, она проводила его и направилась в кухню. – Одного угробила, второго угробила… А сейчас морковку будет себе тереть! – ядовито сообщила бабка. Я, всегда алчная к деталям, немедленно бросилась в кухню, якобы напиться. Берта стояла и терла морковку. Я поздоровалась, чмокнула ее в румяную пергаментную щечку. Она кивнула на влажную оранжевую горку в миске и четко проговорила: – Мне за собой смотреть надо! Я в одночасье должна умереть. За мной ходить некому… И что вы думаете? Как сказала, так и сделала! Ей исполнилось девяносто лет, и умерла она так же, как ее трепетный муж: прилегла отдохнуть, а уж вставать посчитала излишним. Накануне в очередной раз по Бертиной просьбе мама убаюкала адвокатскую каракулевую шубу в нафталин. И обратила внимание на то, что Берта не сказала, как обычно: «Пусть полежит до зимы». Только проводила молчаливым взглядом за маминой рукою путь металлической молнии на брезентовом мешке. На похороны явилась вся Бертина партячейка – девять старичков, как один; очень горевали, качали головами, поверить не могли: «Как же так! Неделю назад она была на партсобрании. И выступала!» На сберкнижке у Берты от всех накопленных с Мишенькой срэдств оставалось 32 рубля 40 копеек. Видимо, ее светлейшая голова точно просчитала нерентабельность дальнейшего существования. – Слушай, – сказала я маме на днях, вернее, проорала: мама стала стремительно глохнуть, а слуховой аппарат носить не желает. У нее на это какие-то свои резоны, но после нескольких часов общения мои голосовые связки приходят в жалкое состояние, и я даю себе слово, что в старости, когда оглохну, воткну себе слуховые динамики в оба уха. Пожалею детей. Нет, я понесу на спине своего сына… – Слушай, я тут настрочила рассказик про Берту. Чего сюжету пропадать… – Про кого? – Про Бер-ту!!! – Чего вдруг? – говорит мама, начищая овощи для супа. – Тоже мне, сюжет… – Ну-ка, напомни: где она могла раздобыть серную кислоту? – Что раздавить? – Раз-до-быть! Отраву эту! Кислоту! Где взяла?! – Фрадкин дал, подлец. – Кто-о-о?! – Ну, Катин же муж, Яша Фрадкин. – И спокойно смотрит на мое оторопевшее лицо. – Муж Екатерины Афанасьевны, самой старшей ее сестры. Я тебе рассказывала. Ты просто помнишь только то, над чем сейчас работаешь. – Ни черта! Ты! Мне! Не рассказывала!!! Ну-ка давай, гони историю! – Яшка-бандит сначала работал у деда, ну, твоего прадеда Пинхуса Эльевича, учеником-кондитером. А когда он окрутил Катю – да просто не подпускал к ней никого, бил морды всем ухажерам, она за него от страха вышла, – он быстренько украл все рецепты деда и ушел, и через три улицы создал свой конфетный цех… Вот он Берту и подучил. Ты, говорит, только брызнешь маленько, пугнешь его, чтоб женился… И кислоту он же где-то достал. А она вон как, не рассчитала… – Елки-палки!!! Я почти закончила рассказ, а ты мне еще какого-то Яго подсовываешь! Выходит, Берта не преступница, а жертва?! – И жертва, – говорит мама, опуская картофелину в кастрюлю. – И преступница… Понимаешь, у Берты – может, ты не помнишь – была… – Светлейшая голова, – нетерпеливо перебиваю я. – Ну и что с того? – Яшка хотел переманить ее к себе в цех. На ней же у деда все финансы держались. А тут такое… Они с Катей мгновенно собрались и покатились – аж до Ташкента. Я рассказывала тебе, как в первые месяцы войны, совсем девчонкой приехала к ним одна, поступать в Среднеазиатский университет, и сбежала буквально через неделю в общежитие, потому что смотреть, как этот гад издевается над тетей Катей, было… – Стоп! – говорю я. – Это другой рассказ. Ты мне здесь не смешивай краски… – Вот так всегда, – вздыхает мама. – Тебя ничего не интересует из того, что не влезает в сюжет… – Значит, суд отпустил ее после родов, потому что присяжные решили, что настоящим преступником был?.. – Нет… – говорит мама твердо. – Берта не выдала этого негодяя. Ни словом не обмолвилась – девчонка, восемнадцать лет! У