Возможная жизнь
Часть 6 из 38 Информация о книге
А потом после отбитых им 48 или 55 подач – перерыв на обед, поздравления товарищей по команде, робкие улыбки их сестер, матерей и подружек, длинный стол на козлах, салат с языком и беконом, крекеры, сыр, однако слишком наедаться не стоит и пива из бочонка можно выпить лишь полпинты, потому что послеполуденная жара потребует от него, жаждущего победы своей команды, усилий куда более значительных. Покинув павильон, он выкуривал сигарету и глядел в небо, чтобы глаза снова привыкли к свету, а судьи уже выходили на поле. И он поворачивался к своему напарнику: «Ну что? Начнем?» Они провели в лагере три недели, когда деливший с ними нары поляк умер от тифа, и места стало побольше. Теперь они спали валетом, и понемногу Джеффри начал, хоть и сам находил это нелепым, относиться к нескольким квадратным дюймам у головы как к своей личной территории – и негодовать, когда в нее вторгались большие ступни Трембата. Однажды он спрятал там, в щели между досками, сокровище – кусочек выданной на завтрак колбасы – и весь день предвкушал, как съест его вечером. Данное действие Джеффри трактовал в военных терминах – «сохранение неизрасходованного пайка», хотя на самом деле он напоминал себе материных такс, которые прятали у себя в корзинках самое ценное – брошенные людьми остатки от завтрака. Прежде чем устроиться на ночь, они с Трембатом шепотом делились планами. В лагере находились десятки тысяч заключенных и всего несколько сот охранников. Правда, в двух бараках были женщины – неважные бойцы, хотя и доведенные до отчаяния; немалое число мужчин совсем ослабло от болезней и недоедания и пользы никакой тоже принести не могло. Однако имелись мужчины все еще крепкие – такими были, к примеру, многие русские военнопленные – и к тому же профессионалы: электрики, которые сумели бы обесточить ограду, плотники, кузнецы и прочие, способные вооружить людей. Заключенные могли использовать против своих мучителей численное превосходство. Конечно, значительная часть полегла бы под пулеметным и винтовочным огнем, однако все равно удалось бы задавить эсэсовцев числом, завладеть их оружием, обратить его против бывших владельцев, повалить дозорные вышки, перерезать проволоку и вырваться на свободу. Трембат начинал терять терпение. – Послушай, Тальбот, – сказал он однажды, – важно, чтобы мы не позволили себе пасть до уровня кое-кого из этих людей. Они же утратили человеческое достоинство. – Они – беженцы, – ответил Джеффри. – Они лишились семей, домов, денег – некоторые, я думаю, даже детей. А мы. Конечно, в оккупированной Франции нам приходилось туго, но ничего похожего на. – Вот именно. Они – гражданские. А мы – солдаты. – Нерегулярной армии. Потому нас и отправили сюда, а не в настоящий лагерь для военнопленных. Мне рассказали в Лондоне, что девушку, с которой я впервые прилетел во Францию на «Лизандере», схватили и бросили в женский лагерь под названием Равенсбрюк. И больше о ней никто не слышал. Красный Крест там не работает. – Ты хочешь сказать, что ее убили? – Думаю, да. В тот вечер во время переклички офицер СС спросил, говорит ли кто-нибудь по-французски, и Джеффри, толком не подумав, поднял руку. Ему приказали сделать шаг вперед, конвоир с винтовкой отвел его в стоявшее у ворот лагеря административное здание, и уже по пути туда Джеффри понял, что совершил ошибку. На что он, собственно, надеялся? На работу получше, сидеть в конторе и переводить вместо того, чтобы рыть канавы и получать побои?.. На удобства, которые принесет сотрудничество с врагом? Здесь, в этом месте, никакого «получше» не существовало, конец для всех был одинаков, просто дороги к нему вели разные – одни короче, другие длиннее. Конвоир-эсэсовец ухмылялся, как человек, который все уже знает, да не скажет. Джеффри получил форменную одежду зондеркоманды – полоски на ней были пошире – и приказ ждать. Уже после полуночи из соснового леса донесся далекий шум поезда. В ночи все поезда звучат одинаково, подумал Джеффри: заунывно, – и в голове его мелькнула строчка из песенки Шарля Трене. Перестук колес и лязг вагонов становились все громче; на фоне освещенных луной облаков показались клубы дыма и пара, затем в темноте обозначились очертания паровоза, замедлявшего ход, приближаясь к станции, и наконец состав из двадцати вагонов вздрогнул и встал у перрона, и паровоз, ахнув, выпустил последний пар. На миг ночь примолкла. Затем заключенные из зондеркоманды, в состав которой входил теперь и Джеффри, устремились к вагонам для скота, отомкнули их двери, и те с визгом отъехали в сторону по металлическим направляющим. Поезд доставил сюда не лошадей и не коров, а сотни людей – детей, женщин, мужчин, старых, молодых, – они выпрыгивали или вываливались на перрон, прочь от оставшихся позади экскрементов и трупов. Джеффри, у ног которого рычала немецкая овчарка, поторапливал их и старался ободрить. Все прибывшие были французами. «Descendez. Vite. Messieursdames! Vite, s’ilvous plaît»[15]. Какое убожество, думал Джеффри, что он может облагородить свое участие в происходящем всего лишь этим «пожалуйста». Французы так любят свои «пожалуйста», «спасибо», «месье» и «мадам»; мать и ее лиможская родня гордились бы им. Под поторапливающее рявканье офицеров СС зондеркоманда пинками построила новоприбывших в шеренги. «Les hommes à droite. Les femmes et les enfants à gauche»[16], – кричал Джеффри, переводя приказы с немецкого. Чемоданы, сумки, а то и просто узлы с пожитками, вырванные из рук вновь прибывших, сносили к концу перрона, сваливая в кучу; а оттуда другие заключенные, большей частью женщины, торопливо уносили их в здание вокзала, точно мыши, утаскивающие кусочки сыра сквозь дырку в плинтусе. Приезжие были измучены и испуганы, и все же в лицах многих еще светилась надежда; здесь были мужчины в хороших пальто с желтыми звездами на лацканах, женщины в опрятных платьях, сумевшие сохранить прическу в течение всего долгого пути с Запада. Некоторые держали за руки детей, не отпуская их от себя. Другие уже походили на нищих бродяг, утративших последние остатки сил; они примут любую участь, подумалось Джеффри, лишь бы отдохнуть. Впрочем, большинство воспринимало происходившее стоически и, похоже, надеялось, вопреки лаю собак, плетям и крикам, на торжество некой естественной справедливости; Джеффри видел, что на свое будущее жилье с его крепкими кирпичными строениями и опрятным обликом они поглядывают не без оптимизма. Первыми удалили женщин с детьми – затолкали в грузовики и увезли куда-то в сторону от главных ворот. Других женщин разделили – насколько мог судить Джеффри, по возрасту и физическому состоянию. Тех, что выглядели трудоспособными, загнали в то же здание, где прежде побывали и они с Трембатом, – предположительно, на бритье голов и дезинфекцию; других, постарше и послабее, тоже погрузили в машины. Одни члены зондеркоманды уже вытаскивали на перрон трупы, другие начали омывать вагоны водой из брандспойтов. Джеффри стиснул зубы и старался не вдыхать глубоко. Ему велели ехать грузовиком на другой конец лагеря и там ожидать приказаний. Он стоял, держась за задний борт, на металлической подножке, торчавшей над бампером; грузовик, тяжело раскачиваясь, катил по еще не замощенной дороге к белому строению за садом. Здесь находилось что-то вроде временного сортировочного пункта; подгоняемые криками эсэсовцев-охранников заключенные из зондеркоманды старались навести хоть какой-то порядок в толпе привезенных сюда людей. – Schnell, schnell! – орали охранники. Один офицер, казавшийся поспокойнее прочих, по-немецки объяснил Джеффри, что тому надлежит сказать: – Пусть раздеваются, одежду сложить вот здесь. Потом пройти вон в ту дверь, там они смогут принять душ. После чего получат чистую одежду и еду. Однако слова не шли к Джеффри. Он словно онемел. Утратил все воспоминания о французском языке. Он пытался мысленно вернуться в школу, домой, в Лимож, к матери. Французский, французский. Господи, он же владеет им как родным, куда же подевались слова? Ôtez les vêtements… Dé shabillez-vous… Demain, tout sera bien[17]. Он прочистил горло и крикнул: «Attention!»