Воздух, которым ты дышишь
Часть 22 из 62 Информация о книге
– Скажи это моему директору! – Здоровяк засмеялся, и все его тело заколыхалось. – Это Дориш, – объявил Винисиус. – Решил, что ей надо послушать, как мы играем. Меня удивили его слова. Мне надо послушать, как они играют, – словно из их музыки я могла извлечь пользу. Или музыка – из меня. Кое-кто из мужчин кивнул, но никто не спешил добавить к стоявшим в круг стульям еще один. – Мне казалось, ты говорил – никаких подружек, – заметил веснушчатый. – Я не подружка, – сказала я. – Ну тогда тащи стул, сестра. – Здоровяк с лягушачьими глазами улыбнулся. Его звали Худышка. Выдающееся брюхо, властность и обыкновение появляться на людях исключительно в обнимку с какой-нибудь красоткой делали Худышку похожим на импресарио из подпольного казино. На самом же деле он приходился Тетушке Сиате племянником и играл на кавакинью – маленькой гитарке вроде укулеле. Несмотря на корпулентность, Худышка обладал тонкими проворными пальцами, которые просто порхали по струнам. Братья, Банан и Буниту, были родом из штата Баия. Веснушчатый Банан играл на шестиструнной гитаре. Буниту, в соответствии с прозвищем, был сногсшибательно красив. Кожа того же цвета, что Банановы веснушки, длинный царственный нос и темные ласковые, как у щенка, глаза. Буниту играл на куике – странном ударном инструменте, который я впервые увидела у рабочих с плантации. Худышка называл Буниту «приманкой»: миловидность Буниту привлекала дам, но из-за его застенчивости дальше знакомства дело не шло. Тут-то и появлялся Худышка со своими обаянием и чувством юмора. Долговязый мужчина в углу, с острыми скулами и суровым выражением лица, называл себя Кухня. Он играл на мелких ударных – агого, бубне, реку-реку и вообще на всем, что издавало неверные дребезжащие или скрежещущие звуки. Свое прозвище он получил, потому что говаривал: «Я парень из задних рядов, парю, жарю, придаю музыке аромат». Если Худышка был жизнерадостным шоуменом, Братья – застенчивыми принцами, то Кухня был воином. Воротнички его рубашек были всегда до хруста накрахмалены, ботинки сияли. Он любил тасовать длинными пальцами карты и носил на голени стилет, хотя я никогда не видела, чтобы он им воспользовался. Последним участником ансамбля был Маленький Ноэль, самый младший из всех. Из-за врожденного дефекта у него была недоразвитая челюсть, отчего казалось, что у Маленького Ноэля нет подбородка, а сразу начинается шея. Жевать Маленькому Ноэлю было трудно, потому питался он в основном мягкими фруктами и овсянкой. Из-за такой диеты у Ноэля был бледный, чахоточный цвет лица, ассоциировавшийся со страдающим художником, что в те дни считалось шикарным. Маленький Ноэль иногда играл на банджо, но его истинной любовью был тамборим. С годами все мы, музыканты «Голубой Луны», изменились – кто в лучшую сторону, кто в худшую. Но, думая о парнях, я всегда вижу их такими, какими они были в ту первую ночь у Тетушки Сиаты. У них не было программы. Они не репетировали, не одевались особо. У них не было слушателей, которых следовало ублаготворить, – только я. А про меня они забыли, едва взяли первую ноту. С самого первого дня в Лапе самба вокруг меня звучала круглые сутки. Но ребята из «Голубой Луны» играли что-то свое. Их музыка была буйной и в то же время сдержанной. Она кувыркалась, взлетала, а потом плавно спускалась, как огромные птицы, что пролетали над Сахарной Головой, раскинув крылья и скользя по воздуху. «Лунная» музыка унесла меня далеко от Лапы, от Анаис и Грасы и даже от собственного тошнотворного страха, что мои таланты ничтожны и не стоят внимания, как и я сама. Поток музыки подхватил меня, ничто меня не ограничивало, ничто не обременяло. Я была все – и я была ничто. Позже я узнала, что таков эффект самбы де рода. Рода была ритуалом. Событием, а не представлением. В чем разница? Представление для тех, кто смотрит. Рода – для тех, кто играет, поет, сочиняет музыку. Если ты не часть роды, тебя не существует. Рода была диалогом, вступить в который можно было только по приглашению. Каждую ночь в Лапе проходили сотни, а то и тысячи род. Но на каждой из них царили одни и те же правила. К новичкам всегда относились с безразличием. Даже если ты лучший в мире гитарист, лучше всех играешь на куике, великий композитор или гений игры на кавакинью, тебе придется дождаться приглашения. Даже не думай присоединиться и с места в карьер задать темп: новички всегда следуют за