нее были железные принципы… А на суде ее спасли братья убитого. Так и сказали оба, в один голос: «Этот ребенок до рождения потерял отца. Не лишайте его матери!» Мама умолкает и пробует ложкой суп: конечно, это не патока, ароматы наших конфетных угодий окончательно развеялись в начале прошлого века, но уж приличный овощной суп женщины моей семьи сварить еще в состоянии. – И знаешь, что интересно… – вдруг говорит она. – Берта, единственная из всех пяти дочерей, каждый месяц первого числа – день в день до самой войны! – посылала родителям денежные переводы. Довольно приличные, как говорила она, средства. Это их очень поддерживало. Между прочим, я пришла к выводу, что любой мастеровой навык, приобретенный человеком в том или другом семейном производстве, передается детям и даже внукам. Вот мама моя – историк, серьезный, далекий от фантиков человек – всегда с необычайной сноровкой пухлых своих пальцев, приговаривая: «Ловкость рук, и никакого мошенства!» – может развязать мельчайший узелок на нитке, на цепочке. Да и я, не говоря уж о минувшей фортепьянной беглости пальцев, хоть сейчас заверну вам, упакую любую посылочку-передачку так, что сердце возрадуется. Было бы что заворачивать. Было бы кому посылать. И бог его знает – куда уносятся все эти дни, и годы, и даже века. Что за неутомимая заворотчица все крутит там и крутит сладостные мгновения наших судеб. Необъятные горы безысходных конфето-секунд… Яблоки из сада Шлицбутера В те годы я часто летала в Москву. Почему-то мне было необходимо глотнуть керосиновых вихрей Домодедова, домчаться на экспрессе в город, представлявшийся мне тогда центром мироздания, и с неделю примерно заниматься чепухой: слоняться по редакциям, заскочить раза два в какой-нибудь не лучший театр на случайный спектакль, вечерами околачиваться в прокуренном Доме литераторов и напоследок истечь потом в давильне ГУМа, выполняя заказы друзей и соседей… Словом, зачем-то вычеркнуть неделю из своей тихой и толковой жизни. Перед одним таким сумасшедшим набегом на Москву, когда весна переполнила мой южный город страстью рвущихся почек, когда не стало вдруг сил на ежедневное проживание в моей убогой келье времен первой оттепели и я срочно взяла билет на послезавтра, – перед поездкой позвонил мне знакомый литератор, парень свойский и приятный. – Ты, говорят, в Москву летишь? – спросил он без акцента. Он и писал на русском языке, но странное дело: на бумаге узбекский акцент оживал и озорно витал над утомительно правильными фразами. – Лечу! – крикнула я в трубку, вся уже устремленная в бестолковый гул Домодедова, в жадную радость ночных московских разговоров. – Не в службу, а в дружбу, а… – сказал он. – Занеси мой рассказ в один журнал. А? – Делов-то, конечно, занесу… – В те годы я охотно бралась выполнять любые поручения, сил было немерено. – Что за журнал? – А знаешь, оказывается, есть журнал на еврейском языке. Хочу им один свой рассказ предложить. От неожиданности я замялась. – Понимаешь… – торопливо заполнял неловкую паузу мой знакомый, – их должно заинтересовать… Рассказ – не буду кокетничать – гениальный. На еврейскую тему… – И, поскольку недоуменная пауза на моем конце провода все длилась, он пояснил: – Это про нашего соседа, сапожника дядю Мишу. Я ведь в махалле вырос, у нас там кто только не жил. Сосед, дядя Миша, смешной такой мужик, еврей… Их должно заинтересовать. Это на тему дружбы народов. Сейчас, сама знаешь, придают большое значение… интернационализм, то-се… – Понятно, – сказала я наконец. – Но разве журнал выходит не на языке идиш? – Переведут! – вдохновенно заверил он. – Это в их интересах! Там такой махровый интернационализм!.. Переведут. Скажешь, расходы за мой счет. – Ладно, – сказала я и, не удержавшись, осторожно добавила: – Неожиданная, признаться, сторона твоего творчества… Чего это ты? – Захотелось, – доверчиво объяснил он. Парнем он был бесхитростным.