Воздух, которым ты дышишь
Часть 8 из 62 Информация о книге
– Давай вернемся! – Я схватила ее за руку – такую мягкую в моих жестких пальцах. – Пожалуйста! – Лучше умру, но домой не пойду, – сказала Граса. Потом Граса часто повторяла «лучше умру», но той ночью произнесла эту угрозу впервые. Я представила, как Грасу кладут в маленький гроб, и у меня свело желудок. Я поежилась, Граса схватила меня за руки, теперь мы стояли отражениями друг друга – в белых ночных рубашках, в больших шалях. – Хочешь вернуться в дом? – сказала она. – Смотри, как бы тебе не просидеть там всю жизнь. Дор, мне нужно видеть. Слышать. Видеть и слышать настоящее, а не песни с пластинок. Разве тебе не хочется узнать, о чем они поют? Не хочется почувствовать песню? Если мы хотим выступать по-настоящему, хотим быть артистками, нам нужно уметь чувствовать! В прерывистом дыхании Грасы слышалась решительность героини, она верила, что спасает нас обеих, и ее страстная увлеченность подхватывала и меня. Она умела убедить других, что они – отважные герои в ее истории, история всегда была ее. Той ночью Граса убедила меня. Ряды бараков освещал костер. Вокруг него, скрестив ноги, сидели мужчины и женщины. Мы с Грасой припали к земле, прячась в тени у реки. Четверо мужчин – на руках поблескивают линии шрамов – сидели на табуретках. Один из мужчин согнулся над барабаном, двое других держали пустые жестянки, по которым постукивали кончиками мачете. У четвертого на коленях был пристроен барабанчик, обтянутый кожей только с одной стороны. Из него торчала тонкая бамбуковая палочка. Мужчина не бил по своему маленькому барабану: я увидела, как он смочил тряпку, просунул ее внутрь барабана и принялся елозить палочкой туда-сюда, пока не раздались странные звуки, больше всего похожие на жалобные вскрики. Потом один из рабочих запел: Любовь моя, стукну в твое окно — Может, тогда ты увидишь меня? И попрошу у тебя воды — Может, услышишь мои мольбы? Налей же воды, скорее. Принеси мне воды, скорее. Только б коснуться твоей руки! От жажды я, сердце мое, изнемог. Где ты коснешься меня – там ожог. В те годы я считала музыкой исключительно классику с наших пластинок. Я любила ее, как ребенок любит пожилого родственника, видя лишь доброту и мягкость и не имея ни малейшего представления о том, что довелось вынести этому человеку. Песни рабочих были иными. В них таились зашифрованные послания о взрослой жизни, и я не меньше Грасы хотела разгадать их. Позже мы узнали, что стонущий барабанчик называется куика. Граса сказала, что от его звуков ей хочется плакать. – Но ты не заплакала. Граса закатила глаза: – Дор, мне хотелось плакать. Но я не собиралась поднимать шум, иначе нас бы поймали. И песня была бы испорчена. Завтра снова придем, и каждую ночь будем приходить. Эти песни спасут нас. – От чего? – спросила я. – От всего, – ответила Граса. И каждую ночь мы слушали барабаны. Едва начинал доноситься глухой стук, мы с Грасой выскальзывали из дома, сбегали к реке и, пригнувшись, подбирались поближе к поющим. К своему удивлению, я узнавала лица, которые видела каждый день в господском доме. Посудомойки и молоденькие кухарки, которых я ненавидела и которыми восхищалась, стояли у костра, держась за руки с конюхами. Толстошеяя прачка Клара подпевала рабочим. Старый Эуклидиш сидел на перевернутом ведре и кивал в такт музыке. Все они были с рабочими на равных – и нарушали правила, которые казались мне выбитыми в камне. – Дом без хозяйки – дом, полный бед, – ворчала Нена, которая вдруг сделалась главным человеком в господском доме. После смерти жены сеньор Пиментел целый год на все вопросы дочери отвечал одно и то же: «Не приставай ко мне! Спроси Нену». Пересчитывая припасы, я замечала, что кладовая пустеет. Исчезли чудесные специи из Ресифи, хорошая мука, цукаты для украшения десертов. С каждым днем Нена выдавала мне и кухонным служанкам все меньше маниоки и бобов. Она снова начала торговаться с мясником, хорошего мяса она покупала очень немного – для Грасы и сеньора Пиментела. Когда Карга пожаловалась на скудость своих порций, Нена велела ей убираться из кухни. Когда Граса пожаловалась, что ей надоело есть на десерт одно и то же, Нена перевернула кухню вверх дном в поисках банки сгущенного молока. – Скажи своей подружке, чтобы ее папаша не разбазаривал последние деньги сеньоры на ерунду! – рычала Нена. Конечно, она не рассчитывала, что я и правда скажу Грасе что-то подобное, а я и не говорила. Хозяева мало знают о слугах, а вот слуги о хозяевах… Когда работаешь в доме, то видишь и грязные простыни, и наволочки в