Все на дачу
Часть 2 из 16 Информация о книге
Но когда, выюлив из ущелья, мы двинулись в сторону монастыря с хрустальным, как прозрачный ручей, именем Хрисоскалити́сса и, покуролесив по горам, дорога сделала крутой разворот и вдруг вынырнула, взмыла вверх, расталкивая пространство в обе стороны, внизу ахнула такая пересиненная синева моря с такой перебеленной, перекрахмаленной пеной на закорках барашковых волн, что вздох застрял в горле. Вот это был «Фотошоп»! Это был грандиозный «Фотошоп» обезумевшей в первозданной радости природы. Василис притормозил, чтобы мы полюбовались и дух перевели: на лобастом выступе скалы, белоснежный, с синими дверьми и ставнями, в точности такой, как на открытках в кафе Манолиса, над морем повис монастырь. Выдержав эффектную паузу, Василис принялся с явной иронией пересказывать миф о золотых ступеньках этого монастыря, узреть которые способен лишь человек с чистыми помыслами. «Я не видел ни разу, – добавил он, лукаво улыбаясь, – никакого золота на ступенях…» В сущности, на монастырь хотелось смотреть издалека – бело-синий, напластованный веками, со всеми кельями и пристройками, окруженный маленькими, как свечки, кипарисами, он был совершенен в своем эклектичном несовершенстве. Но наш гид настоял, чтобы мы посетили святую обитель. И напрасно: как только мы вошли в уютный, крытый виноградной лозою дворик и стали подниматься по выбеленным каменным ступеням (на краю каждой пенились розовой и красной геранью разномастные глиняные горшки), мы услышали какой-то механический рев, оскорбительный для слуха в сей блаженной обители. Ярко-синие двери в церковный зал были приоткрыты, и там, в полутьме, щуплый, как подросток, монашек деятельно пылесосил красно-синий ковер с критским орнаментом… * * * От монастыря взяли курс на пляж Элафониси, тот самый, о котором вспоминала Регина; минут пять они с Василисом перебирали названия, наконец она воскликнула: – Да-да, он самый! – И Василис закивал, развернулся, и мы стали спускаться с высоты к неохватному простору синевы всех градаций: от лазури и изумруда до фиолетовых и чуть ли не черных разводов в местах глубоких впадин. Навстречу выгнулась широкая полоса песка, действительно розового (Василис сказал, что в составе его размельченные кораллы), и поодаль всплыла желто-зеленая клякса островка, до которого можно добрести по прозрачному мелководью. Дорога, и прежде заковыристая, превратилась в пыточную колею: нас подбрасывало и швыряло то друг на друга, то на спинки передних сидений. По днищу автомобиля скрежетали крупные камни. Заповедник, объяснил Василис, по-прежнему невозмутимый и благорасположенный ко всему окрест; Элафониси – заповедник, потому и дорога более чем скромная. – Более чем скверная, – поправила Регина. – А что, в заповеднике туристу положено перевернуться и покалечиться? – Да нет, – так же ровно и приветливо отозвался наш гид. – Просто много машин, много людей, природа – плохо… Лучше меньше машин, больше природа, чистый пляж… – Резонно, – хмуро отозвалась моя подруга. Ни одного отеля, ни мало-мальски скромной гостиницы, ни даже пансиона не встретилось нам на этой дороге. Впрочем, на окнах двух-трех домов ближайшей к заповеднику и, пожалуй, единственной деревни висели картонки с рукописным обещанием Rooms. Повсюду летали тучи крупных бронзовых мух. На берегу среди молодой кедровой поросли приткнулись две торговые точки. Одна – «шоп», или, как Василис произносит, «соп», – вагон, набитый пластиковыми тапками, майками, брелоками, дешевыми купальниками и полотенцами с неестественно изогнутыми розовыми купальщицами, такие полотенца плескались под ветром по дороге на Иваново году в девяносто восьмом. Другая хижина воздвигнута у самого берега: деревянный настил под тростниковым навесом, на нем несколько грубо сколоченных столов со скамейками и дощатый киоск, торгующий всякой съедобной и не очень съедобной всячиной от гамбургеров до мороженого. Мы въехали на стоянку – просто песчаную площадь, поросшую острой травой и кустарником. Здесь уже стояло несколько машин и два-три минивэна. Регина принялась копошиться в сумке в поисках