остальными. Батукада – та самая великолепная рода «с миру по нитке» – была подобна стае рыб, иногда мирно плывущих вместе, а иногда бешено бросающихся вперед, и право вести эту стаю надо заслужить. А песни? Не воображай, что здесь играют какие-нибудь веселенькие marchinhas, их время раз в году – на карнавале, для приезжих. На роде играли самбу живую, как жизнь, – но она не была вечеринкой, она была воплем сердечным. На роде ты смеешься над собственным ничтожеством. Рука об руку с собственным одиночеством, ты бредешь через музыку, восхищаясь тем, как ты жалок, как великолепен. Даже после контрактов со звукозаписывающими компаниями, после успеха на радио, даже после того, как самбу провозгласили бразильской национальной музыкой, рода осталась священной. Кощунством было сказать, до чего же цепляющая песенка, назвать шлягером. Чтобы стать «настоящим самбиста», надо было сделать вид, что самба – не продукт. Конечно, сами песни можно записывать и продавать, но горе дерзнувшему запачкать самбу столь приземленными сделками. Верный своему искусству человек не искал успеха – успех сам находил его. Каждый вечер меня допускали в объятия роды – но не в саму роду. Мальчики приносили мне пиво, угощали сигаретами, ставили стул чуть позади стула Винисиуса – а потом исключали из круга. Они играли длинные вступления, сочиняя песню на ходу. Иногда они обыгрывали стихи той или иной известной самбы. Винисиус запевал первым, у него был простой чистый голос, он словно вызывал слушателей на откровенность. Однажды вечером (я ходила к Сиате уже неделю), когда ребята играли, я стала постукивать ногтями по металлическому столику. Потом позванивать горлышком пивной бутылки о пустой стакан. Потряхивать коробок спичек. Каждый вечер я подтаскивала свой стул все ближе к кругу. Наконец однажды я оказалась сидящей не за Винисиусом, а рядом с ним, отстукивая ритм в такт с остальными. Никто не поднял на меня глаз. Музыка не прервалась, ребята не запротестовали. Чтобы скрыть свой восторг, я сосредоточилась на ритме. Такую головокружительную радость я испытала до этого всего несколько раз: после нашего первого концерта в Санта-Исабел; на плантации, когда я подражала радиоголосам, а рабочие аплодировали мне; и во время нашего первого выступления в роли нимфеток. Все эти моменты делила со мной Граса, но рода принадлежала только мне. Мне и Винисиусу. Однажды мы засиделись у Сиаты допоздна, и Лапа успела затихнуть. Во дворике нас осталось всего четверо: я, Винисиус, Худышка и Кухня. Спина у меня болела от сидения на складном стуле, в горле саднило от сигарет. Худышка уже похрапывал. Кухня скатал для всех толстый косячок, набитый тем, что он называл «своими травками». Винисиус наигрывал мелодию. В тишине подступающего утра звуки гитары звучали ломко и тревожно. Я закрыла глаза. В голове сложились слова: Здесь я, любовь моя. Рядом с тобой всегда. Ужин тебе добуду, постель тебе постелю. Но я тебе безразлична. Ты меня и не видишь. Мало кто замечает воздух, которым дышит… – Что? – спросил Винисиус. Он перестал щипать струны и положил мне на руку прохладную ладонь. Я открыла глаза. – Тебе не нравится? Мелодия так себе. – Нет, мелодия красивая, – прошептала я, надеясь, что Кухня не слышит. – Просто… Я кое-что в ней услышала. – Я смутилась и покачала головой. – Так, ерунда. Продолжай. – Нет, – жестко сказал Винисиус. – Говори, что ты услышала. Я взглянула на Худышку, на Кухню, перевела взгляд на свои руки. Винисиус отложил гитару, встал и широким шагом направился к бару, где отыскал бумажку и карандаш. – Запиши, – велел он. Винисиус снова заиграл мелодию, а я записала слова, которые услышала в звуках его гитары. Ребята наблюдали. Я передала Винисиусу бумажку. Выпятив нижнюю губу, он проглядел написанное и резко качнул головой. – Это может быть припев. Мало кто замечает воздух, которым дышит. Очень ничего, малыш. Из всех немногих комплиментов, слышанных мной за всю жизнь, этот остается лучшим. Когда потом, много лет спустя, Винисиус выдавал ритм, от которого перехватывало дыхание, или дивную мелодию, я легонько толкала его локтем и шутила: Очень ничего, малыш! И мы оба смеялись. Но в ту минуту во дворике Сиаты никто не шутил. Худышка, Кухня, дом, улица, сама Лапа – все исчезло. Вселенная состояла из нас с Винисиусом. Я не отрываясь смотрела на него, зная: он видит не подростка, не прилипалу, не девчонку, от которой можно добиться своего нежными словами. Он видел меня. Он видел то, что сделала я и что мы могли сделать вместе. Так родилась наша первая песня. Поначалу мы сочиняли так: Винисиус играл первые такты, я слушала и искала чувства, скрытые в звуках, – некоторые мелодии злили, некоторые ранили, в тех слышалось ехидство, в этих – самодовольство, а иные старались в чем-то убедить. Я слушала, и ко мне приходили слова. Из этих слов я составляла рассказы. А рассказы мы с Винисиусом начинали преобразовывать в песни. Ни днем ни ночью я не расставалась с записной книжкой, которую подарила мне сеньора Пиментел; я заполняла ее образами, которые окружали меня в Лапе, словами, которыми ребята из «Голубой Луны» говорили о хорошеньких девушках, чувствами, которые были у меня, но о которых я никогда не сказала бы вслух. Все они попадали в наши песни. Некоторые песни рождались легко: мы брали стихи и развешивали их по мелодии, словно украшая елку к Рождеству. Другие приводили в восторг и бешенство одновременно, как попытка раздеть роскошную даму, которая танцует и не хочет остановиться. Некоторые песни были сродни эфиру: капнул на платок и поднес к носу – восхитительный кайф, но слишком быстро проходит, не оставляя следа. А другие напоминали льющийся на тебя мед: сладко, но такая грязь. После первой песни трудно было не поддаться искушению написать еще одну. Да, искушению, потому что было что-то недозволенное и слегка опасное в том, что мы работали вместе, – девушкам не полагалось писать песни. Худышка и Кухня помалкивали о том утре во дворике Сиаты, когда Винисиус похвалил мои стихи. Возможно, думали (вначале, по крайней мере), что слова, которые я написала, – случайная удача, безделица, порожденная самокруткой Кухни. Если бы ребята из «Голубой Луны» или любые другие музыканты прослышали, что Винисиус пишет музыку на пару с женщиной, его подняли бы на смех. Я бросила просиживать дни в темных книжных, страдая из-за своего несовершенного голоса и поздних возвращений Грасы. Теперь я встречалась с Винисиусом. Мы отправлялись в кафе и обсуждали вещи, которые не могли обсуждать у Сиаты, на глазах у ребят из «Голубой Луны». Винисиус расспрашивал меня о Грасе и о моей прежней жизни. Риашу-Доси – где это? Как пахнет воздух, когда на фабрике варят сахар? Какими были Пиментелы? А Граса в детстве? Всегда ли она хотела быть певицей? Я тоже задавала Винисиусу вопросы. Он, как и я, был сиротой, рос на попечении своей тети Кармен. Тетка служила тапером в кинотеатре «Одеон». Винисиус провел детство в темном кинозале, разглядывая, как движутся на экране герои и героини с блестящими губами и подведенными глазами, пока тетка играла на пианино. Потом он сам стал играть на пианино, а суровая тетка надзирала за ним. – Любить музыку я научился в темноте, – говорил Винисиус. В конце концов он сбежал от строгой тетушки и прибился к другой – Тетушке Сиате. – Там я впервые услышал настоящую самбу. Самба, все всегда сводилось к самбе. В какой-то момент я непременно восклицала: «О! Вот мировая строчка!» Винисиус принимался насвистывать. Он очень красиво свистел, звуки были ровнее и насыщеннее, чем у птицы. Или принимался позвякивать ножом о стакан. Иногда он даже приносил кавакинью Худышки и перебирал струны, а я тихонько барабанила по столику. При этом мы старались не шуметь. Слова песен мы шептали, словно делились какой-то тайной. До этого я делилась тайнами только с Грасой. Теперь она если и удивлялась, где это я пропадаю, то делала вид, что ей все равно. А я делала вид, что меня ее равнодушие не очень-то и трогает. У Грасы есть хлыщи-обожатели и уроки с Анаис, которые она отказывается бросить. Разве не справедливо, что у меня тоже появилось что-то, что принадлежит только мне? Такая независимость приводила меня в восторг, и когда я перед рассветом покидала домик Сиаты, мне казалось, что я парю, как будто внутри меня воздушный шарик. И все же, притащившись домой, я понимала, что не могу посмеяться с Грасой ни над заигрываниями Худышки, ни над суровостью Кухни, потому что она не знает о них. Я не могла рассказать ей ни о новых ругательствах, ни о самокрутках с травкой. И уж точно я не могла описать ей нашу новую музыку, потому что слова ничего бы не объяснили. Невозможность разделить музыку с Грасой делала эту музыку менее живой, и я бесилась при мысли, что Граса может притушить мою музыку одним тем, что не присутствует в ней. Измотанная, я открывала дверь нашей комнаты, и все же спать мне не хотелось. Я ложилась рядом