засохших после ночных рыданий соплях, и оставшиеся несъеденными куски, и таблетки в шкафчике с лекарствами, и каждую книгу, оставленную открытой. И по этим знакам узнаешь, где хозяин перестал соблюдать заведенный порядок и какими новыми привычками он обзавелся. Сеньор Пиментел перестал бриться, а ботинки его больше не чистились. За каждой трапезой он выпивал полбутылки тростникового рома, а потом, шатаясь, брел в свой кабинет при заводе. Или в часовенку, откуда возвращался с красными глазами и накидывался на горничных, которым не повезло попасться ему на глаза. Некоторых служанок он неустанно преследовал, пока они не капитулировали перед ним; жены, способной умерить его аппетиты, больше не было, и сеньор чувствовал себя ничем не связанным. Иногда он уводил кого-нибудь из служанок в каморку, где хранилось постельное белье, или к себе. Большинству служанок уже исполнилось восемнадцать, а то и больше. Но были и четырнадцатилетние, как мы с Грасой. В доме завелось новое негласное правило – стучаться, прежде чем войти куда-нибудь, хоть в кладовую, хоть в чулан для метел. Безопаснее всего компания сеньора была по утрам: вчерашний хмель еще не выветрился, нового рома пока не выпито ни капли. В такие минуты сеньор Пиментел бывал с дочерью терпеливым и даже добрым. За завтраком он просил Грасу рассказать что-нибудь и с интересом слушал ее истории. Восхищался ее красотой, называл своим сокровищем. К вечеру сеньор становился непредсказуемым. В сумерки он приказывал Грасе явиться в гостиную и велел ей петь. Меня в гостиную не звали, но я подглядывала, затаившись в каком-нибудь укромном месте. Втискивалась, пригнувшись, между граммофоном и стеной, от неудобной позы затекали ноги. Граса пела, а сеньор, отставив стакан в сторону, сидел с закрытыми глазами. Иногда он засыпал, и Граса на цыпочках удалялась. Но если он просыпался, то резкие слова срывались у него с языка так быстро, словно они только что приснились ему. – Я под твое пение уснул со скуки. Не понимаю, почему мать потворствовала тебе. В такие вечера Граса запиралась у себя и плакала, пока я ждала по другую сторону двери. Потом Граса открывала дверь, вытирала глаза, брала меня за руки, наши пальцы переплетались, и мы крадучись уходили слушать песни рабочих. Но бывали вечера, когда сеньор расточал дочери похвалы, и Граса покидала гостиную, разрумянившись от восторга. В такие вечера она уносилась по грязной тропинке к баракам, не дожидаясь меня. – Твоя мать была права, – сказал однажды сеньор Пиментел. – У тебя прекрасный голос. Мне будет его не хватать. Граса замерла. – Куда ты уезжаешь, Papai? – Никуда не уезжаю, querida. Ты выходишь замуж. Замужество со всей неотвратимостью нависло над Грасой, не имея ни точной даты, ни срока, словно смерть. Мы и прежде знали, что Грасе суждено выйти замуж, но убеждали себя, что когда-нибудь, не скоро. Через год после похорон жены сеньор Пиментел уехал в Ресифи и оставался там неделю. Вернулся он без бороды, с волосами, тщательно уложенными на пробор. Во вторую поездку он заказал дюжину новых модных костюмов. А однажды вернулся в Риашу-Доси за рулем новенького автомобиля с откидным верхом. – Петух удалился из курятника, – говорила Нена каждый раз, когда машина сеньора Пиментела с ревом выезжала из ворот. Посудомойки шепотом передавали друг другу сплетни насчет финансов хозяина. После Депрессии цена на сахар так и осталась низкой, и даже лучшим плантаторам приходилось биться изо всех сил, многие увязли в долгах. Некоторые сжигали урожай, пытаясь вздуть цены. Кое-кто из служанок размышлял, не покинуть ли Риашу-Доси и не перебраться ли в Ресифи, пока хозяин не прогорел окончательно или пока здесь не объявилась новая – скупая – хозяйка. Ходили слухи, что сеньор разнюхивает насчет богатой невесты. Мы с Грасой не обращали внимания на отлучки сеньора Пиментела, а он, возвращаясь из Ресифи, меньше пил и настроен был бодрее. Однако новая хозяйка означала проблемы – какая женщина обрадуется угрюмой падчерице, брюзгливой гувернантке и чересчур образованной кухонной девчонке? Новая сеньора наверняка пожелает населить Риашу-Доси собственными детьми и проверенными слугами, а всех, кто напоминает о прежней хозяйке, – изгнать. Но сеньор Пиментел все катался в Ресифи, а предполагаемая жена все не появлялась. Зато сеньор Пиментел принялся изливать свое внимание (и то, что осталось от денег) на Грасу. Он возвращался из поездок с шелковыми перчатками, золотыми подвесками и дорогими платьями. Однажды в ворота усадьбы влетел большой грузовик. Двое рабочих с мельницы выгрузили из него