Вавилонский район безразмерного города
Часть 14 из 32 Информация о книге
Я замялась. Фамилия моего деда настолько знаменито-русская, что обычно я избегаю хвастаться ею. – Жуковский, – наконец призналась я. Гриша хлопнул себя по лысине. – Ты внучка дяди Давида?! – закричал он и, оборачиваясь к Царице Савской: – Она внучка дяди Давида! Я растерянно переводила взгляд с возбужденного Гриши на Царицу Савскую, которая сидела с выражением на лице жадного зрительского внимания в кульминационном моменте пьесы. Пушистая гусеница ее сросшихся бровей заползла на лоб и трепетала, извиваясь. – Ха! Жуковские!.. – кричал Гриша, торжествуя. – Она мне рассказывает про Жуковских! Да мы жили калитка в калитку знаешь сколько лет? Молчи! Больше, чем ты на свете живешь… У них фамилия такая, потому что все они были черными, как цыгане, все, кроме Фриды… Жуковские! У них цыганка в роду была, настоящая, кочевая. – Он махнул на меня рукой: – Эта, наверное, даже и не знает… – Почему не знаю! – оскорбилась я. – Все знаю. Прадед ее в трактире увидел, на ярмарке, влюбился и привез в местечко. Говорят, красавица была… – Точно. Я ее старухой знал. У них после этой цыганки все женщины в роду получались красавицы… – При этом Гриша простер ладонь в мою сторону, словно демонстрируя меня как экземпляр женщины из породы Жуковских. Я перестала жевать и, выпрямившись на стуле, расправила плечи. Царица Савская усмехнулась. – Трех дочерей Давида знали все. Их даже в Полтаве знали! – Он остановился. – Ты чья? Асина? Фридкина? – Я – Ритина. – Рита поменьше была. Ей, когда война началась, сколько исполнилось? – Маме? Пятнадцать. – Я и помню ее похуже. Я ведь перед войной в Харьков уехал, в институт поступать. А почему? Потому что Фрида выбрала не меня, а Сашку Безрукова… Боже мой, я был влюблен в нее, как цуцик! В жизни больше я не встречал таких зеленущих глаз. Скажи, у нее до сих пор такие зеленые глазищи? Я поперхнулась куском и отложила недоеденный бутерброд на тарелку. – Слушай, как она играла на мандолине – Фридка! «Марш энтузиастов»! «Мы рождены, чтоб сказку сделать быль-ю-у-у-у…» – рассыпчато так, медиатором… Тут – все – падай в обморок… Вот сейчас перед глазами: сидит, рыжие кудри на спину перекинулись, глаза – вот как виноград… Мандолина на колене… «Мы рождены…» – медиатором… Суламифь! Ася и Рита – те тоже, ничего не скажешь, красивые были, но Фридка, средняя, – Суламифь! Дура, выбрала не меня, Сашку Безрукова. Что она в этом Сашке увидала – не пойму до сих пор… Ай-яй-яй, какая встреча! Ну!.. – Он сел за стол. – Рассказывай про всех! – Про кого – всех? – спросила я тихо. – Вы что, после войны не возвращались в Золотоношу? – В том-то и дело, что нет! Понимаешь, отвоевал я, демобилизовался, куда, думаю, податься – моих-то никого не осталось… Встретил в поезде девушку, москвичку… Ну и… пошла-поехала любовь. Семья, то-се… Писать я еще в армии в газету писал… Потом вот так и затянуло… в литературу. Сейчас ведь мало кто знает идиш по-настоящему… – Ну да, – пробормотала я. – Понятно. – А ваших вон куда забросило! Аж в Ташкент… Дядя Давид, наверно, уже умер? – Да, пятнадцать лет назад. – Рак?.. – Да, рак легких… Бабушка – позже… Он покивал сокрушенно – люди смертны. – Ну а Фрида – как она, где? Дама, должно быть, ой-ей-ей каких габаритов, а? Дети, внуки, да? Сильно толстая стала – Фридка? Я не смотрела на Гришу, мне было жаль его. – Нет, – сказала я медленно, – Фрида – нет… она не стала толстой… Фриду немцы повесили… Я подняла глаза, Гриша глядел на меня остановившимся взглядом. Его лицо напоминало мятый муляжный огурец… Дальше я могла бы и помолчать. Но семейная история за десятилетия улеглась в форму простого рассказа, и она не терпела обрубленных концов. Сейчас, спустя столько лет, я думаю – что за жестокий бес толкал меня выложить всю страшную правду этому старому человеку, что за нужда была тревожить его сердце и разорять память его юности?.. – Говорят, в нее влюбился какой-то немецкий майор, и… ну, при известном раскладе она могла бы остаться жива… Но Фрида… ну, вы знаете, у нее всегда был бешеный характер… Короче, перед тем как повесить, ее гнали, обнаженную, десять километров по шоссе – прикладами в спину… Я отвела глаза от Гришиного мятого лица. «Гольден» так нежно светился в углу золотистой кожурой. Скрипнула дверь. В щели показались грустные глаза Жертвенной Коровы. Она сказала робко: – Шлицбутер все-таки просит гранки статьи о воспитании интернационализма. Гриша молча кивнул, и Жертвенная Корова испуганно прикрыла дверь. Он медленно перевел взгляд в окно и несколько мгновений странно пристально рассматривал пухлое облачко, застрявшее посреди гладкой сини. – Хороший день сегодня… – сказал он глухо, – …хорошенький сегодня день… И несколько минут молча передвигал какие-то листки на столе. – Ты ешь, ешь… – спохватился он. – Бери яблоко, вот. Этот сорт называется… – «Гольден», – пробормотала я. Царица Савская вытирала уголком платка потекшую с ресниц тушь. Тихо побрякивали серьги и браслеты. – У кого есть мозги в голове, – повторила она многозначительно, – у того они есть. – Неси гранки Шлицбутеру! – рявкнул Гриша. Она взяла с края стола стопку листков и, перед тем как выйти, проговорила, вздохнув: – Этот Шлицбутер замучил всех своей работоспособностью… Мы с Гришей молчали. – Почему она не эвакуировалась с семьей? – сдавленно спросил он. – Почему, почему… От Сашки своего оторваться не могла… Убежала и спряталась где-то в сараях. А на окраинах уже стреляли. Дед до последней минуты бегал и кричал: «Фриделе, доченька! Пожалей семью, мерзавка!» Потом молча запряг лошадь – ведь на руках у него были еще две дочери и Ася ждала ребенка. Он обязан был спасти их… Всю жизнь потом дед казнил себя: «Надо было намотать на кулак ее волосы и не отпускать ее ни на шаг. Надо было ремнем излупить ее в кровь!» – что звучит довольно смешно, ведь дед был слишком нежным человеком… Знаете, в детстве для меня не составляло труда выклянчить у него полтинник на кино, как бы строго я ни была наказана… – Да, да… – забормотал вдруг Гриша, – да, все выпито из этой чаши, разве я говорю – нет? Но я прожил здесь жизнь, и я хочу здесь умереть, и оставьте все меня в покое! – Он бесцельно передвигал на столе какие-то листки, ручки, чехол из-под очков. – И ой, только вот не надо мне рассказывать, как Моисей водил нас сорок лет по пустыне, чтоб поумирало поколение рабов! Он вскинул ладони, словно останавливая поток моего красноречия, хотя я вовсе не собиралась ничего рассказывать на эту – увы – совершенно тогда незнакомую мне тему. – Не надо! Я тот раб, которого уже не стоит никуда водить. Я, с вашего позволения, прилягу здесь, под кустиком, и сдохну вот на этой самой – не спорю! – может быть, трижды проклятой земле! Он говорил все быстрее, раздраженней и жалобней, так что я с трудом уже понимала – кому адресовано то, что он говорит, и почему при этом он обращается к двери, за которую вышла Царица Савская. – Вы молодые, перед вами жизнь, прекрасно! А мне дайте подышать еще три года между первым и вторым инфарктом. И когда вы закопаете меня на Востряковском – езжайте возрождать нацию и будьте здоровы, а я все уже возродил в этой жизни… Да, – продолжал он, глядя на меня, – да, я старый ишак, и у меня нет национального самосознания. Например, я плачу, когда слышу украинские песни… Когда я слышу «Марш энтузиастов», я тоже плачу, как старый ишак, потому что Фрида играла этот марш на мандолине рассыпчато, медиатором. И – к черту мое национальное самосознание! У вас оно есть, вы молодые, езжайте и будьте здоровы, разве я говорю – нет? Если у вас найдутся силы закопать отца живьем – валяйте, и да поможет вам Бог! – …Она что – ваша дочь? – наконец догадалась я, кивнув на дверь. – А ты думала – кто? – воскликнул он с обидой. – Ну, скажи мне, скажи ты, я уже ничего не понимаю: вот я – трижды ранен и в качестве видного космополита украшал таки собою нары. Вот скажи: я – герой или старый хрен? Я смущенно улыбнулась. Не дав мне ответить, возвратилась Царица Савская. Я выдержала достойную паузу и спросила: – Так вы возьмете рассказ? А то мне на самолет пора. – Не задавай дурацких вопросов! Ко мне пришла внучка Давида через сорок лет после моей юности, и чтоб я – для внучки Давида! – не напечатал какой-то там рассказ? – При переводе, по-моему, над фразой еще надо поработать, – предупредила я, осторожно высовываясь из бухгалтерского образа. – Не волнуйся! – заверил он мрачно. – Мы его так набальзамируем, этот шедевр, его собственный автор в гробу не узнает. Я стала прощаться. – Заверни ребенку бутерброды! – велел он Савской тоном царя Соломона, отдающего приказы не самой сообразительной из своих жен. – Яблок насыпь! – Да зачем же, спасибо! – пыталась отбиться я. – Это яблоки из сада Шлицбутера! – сказала Царица Савская торжественно, точно речь шла о яблоках из райского сада. – Этот Шлицбутер замучил всех своими яблоками. Я стала натягивать дубленку – а куда мне было девать ее? Гриша сказал задумчиво: – Южные люди в нашем климате мерзнут… Перед тем как покинуть тесную эту комнату, я обернулась. Гриша сидел за столом, вновь напоминая изможденного великомученика, и глядел мне вслед долгим, оберегающим взглядом. – За что ты молодец, – сказал он, – так это за то, что выучилась на твердую специальность. Такая специальность нигде не подкачает. – До свидания, – сказала я. – Зай гезинд[6], – ответил он строго. …Я вышла на улицу… Недавно прокапал дождик, но солнце уже выгревало подсыхающий асфальт, на котором, как обрывки шнурков, валялись дохлые дождевые черви. Это надо запомнить, отметила я машинально, дождевые черви, как обрывки шнурков, – это надо запомнить… В городе закипал час пик, и улица булькала водоворотами маленьких и больших очередей, там и тут возникали заторы, пробки у переходов; мои сограждане с печатью вечной заботы на лицах стремились – куда? Куда-то стремились, как рыба на нерест. Авоська с яблоками оттягивала мне руку, дубленка настырно согревала мое тело, душа же, располовиненная, зябла в толпе соотечественников. «…Молодая рыжая собака – помесь таксы с дворняжкой… бегала взад и вперед по тротуару…» Я брела к метро, беспокойно вглядываясь в лица проносящихся мимо людей, впервые силясь ощутить – чья я, чья? И ничего не ощущала.