[18] Грянул пистолетный выстрел. Рядом с Джеффри повалился на землю заключенный из зондеркоманды, застреленный охранником, выведенным из себя его медлительностью. Женщины закричали, дети заплакали. Никто не понимал, что происходит и что следует делать. Охранники вопили все громче, казалось, еще немного, и они забьются в истерике. В спину Джеффри уперлось дуло винтовки. Schnell! Heraus mit der Sprache! Schnell! Говори! У Джеффри перехватило горло. Он уперся в землю своими деревянными башмаками. Надо говорить, иначе смерть. – Messieursdames, attention, s’il vous plaît![19] Ни один из немцев французского не знал, собственно, потому Джеффри здесь и оказался. Он мог сказать что угодно. «Je ne sais pas ce qui vous attend». Я не знаю, что вас ожидает. Сотни глаз смотрели на него. Французы нашли наконец нужного им человека: понимающего, что тут творится, и способного все объяснить. – Я не знаю, не знаю. До меня доходили слухи. почему вы здесь, а не в лагере? Потому что стары? Молоды? Потому что должны умереть? Это место не похоже на другие. Я слышал крики. – Джеффри обнаружил, что слова, которые приходят к нему, – английские. И не знал, срываются ли они с его губ или складываются во фразы только в уме. Но где-то в темноте звучал и французский голос. Говоривший, что их ждет чистая одежда, что там, за дверью, всех накормят горячим. Господи, не позволь этому голосу быть моим, думал Джеффри; Боже милостивый, не позволь мне обманывать их. Они начали раздеваться, некоторые уже входили в здание. Волна истерии спадала. Офицер СС покивал Джеффри и велел продолжать говорить. Он увидел, как через ворота ограды проезжает и сворачивает к лесопилке грузовик, тянущий за собой платформу с наваленными на нее соснами. И словно бы услышал скрежет металлических зубцов, вгрызающихся в сочную древесину, слишком свежую, чтобы хорошо гореть, и увидел, как еще одна машина, выехав из лесопилки с другого ее конца с грузом напиленных до одинаковой длины сосновых стволов, направляется к зданию с высокой трубой, изрыгающей в ночное небо черный дым. Всем заключенным зондеркоманды велели повернуться спиной к белому домику и не смотреть на него, а когда за лесом забрезжил рассвет, Джеффри приказали вернуться в барак Д. Он забрался на нары, вытянулся рядом с Трембатом, не в силах разговаривать от усталости и стыда. Да он и не знал, что сказать, поскольку утратил все ориентиры. – Слушай, – сказал Трембат. – Слышишь? Из соседнего здания неслись вопли и вой. – Какого черта. – О боже. Это француженки. – Ты видел? – Нет, как только они вошли, нас выгнали. Ими занялись эсэсовцы. – И что случилось? – Их заперли в душевой. Один эсэсовец бросал туда через крышу какие-то шарики. Я заметил охранника в противогазе. Мы не должны были видеть, что они делают. Боятся, что однажды, когда война кончится. По стенам барака скользил свет автомобильных фар; Джеффри и Трембат различали отдельные голоса детей, мужчин, женщин. Обычно грузовики газовали, заглушая вопли ревом моторов. Всю ночь снаружи кричали, кричали и внутри – мужчины, потерявшие власть над собой. А утром зайти в умывальню оказалось невозможно: слишком много их висело там на потолочных трубах. Какое это было облегчение – отправиться следующим утром на работу и копать землю, не поднимая головы. Джеффри оставили форму зондеркоманды, слишком приметную – он боялся, что его могут снова привлечь к выполнению очередных «особых» заданий. И старательно упирался глазами в мерзлую землю. В ту ночь Джеффри пытался осмыслить, что он увидел, осознать это, не ощутив себя раздавленным. Он не представлял, много ли у него осталось сил и насколько велико в нем желание выжить любой ценой. Все те французы были, как он слышал, евреями – некоторые беженцами из Восточной Европы, но в большинстве своем гражданами Франции – жителями Пуатье, Парижа, Лиможа. Джеффри не мог бы с уверенностью сказать, знал ли он в Англии хоть одного еврея. В соседнем колледже преподавал математик по имени Исаак, да и в его собственном был физик, который носил фамилию Леви. Возможно, и Сэмюэлс, психолог в Лондоне, представивший такой хороший отзыв о нем, Джеффри, мистеру Грину, тоже был евреем. Джеффри встречал эти имена в Библии, из которой почерпнул почти все свои представления о евреях, их истории и вере. «Героический», таким словом он обычно описывал этот народ, – то и дело порабощаемый, гонимый, но сохранявший тем не менее способность бесконечно рождать солдат, пророков и военачальников: Саула, Давида, Соломона, Илию, Моисея, Даниила, Иисуса, Гедеона. Рассказы о них сотни раз повторялись на уроках закона Божьего в гемпширской школе; он с трепетом слушал истории о рве со львами, о падении Иерихона, о расступившемся Чермном море. Какой, Господи прости, смысл хватать на глухой улочке Лиона белошвейку и везти ее через всю Европу, чтобы убить на земле, в которую, быть может, забредал отдаленный ее предок, ведший торговые дела от Дана до Вирсавии? Он повернулся на другой бок. Теперь у них имелась картонная подстилка, Трембат на что-то выменял ее у старого словака. Джеффри заставил себя сосредоточиться на мыслях об Англии, спокойной жизни, детстве. Он помнил потрясение, когда сентябрьским днем впервые пришел в школу и познакомился с другими детьми. Дома ему жилось неплохо, однако родители не понимали, что такое мир мальчика. А едва встретившись с детьми из окрестных деревень, Джеффри обнаружил, что все они одинаково восторженно относятся к вольнице. Никаких объяснений не требовалось, – когда звенел звонок и все с воплями вылетали во двор, каждый знал, что следует делать. Джеффри нашел свое место в стае. Одни мальчишки были первыми учениками, другие хорошо играли в футбол, третьи прекрасно рисовали, четвертые блестяще решали примеры и задачи – однако все это настолько мало сказывалось на их общении, что казалось удивительным, когда впоследствии жизнь разводила их по разным дорогам. Джеффри не задумывался о собственных успехах в учебе или на спортивных площадках, пока в последний школьный год не набрал семь раз подряд больше пятидесяти очков, выступая за сборную школы, и не сообразил, что его опять ждут экзамены, на сей раз университетские. Трембат, конечно, тот еще осел, признавал Джеффри, однако, пока он тут, рядом, со всеми своими представлениями о долге и порядочности, еще удается верить, что та прежняя жизнь и есть настоящая, что она продолжается, а лагерь – это лишь мираж. Он отполз к самому краю деревянных нар, на максимальное расстояние от ступней Трембата, и ощутил вдруг надежду на некое спасительное божественное вмешательство. Немного говоривший по-английски поляк по имени Томаш говорил, большинство лагерников искренне молится о чуде, и многие из них уже уверовали, что настанет день, когда сосновые леса расступятся, по ним пронесется сверкающая колесница, она заберет их всех отсюда и унесет в мир и покой за облаками. Англиканский бог виделся Джеффри существом малопонятным, но надежным, – хотя, разумеется, и случая всерьез задуматься о нем прежде не возникало. Но если Иисус был его сыном и одновременно евреем, не означало ли это, что и Бог – тоже еврей? Логика, конечно, детская, однако представления Джеффри о религии опирались исключительно на биографии легендарных иудеев, включая Христа, так что размышлять о Боге и вере применительно к другим народам казалось сложным. Вопросы о божественном, об ипостасях, о загробной жизни – все они были поставлены древними иудеями; а странное соединение универсального с индивидуальным нашло теперь чистое выражение в валившем из трубы черном дыме. – Ради бога, Тальбот. Ты чего-то боишься? – спросил Трембат. – Я не желаю и дальше мириться с этим. Мой долг как британского. – Я знаю. Но мы не в лагере для военнопленных. Правила поведения офицеров здесь неприменимы. Я тоже хочу бежать, но для этого нам нужна помощь. Нужна организация. – Ты совсем как тот римский военачальник, которого мы проходили в школе. Медлитель. Кунктатор. Парень, что вечно оттягивал сражение. Черт, как же его? – Не помню. Хотя, по-моему, он в конце концов победил, – сказал Джеффри. – Я не хочу здесь задерживаться. – Трембат повысил голос, и Джеффри предостерегающе коснулся его руки. – Говорю тебе, Тальбот, по мне пусть лучше застрелят, чем тихо удушат. В газовой камере вместе с евреями и педиками. Лицо Трембата находилось так близко, что Джеффри ощущал на щеке его дыхание. – Даже при том, что и я – один из них, – добавил Трембат. Джеффри решил, что ослышался, несмотря на малость разделявшего их расстояния. – Что ты сказал? – Даже при том, что и я – один из них. В смысле, педик. Не еврей. Гомосексуалист. Наступило молчание, Джеффри пытался осмыслить услышанное. Сначала он подумал, что Трембат шутит, но тут же сообразил, что никаких причин для столь странной шутки у приятеля нет, и произнес: – Я не знал. – Так я и не говорил. Это не то, чем хвастают на всех перекрестках. Я и сам-то этого не знал. Пока кое-что не случилось. В Колчестере был один молодой капрал. Вот он меня и раскусил. Очень был знающий молодой человек. Я тайком встречался с ним каждую ночь. И он объяснил мне, что я на самом деле всегда был таким. – Господи. – Ладно, все, больше рассказывать не буду. Тебя это смущает, я понимаю. Просто я не видел особого смысла это скрывать. – Да нет, ничего. Я. рад, что ты сказал. Они сидели на своих нарах, а между тем остальные заключенные окружили Томаша, чтобы послушать его рассказ. Он мог собрать до сотни человек, развлекая их народными сказками, легендами или хранившимися в его памяти сюжетами книг. Джеффри стал подумывать, не начать ли и ему пересказывать кое-что из прочитанного, – а Томаш мог бы переводить. И его ночные старания увести свой разум в какой-нибудь лучший мир приняли теперь другое направление: Джеффри пытался припомнить содержание прочитанных им романов. Ничтожность того, что осело в его голове, поражала. «Моби Дик», к примеру: моряк стремится убить белого кита, который откусил ему ногу. А сверх этого – почти ничего. Или «Джейн Эйр». Бедная, вынужденная терпеть обиды гувернантка, которая в конце концов выходит за любимого человека, мистера Рочестера; еще там был какой-то Сент-Джон Риверс. Поляков с их пристрастием к лешим, ангелам и волшебству это вряд ли проймет. Ладно, пусть будут «Большие надежды», которые, однако ж, придется пересказывать частями – так же, как сам Диккенс публиковал свой роман. Джеффри был совершенно уверен, что помнит сюжет назубок, во всяком случае, почти до самого конца, когда совершаются некие открытия, которым следовало бы врезаться в его память, но они не врезались, а даже наоборот. Не причудилось ли ему, что Эстелла и вправду оказалась дочерью Мэгвича? Он снова и снова мысленно проходился по книге, деля ее на куски, чтобы пересказ каждого занимал примерно час. Да так и заснул. На следующий день во время переклички начальник охраны приказал Джеффри выйти из строя и поинтересовался, почему он, одетый в форму зондеркоманды, находится здесь, а не в своем спецподразделении. Джеффри ответил, что он – переводчик с французского и исполняет особые обязанности, только когда это требуется. Начальник указал на административное здание и велел Джеффри немедленно отправляться туда. – Nein, – сказал Джеффри. – Ich bin Dolmetscher französisch[20]. Interprète français[21]. Щелкнул предохранитель револьвера. Разбирательство, как обычно, мгновенно закончилось предсказуемым приговором, и Джеффри сделал, что ему велели. Весь день он помогал разбирать вещи людей, привезенных поездом с запада. Для денег и драгоценностей были отведены особые корзинки, грудам одежды предстояло отправиться в Германию, в распоряжение ее граждан. Часть мужских вещей, шерстяных, предназначалась, как ему сказали, для пехотинцев Восточного фронта, и Джеффри гадал, какие мысли пришли бы в головы солдатам на передовой, узнай они, что ходят в еврейских носках. Хотя, возможно, носки все же лучше, чем еврейская кровь – ее отвозили под Сталинград для переливаний, предварительно выкачав шприцами у заключенных, сидящих в клетках, чтобы арийские солдаты Рейха могли выжить за счет