какой-то аппарат. Аппарат был завернут в ткань и привязан к доске, будто зверь. Потом его развернули; он оказался деревянным, с изогнутым, как дверной проем, верхом. Сеньор Пиментел похлопал бок аппарата, словно проверял стати животного. Потом взглянул на Грасу и сказал: – В Ресифи такое есть в каждом уважающем себя доме. Мы должны показать нашим гостям, что идем в ногу со временем. Мы с Грасой пришли в такой восторг от этой штуки, что забыли спросить, каких гостей сеньор Пиментел собрался впечатлять. Я много раз слышала слово «радио» – кузены Пиментелов, наезжавшие из Ресифи, хвалились, что состоят в Радиоклубе Ресифи, ежемесячно платят за возможность слушать передачи и музыку. То, что голоса летят по воздуху и в конце концов оказываются в деревянном ящике, казалось библейским чудом из тех, о которых толковал Старый Эуклидиш. Только происходило оно каждый день и рядом с нами. После того как радио заняло свое место в гостиной, прислуге разрешили собраться и посмотреть, как сеньор Пиментел включает аппарат в первый раз. Из динамика вырвалось жужжание, словно там ожил рой рассерженных пчел. Позже я узнала, что это белый шум. Потом сеньор Пиментел повернул круглую ручку, и далекий женский голос запел из сетчатого динамика: Ах, пекарь на углу, Ты с тестом постарайся, И хлеб ты мне пеки Лишь из муки «Браганса»! Исчезли люди, собравшиеся в гостиной. Я закрыла глаза, и для меня остались лишь радиоженщина, ее голос и мои вопросы: что это за поразительное место, где муку называют не просто «мука», а «мука Браганса»? Где эта разница настолько важна, что люди слагают о муке песни? Граса схватила меня за руку. Я открыла глаза и увидела ее рядом с собой: рот открыт, щеки пылают, дыхание такое, будто она только что раз десять пробежалась вверх-вниз по лестнице, хотя с тех пор, как с приемника сняли чехол, Граса не сдвинулась ни на шаг. Теперь вместо пластинок мы слушали радиопередачи, которые начинались в пять часов дня. После уроков мы с Грасой мчались в гостиную (Карга у нас за спиной зудела, чтобы мы не неслись сломя голову) и со щелчком включали радио. Пятичасовая программа состояла из блока новостей, нескольких коротких драматических постановок, позывных Радиоклуба и музыкальных заставок. По-настоящему мне из всего этого нравилась только музыка, но Граса с увлечением слушала все подряд. Каждый раз, когда мы с ней усаживались перед радиоприемником, Граса хватала меня за руку и крепко зажмуривалась, словно хотела унестись из Риашу-Доси и оказаться в Рио-де-Жанейро, на радиостанции «Майринк». Как будто здесь ее удерживала только моя ладонь. И я крепко сжимала ее пальцы. Я отправлялась спать, думая о музыке из радио, а просыпалась, полная предвкушений, еще до пяти утра. Все, кроме радио, сделалось для меня неважным. Даже уроки Карги, которые я когда-то любила, казались теперь смертной тоской. Но, в отличие от Грасы, я старательно скрывала нетерпение и скуку. Граса, погруженная в мечты, выполняла домашнее задание спустя рукава, лишь бы скорее отделаться, и даже не пыталась что-то выучить. Карга называла Грасу испорченной нахалкой и крепко щелкала ее по лбу каждый раз, когда Граса не заботилась о правильности ответа. А однажды Карга надрала ей уши. Граса кинулась в контору, там она расплакалась и показала отцу налившиеся кровью уши. Сеньор Пиментел покачал головой: – Пора тебе научиться уважать свою учительницу, Мария даш Граса. Очень скоро тебе придется уважать мужа, и если ты не станешь его слушаться, то он может обойтись с тобой еще хуже. Граса вышла из конторы спотыкаясь – бледное лицо, глаза блестят. Мы спустились к реке и сели у воды. – Ненавижу это место! – выкрикнула Граса. – Я тоже, – сказала я, хотя мне не с чем было сравнивать Риашу-Доси. Не было у меня и надежды когда-нибудь покинуть его. Сбежать я могла только в музыку, которую мы слушали в гостиной господского дома днем и возле рабочих бараков – по ночам. Однажды ночью мы с Грасой подобрались так близко к костру, что почти ощутили его жар. Внезапно рядом с нами возник Старый Эуклидиш. Он грубо схватил меня за локоть и вытащил из укрытия. – Уведи ее домой, Ослица, – велел он мне, кивая на Грасу. – Ей сюда нельзя. – Тебе тоже, – огрызнулась я. Эуклидиш занес иссохшую руку. Я зажмурилась, приготовившись к удару. Но, прежде чем Эуклидиш успел ударить меня, Граса приказала: – Уходи! Ты портишь музыку. Рабочие оборвали песню и уставились на нас. Кое-кто из служанок уже бежал к своим комнатушкам на задах господского дома, опасаясь, что Граса донесет на них. Эуклидиш отпустил меня и улыбнулся Грасе: