Воздух, которым ты дышишь
Часть 7 из 62 Информация о книге
Разве не знаешь, querida, Что другая любовь – это шторм, Она не зажжет фонарей, my vida[17], И не согреет дом. Моя любовь моет нам окна. Моя любовь закрывает дверь. Моя любовь вытирает посуду. Моя любовь отскребает пол. Но ты разработала план и сбежала, Ты сожгла за собой мосты. А потом – потом ты сказала, Что меня никогда не любила ты. * * * Прежде чем стать Софией Салвадор и Дориш де Оливейрой, мы с Грасой крутили пластинки в Риашу-Доси. Мы верили, что музыка появляется из альбомов волшебным образом. Позже, записывая собственные – уже долгоиграющие – пластинки, мы узнали правду: дорожки пластинок – это код, который считывает иголка проигрывателя, низкие звуки – это толстые бороздки на пластинке, высокие – тонкие. Игла, совершая тысячи колебаний в секунду, проезжая бугорки и бороздки, волшебным образом расшифровывает музыку. Что есть звук? Всего лишь вибрации, переданные по воздуху. Бесконечный невидимый прилив, который бьется в наши барабанные перепонки всю нашу жизнь. Голова идет кругом, как подумаешь о какофонии вокруг нас. Тишины нет даже в материнской утробе – мы слышим шум крови, слышим стук материнского сердца, слышим, как урчит у нее в желудке. Мы слышим ее голос. Отраженный в жидкости, он доходит до нас и отдается в каждой нашей крошечной косточке. Чтобы сохранить рассудок, мы учимся различать, какие звуки важны, а на какие не стоит обращать внимания. Мы запоминаем разницу между шепотом и криком, урчанием и ревом. У нас в голове накапливается обширный архив звуков, и вот мы слышим скрип шагов и знаем, по его глубине и тону, какой вес давит на дерево и кто поднимается по ступенькам, чтобы приветствовать нас. Вдох, тихое потрескивание бумаги – и нам хочется закурить. И по вздохам любовника, зная разницу между длинно-высоким и коротко-недовольным, мы понимаем, удовлетворен он или нет. Вот видите? Звук – это не просто звук. Звук – это память. У меня долгоиграющая память, но, как у первого поколения долгоиграющих пластинок, у нее есть свои странности: слегка колеблются протяжные звуки, иногда прорывается деформация тона или глухой звук. А иногда – упреждающее эхо: музыка, еще не начав звучать, как будто отбрасывает тень. С памятью, по идее, такого быть не должно. Мы не можем помнить событий, которые случатся позже, гораздо позже, если вообще случатся. Никогда не знаешь наверняка, было упреждающее эхо реальным или воображаемым. Вот вам одна история. Мы сидим в баре «Дезерт Инн» – мы с Винисиусом, – потягиваем виски и ждем взрыва. В «Дезерт Инн» было огромное панорамное окно, выходившее на Стрип и пустыню. В шестидесяти пяти милях от Вегаса, в пустыне Мохав, правительство собирается взорвать атомную бомбу. Некоторые гостиницы наняли лимузины, чтобы доставить особых гостей поближе к месту взрыва, там вид лучше. А в «Дезерт Инн» проходит «атомная вечеринка». Граса на сцене. На ней ядовито-зеленое платье и накидка из белого меха. Она выкрасила волосы в черный, а стрижка такая короткая, что ее кудрявые волосы похожи на овчину. Граса поет «Побег», мое старое, любимое, – но медленнее, чем полагается. Слова там такие, что песню надо петь быстро, слушатели должны понять, о чем эта ярость и эти жалобы. Но Граса затягивает песню, делает паузы после каждого слова. Она улыбается и поводит руками, однако ноги ее словно вросли в сцену. Глаза стеклянно блестят. Слушатели, как и мы с Винисиусом, смотрят то на Софию Салвадор, то на огромное окно. Мы ждем взрыва. На Стрипе неоновый карнавал. Увидим ли мы взрыв издалека и при такой иллюминации? Но, прежде чем я успеваю сказать это вслух, Винисиус кивает на окно и говорит: «Вон она». На горизонте что-то слабо вспыхивает. Потом раздается грохот – как раскат грома. Только он катится не над, а под нами. Панорамное окно сотрясается. В баре дрожат бутылки. Ночь обращается в день. Стрип исчезает в ярчайшей вспышке, которая движется на нас, она ярче любого прожектора. Винисиус хватает меня за руку. Я отворачиваюсь от окна и пристально смотрю на Грасу. Она больше не поет, но рот у нее открыт. В глазах больше нет тумана. Она не отрываясь смотрит на горизонт – ослепительно яркий – и улыбается, словно стоит перед огромной аплодирующей толпой. Потом вспышка докатывает до нас – и Грасу, сцену, Винисиуса, бар со всеми его постоянными клиентами, включая меня саму, накрывает волной света, разносит на молекулы. Я это помню. Помню, как позванивал лед о стекло моего стакана с виски, когда сотрясался