жизненной силы унтерменшей. Компанию Джеффри составляли по преимуществу женщины, которые добровольно вызвались делать эту работу – хотя бы потому, что она позволяла оставаться под крышей, вдали от промерзлой земли и овчарок. Женщины строили эсэсовцам глазки; лагерь, думал Джеффри, это черный рынок, на котором секс продается наряду со многим другим. Интересно, что происходит в голове того, кто берет женщину, которую и человеком-то не считает, представительницу низшего вида? Сказывается ли это на его представлениях о себе, не становится ли он в собственных глазах скотоложцем? Работа заняла всего два дня, затем начальник охраны, решив, что Джеффри все еще сохраняет телесную крепость, приказал ему присоединиться к зондеркоманде, обслуживавшей крематорий. Чтобы в восьми печах день и ночь ревело пламя, в топки, находящиеся на высоте колена от пола, требовалось непрерывно подбрасывать поленья, напиленные из сосновых стволов. Заключенные сновали между печами и дверьми, куда грузовиками подвозились дрова с лесопилки, грузили поленья на тележки и возвращались к топкам. Трупы привозили на грузовиках, оборудованных сзади откидными скатами, которые крепились к ведущим в печи спускным желобам. Нескольким кочегарам были выданы железные багры, чтобы под вопли эсэсовцев проталкивать трупы в топку, обычно по шесть-восемь за раз, затем желоб перемещался к следующей печи. Джеффри попытался вообразить жизнь сотрудника крематория у себя на родине, в Винчестере или Андовере – должно быть, примерно то же, только трупов ему достается не больше дюжины в день. А здесь их было слишком много. Грузовики подходили к крематорию задом, и временами сквозь смрад печей он различал запах выхлопных газов. Любое промедление приводило эсэсовцев в ярость. Как-то двое охранников схватили замешкавшегося зондеркомандовца, заломили ему руки за спину и сунули головой в топку. А продержав несколько секунд, вытянули обратно, обезумевшего, визжащего, с горящими волосами. «Неужели охранники нарочно взвинчивают себе нервы?» – недоумевал Джеффри. Словно боясь нечаянно вернуться к той жизни, какую вели прежде, они норовили то и дело подначить друг друга. «Schnell! – непрерывно вопили они. – Schnell!» И любого пламени им было мало, никакой огонь не казался им достаточно жгучим. На поясе у Джеффри была привязанная веревкой фляжка с водой, однако пить оттуда он не решался. Работа велась такими темпами, что, когда в полдень люди получали получасовой перерыв, их мгновенно сменяли другие. Умыться и справить нужду было негде, и заключенные, многие из них тифозные, использовали жестяные миски, из которых ели, по обоим назначениям, а потом соскребали с них как могли экскременты и бросали в огонь. Тех, кто валился с ног или проявлял неповиновение, швыряли туда же. Ночи Джеффри проводил в бараке зондеркоманды, стоявшем вне основного лагеря, и там его внешнее хладнокровие привело к тому, что ему приказали заниматься предотвращением попыток самоубийства. Барак был меньше, чем в блоке Д, людей здесь мучили не только жажда и охранники, но и воспоминания о том, что они видели и делали. Лечь на деревянные нары и заснуть удавалось немногим. Они с изумлением обнаруживали в себе жажду жизни: стремление уцелеть, глубоко укоренившееся в душах, доводило этих людей до помешательства. Одни сидели у стены, обхватив руками головы и расчесывая их до крови. Другие раскачивались взад-вперед, обдирая затылки о холодную стену. Третьи бессвязно лопотали и кричали или бегали из конца в конец по холодному бараку; наиболее буйных привязывали к нарам их товарищи. Джеффри старался как мог успокоить соседей, однако языки их знал плохо, а многие из окружавших его уже ни на каком языке не понимали ни слова. И он, набив в уши обрывки бумаги и солому, старался отвлечься от звуков бедлама и обратиться к воспоминаниям о прежней жизни. Но однажды ночью ему не удалось вызвать в памяти ни одной картины Англии: ни реки, ни лечебницы для душевнобольных, ни крикетного поля. Очертания расплывались, точно он видел все это только во сне.