купальника, объявив, что жаждет немедленно погрузиться в адриатическую волну. Я же, как многие замученные солнцем южане, всегда стараюсь укрыться в тени. Пока мы с ней договаривались, где и как встретиться, Василис опять куда-то исчез, растворился в худосочной кедровой рощице, пообещав, что вернется за нами через полтора часа. Может, у него и в этой деревушке жил кто-то из родственников или друзей? Я нахлобучила шляпу и побрела под навес. И тут роились летучие стада нарядных бронзовых мух, жужжа в унисон с шелестом тростниковых хвостов, свисающих с крыши. Зато полоса розового песка и совершенно океанская, а не морская ширь искристо вспыхивала и не отпускала, властно нежила взгляд. Такой ласковой и глубокой синевы мне еще видеть не приходилось: тяжелое колыхание шелка, огненный кобальт на гребнях ленивых волн… Глаз не хватало отметить все оттенки интенсивной лазури с мозаичными вкраплениями малахита, изумруда, темного и светлого сапфира… Вдоль широкого раскатистого прибоя бегал явно бездомный черный пес; низко опустив лохматую голову, разыскивал что-то в песке. Временами он застывал над крабьей норкой, с размаху резко бил лапой добычу и затем ловко расправлялся с ней, высасывая вкусную плоть. Я купила кофе в картонном стакане, села за стол, достала из сумки записную книжку и карандаш и стала писать, время от времени поднимая голову и сквозь оранжевую тень от шляпы вглядываясь в ярчайшую, до рези в глазах, синеву горизонта: пыталась подобрать слова, которыми надо все это рассказать. Как обычно, первыми подворачивались слова случайные, мутноватые, как осколки старого стекла, что выносят на берег волны. Точнее, как старая картина, что лет пятьдесят валялась где-то на чердаке у дальних родственников умершего художника. Но я знала: стоит смыть с холста нарост давней пыли, как проявятся более свежие краски. То же и на бумаге: снимая с неуклюжей, в застиранных лохмотьях фразы слой за слоем, дойдешь до такой прозрачности смысла, что имена предметов и существ станут почти невидимы, а сквозь них воссияет море, жужжание бронзовых мух, черная собака, бегущая по кромке прибоя… И я вычеркивала, писала поверх слов, опять вычеркивала, злясь на свое бессилие. Кроме меня, на площадке сидела за одним из столов русская семья: женщина с двумя мальчиками, лет семи и пяти. Интеллигентная мама с воспитанными детьми – я даже готова была поклясться, что они из Питера: тамошних я узнаю по голосам, по аккуратным паузам между фразами, по внятной артикуляции. Эти переговаривались негромко и чинно, а мама дважды посылала старшего мальчика к киоску, просить «у дяди» салфетки. И тот вежливо просил – по-английски. – Ну что, отдохнули-подкрепились? – раздался за моей спиной мужской, бодрый и мобилизующий голос, какими говорят профессиональные экскурсоводы. – Давайте закругляться, милые, у нас еще в программе Ханья… Я обернулась. Пожилой сухопарый мужчина выглядел именно профессиональным экскурсоводом: всем своим видом и даже выражением лица устремлен к следующему пункту нашей программы. Всюду русская жизнь, подумала я с удовлетворением. – Саша, ты слышал? – сказала женщина младшему мальчику. – Доедай свой гамбургер, дядя Володя ждать не будет. – Мам, я больше не хочу, – сказал мальчик, – можно собачке отдать? – Какой собачке? – спросил мужчина и обернулся в сторону пляжа. И хмыкнул: – Да это же Маврос. Он не станет мясо есть. – Почему? – удивилась женщина. – А это, знаете, потрясающая история… – отозвался тот. – Мы спешим, но все же расскажу, и мальчикам полезно послушать… Этот пес раньше не был бездомным. Он жил у одного зажиточного крестьянина, тут недалеко, в Элосе. Крестьяне в Греции держат отары овец, так уж веками заведено. И вот однажды на Пасху – а в Греции Пасха самый большой праздник, чуть ли не каждая греческая семья в этот день жарит на вертеле целого барана – хозяин Мавроса принялся за свой главный бизнес: резал овец на заднем дворе. Резал одну за другой, одну за другой – время-то горячее, считайте, заработок на целый год. Маврос, увидев всю эту ужасную резню, решил, вероятно, что и его ждет та же участь, и в панике