бар. Помню смятение на лице Винисиуса, цвет платья Грасы, яркую вспышку – и все же все это неправда. «Дезерт Инн» никогда не приглашал певцов на «атомные вечеринки» – взрыв сам по себе был изрядным аттракционом. Большинство взрывов производили в четыре утра, когда мы обычно спали после долгого ночного концерта на Стрипе. Во время этих представлений Винисиус играл наравне с другими музыкантами и находился на сцене, а не со мной в баре. Я бывала пьяной, слишком пьяной, чтобы меня пустили в зал. А Граса? Граса никогда не пела в Вегасе. Она к тому времени уже умерла, и все же в моих мыслях, в моей памяти она упрямо пробивается туда, где никогда не бывала. Можно ли назвать что-то воспоминанием, если оно – неправда? Граса здесь по моей вине, я столько лет вызывала ее образ, что теперь она является по собственному почину и в местах, где ее физическое присутствие невозможно. Долгое время после смерти Грасы мы с Винисиусом, сидя над каким-нибудь невероятным блюдом, на каком-нибудь кошмарном шоу или слушая многообещающую певицу, спрашивали друг друга: Представляешь, что сказала бы Граса? – и начинали воссоздавать ее ответы в некоем подобии соревнования. – Граса бы презирала эту дешевку, – говорила я. А Винисиус мотал головой: – Она бы восхищалась ею. Иногда эти маленькие пикировки перерастали в серьезные ссоры, в зависимости от нашего настроения. «Ты не знал(а) ее так, как я» было самым страшным оскорблением, которое мы с Винисиусом могли нанести друг другу. Знали ли мы ее? Кто была та Граса, которую сотворили мы с Винисиусом? Вечно юная, вечно красивая, вечно сквернословит и хохочет, запрокинув голову. Нашей Грасе не суждены были унижения возраста: ноющие кости, дряблая плоть, слабеющая память. Когда Винисиус много-много лет спустя начал погружаться в деменцию, ему стало труднее вызывать Грасу в памяти, хотя та и настаивала. Его лицо напоминало маску – сиделки называли ее Маска Льва, – безучастное, ничего не выражающее лицо, словно Винисиус исчез где-то в глубине самого себя, но иногда, на несколько минут, он возвращался, глаза прояснялись, рот приоткрывался, словно он всплывал на поверхность из бездны. – Какой ты ритм? – спрашивал он. – Ритм? – Ты «бим-бим-бим», или «парам-пам-пам», или «дамм-дамм-дамм»? Я смеялась. – Я дамм-дамм-дамм. Винисиус кивал с серьезным видом. – А я какой ритм? – Ты? Дай-ка подумать. Ты сложный ход: ба-пара-пара-ба-ба-ба-ба-парам-па! Он улыбался. – Ребята ушли, но она знает, где их найти. – Правда? – Я понимала, что он имеет в виду. Винисиус кивал. – А она какой ритм? – спрашивала я. Винисиус вздрагивал, точно от боли. Потом его лицо словно провисало, и он опять исчезал где-то в глубине. Ужасное, наверное, чувство – ощущать, как ускользаешь от самого себя. Я закрываю глаза и снова вижу Грасу на той сцене в Лас-Вегасе: она неотрывно смотрит на слепящую ядерную вспышку. Неужели я слабею и погружаюсь в себя? Или вцепилась и не отпускаю – как всегда? Побег Через несколько недель, когда отгорели поля, весь собранный тростник был переработан в сахар, а Граса вернулась из Ресифи, я лежала вечером на своем топчане и все мои мысли занимали молодые кухарки, их запыленные ноги и растрескавшиеся руки, их прекрасные тела и острые языки. И вдруг мою руку словно обожгло. Я очнулась. – Пошли, – прошипела Граса, еще раз ущипнув меня. Рядом храпела Нена. – Куда? – шепотом спросила я, но Граса уже кралась на цыпочках к двери. Я обмоталась шалью поверх ночной рубашки и последовала за ней. Ночь была теплой, в особняке стояла тишина. Граса прошла через гостиную и отперла одну из застекленных дверей, что вели на крыльцо. Там она задрала подол и перелезла через перила. Я сделала то же самое, слишком испуганная, чтобы говорить. Дул ветерок. Запах горелого тростника еще висел в воздухе, смешанный с запахом горелого сахара, который булькал в чанах на заводе. Мы брели через сад по сырой траве. Со стороны бараков донеслись знакомые ритмичные звуки барабанов. Граса вышла из ворот господского дома и направилась к реке, на звуки барабанов. Я потянула ее за шаль: – Нам туда нельзя. – Вот, – прошептала Граса. Хор голосов, мужских и женских, стелился над гулом барабанов. – Я хочу их послушать. – Вот слушать их нам и нельзя. – Дор, я пошла. – Граса стряхнула мою руку. – Я расскажу, – пригрозила я. – Разбужу весь дом. Граса замерла. – Ну расскажи, – предложила она. – Тебя же и выдерут за то, что вышла ночью. И меня подговорила. – Нам больше не разрешат слушать пластинки. – Ну и что?