с Грасой, слушала, как она легонько похрапывает, и представляла, как привожу ее к Сиате, как приглашаю ее сесть – не для того чтобы включить ее в круг роды, а чтобы она видела в кругу меня – и вернула бы моей жизни полноту. Как-то вечером мы начали роду, и тут калитка Тетушки Сиаты скрипнула. Я, сидевшая в кругу, подняла взгляд. В калитку входила Граса, улыбающаяся, запыхавшаяся, держа на ладони – как официантка – какой-то сверток. На Грасе было красное платье. Нимфеточный грим она смыла кое-как, на носу виднелись размазанные карандашные веснушки. Граса шумно опустила сверток – нечто завернутое в вощеную бумагу в брызгах жира – на стол и развязала бечевку. Внутри оказались три стейка, коричневые, блестящие и еще горячие. – Queridos, жратва прибыла! – объявила Граса, словно мы весь вечер только и ждали этого свертка – и ее саму. – Ты что здесь делаешь? – прошептала я. – Принесла тебе поесть, – громко ответила Граса. – Ты же тощая как жердь, и теперь я знаю почему. Эти красавчики каждый вечер семь шкур с тебя спускают. Винисиус! Как тебе не стыдно не давать ей поужинать после выступления! Дор же еще растет! Пусть какой-нибудь джентльмен позаботится о ней, она заслужила. – Дор ни в чьей заботе не нуждается, – ответил Винисиус. Граса улыбнулась во весь рот, сверкнув на Винисиуса зубами. – Не рассказывай мне про Дор. Мы с ней еще девчонками были не разлей вода. – А теперь вы кто? Умудренные жизнью старухи? Ребята засмеялись. – Если мы старухи, то ты вообще динозавр, – парировала Граса. – О-о-о! – выдохнули ребята. – Динозавр! – сказал Кухня. – Даже лучше, чем Профессор. Звучит! Худышка пожирал Грасу глазами. – Сама мясо жарила, красавица? – В жизни не подходила к плите и не собираюсь, – ответила Граса. – Сперла у Коротышки Тони. Ножи, к сожалению, не смогла. – Да оно и лишнее, querida. – И Худышка ухмыльнулся. – Такая девушка и без ножей опасна. Ты вонзила нож мне в сердце, едва вошла сюда. Граса расхохоталась. Худышка поднялся и предложил ей свой стул, прямо рядом со мной, в кругу. – Разве мне можно? – спросила она. – Можно-можно, – сказал Худышка. – Заставлять такие ножки стоять – сущее преступление. – У Грасы свидание. – У меня пересохло во рту. – Она не может остаться. Граса зыркнула в мою сторону: – Очень даже могу. Ребята из «Голубой Луны» не отрываясь смотрели, как Граса садится, закидывает ногу на ногу. Худышка проворно кинулся в дом – за вилками и ножами. – Можно мне сигарету, querido? – Граса повернулась к Маленькому Ноэлю, который полез в карман рубашки за пачкой. Вернулся Худышка и со звоном ссыпал ножи и вилки на металлический стол. – Отлично. Давайте есть, пока не остыло. – Граса посмотрела на меня: – Я выбрала с кровью, как ты любишь. В ее голосе была мягкость, во взгляде – ожидание. Чем были эти стейки – искупительной жертвой, принесенной мне, или способом пробраться в ансамбль? Какой-то части меня льстило, что Граса предприняла это усилие, да еще отправила в отставку очередного хлыща, надеявшегося на ее компанию. Другая часть меня бесилась из-за того, что Граса так легко вторглась в круг роды, тогда как мне пришлось ждать несколько недель. Пока ребята уплетали мясо, Граса смеялась над сальными шуточками Худышки, шепталась о чем-то с Бананом и Буниту, а потом – с ее подначки – Маленький Ноэль стал рассуждать о ждущем нас великом успехе. Кухня просто терпел ее. Ноэль уже явно потерял голову и заливался краской всякий раз, когда Граса касалась его руки. Я же не могла заставить себя взять нож и вилку, руки будто свело. Глядя на Грасу, сидящую среди «лунных» мальчиков, я испытывала странную покорность. Какой смысл соперничать за их внимание? Разве может воробей состязаться с павлином? Или куст – с цветком? Напротив меня сидел Винисиус, он тоже хранил суровое молчание, изучая Грасу, будто какой-то экзотический вид. Лишь когда ребята заиграли, он перевел взгляд на меня. Ребята исполняли кое-какие местные песенки, играли с темпом, меняли строки припева. Зажав между колен бутылку, я позвякивала по ней вилкой, но не могла раствориться в музыке, как раньше. Граса, сидевшая рядом со мной, вздыхала. Она то закидывала ногу на ногу, то садилась ровно. Рассматривала ногти. Одна песня перетекала в другую, пока они не начали казаться одинаковыми. Потом мы заиграли старую уличную самбу «Слуга любви» – песню, которую любой житель Лапы, и стар и млад, слышал в любой пекарне, на роде или на улице. Пел, как всегда, Винисиус.