бежал из дома… – Надо же, – покачала головой женщина. – Бедный, испугался всей этой казни, да? Крови, освежевания туш… Я сама в мясных рядах всегда отворачиваюсь от свиных и бараньих голов. Они так жутко смотрят! – Видите ли… – Мужчина умолк на полуслове и вдруг протянул руку и легко взъерошил светлые, по-девчачьи пушистые волосы младшего мальчика. – Можете смеяться надо мной, но я думаю, тут не только страх был. Это было мировоззренческое неприятие убийства… Женщина прыснула, проговорила: – Вы шутите! Мировоззрение? У собаки? – Да, да! – горячо и строго возразил тот. И заторопился, заговорил быстрее: – То есть я хочу сказать, что… понимаете, пес больше никогда даже близко не подходил к своему хозяину. Никогда! Тот искал его, пробовал вернуть, упрашивал, пытался задобрить… Но Маврос рычал и убегал – видимо, испытывая к убийце отвращение. Да, именно: отвращение! Главное, ведь… он стал вегетарианцем. Можете спросить хозяина киоска, он пса подкармливает. Тот с удовольствием ест овощи, даже картошку, а охотится весь день только на крабов… Вернулась моя подруга, свежая и довольная, с мокрыми волосами и покрасневшим глянцевым лицом, купила в киоске мороженое и плюхнулась на скамью рядом со мной. – Вода божественная! Балда ты, много потеряла. – Ничего, искупаюсь у нас, то же море… Слушай, как можно перевести имя Маврос? – Черныш, наверное. «Мавр» – это ведь «черный». А что? – Ничего… Я тоже купила мороженое, мы заболтались, я и не заметила, как русская семья с гидом уехала дальше по маршруту, в Ханью… – Кстати, где наш Василис? – спросила Регина, оглядываясь по сторонам. – Интересно, куда это он исчезает? Тут же абсолютно некуда деться. И как джинн из восточной сказки, что является по первому зову хозяина, Василис возник из-за рощицы молодых кедров. Шел он, впрочем, неторопливо, поигрывая прутиком. Но когда нашел нас взглядом, весь подобрался и выразительно выгнул кисть руки, указывая на циферблат часов. Так что минуты через три мы уже сидели в машине. Перед тем как захлопнуть дверцу, я оглянулась. На картонной тарелке остался лежать недоеденный гамбургер. Черный пес, опустив лохматую голову, все бежал по мокрой полосе песка в ореоле солнечных бликов… * * * Судя по изрядной примятости правой щеки, Василис недурно где-то отдохнул, может, даже и соснул часок – во всяком случае, он стал много разговорчивей. Машина, взревывая, взбиралась по той же крученой дорожке, а Василис, отрывая руки от руля и широко поводя обеими, говорил: – Видали, сколько олив? Посмотрите – это все оливы, тут полно олив! Наше масло… Внушить ему, что мы сами приехали не из Ненецкого автономного округа, а из страны, где олива – самое привычное дерево, было невозможно. Он почти явно усмехался. Да и в самом деле – что могло сравниться с греческими оливами и греческим маслом? Вдруг он остановил машину, открыл дверцу, спрыгнул вниз и куда-то убежал. – Ну что еще? – спросила Регина. – Куда он делся, этот тип? Побежал отлить? Тип скоро вернулся с сухим сиреневым соцветием в руке. – Понюхай, – предложил мне, сунув кустик под нос. – Знаешь, что это? – Лаванда? – неуверенно предположила я. Нет, запах был иной, не лаванды. – Это фимиан! – гордо провозгласил Василис. – Фи-ми-ан! – Фи-ми-ам, – подхватила я. – Его… используют в церковных обрядах, да? (Я не знала, как сказать по-английски «курить фимиам».) – А? Да-да, фимиан… У нас пчелы собирать мед с этих цветочков, и который мед – с фимиана – Крит экспортирует, потому что нигде такой мед больше нет, нигде. Только у нас! – В Греции все есть, – по-русски сказала Регина. И далее мы останавливались еще несколько раз, Василис спрыгивал, исчезал куда-то и возвращался с какими-то веточками, листиками, цветочками, давая нам понюхать и не отвечая на вопрос, когда же мы, черт возьми, вернемся в отель. – Зачем – в отель? – наконец спросил он. – Рано еще. Можно в Ханью. Старый порт, венецианцы строили. Маяк. Очень красиво. Видимо, он беспокоился, что, сократив программу, эти странные, нелюбопытные к достопримечательностям тетки сократят и гонорар за экскурсию. – В отель – обедать! – скомандовала Регина.