Все на дачу
Часть 6 из 16 Информация о книге
Но там я читала чужие стихи. Своих я никогда не писала… И тут я вспомнила о дедушке. Вот кого мне сейчас недоставало! Кто бы мне оказался очень кстати в такой сложный момент моей жизни. Одновременно мне стало очень стыдно: внучка поэта, а двух строчек срифмовать у меня не получается. Видимо, сказывалась какая-то дурная наследственность, на которую глухо намекала Бабушка, когда, ругая меня за что-нибудь в очередной раз, случайно вспоминала про дедушку. Ровно за неделю до конца смены случился родительский день. Бабушка приехала нарядная. В белом платье с розовым воланом, в какой-то сумасшедшей соломенной шляпе и с сумкой, полной моих любимых лакомств, да еще в таком количестве, что я могла беспрепятственно угостить половину лагеря. Но дело было не в этом! Бабушку я ждала по совершенно другому поводу. Когда мы с ней уселись наконец в беседке, я, стараясь показаться равнодушной, спросила: – Бабушка? А сколько идут письма отсюда до Санкт-Петербурга? – Дня три-четыре, – сказала Бабушка. – А что? Я помолчала и собралась с духом. – Бабушка! Ты помнишь, ты рассказывала мне когда-то про дедушку Юру? Ты можешь мне дать его адрес? Бабушка насторожилась: – Зачем тебе? – Ну, так, – уклончиво начала я, с ужасом понимая, что даже моей любимой Бабушке я все же не могу сказать правду – зачем мне понадобился адрес моего поэта-дедушки. Но Бабушка не стала меня допытывать. Она просто сообщила, что «это лишнее» и «писать ему совершенно не обязательно», тем более что завтра он будет проездом в Москве целый день, поскольку со своей питерской внучкой едет отдыхать куда-то в Сочи. Как я умоляла Бабушку взять меня из лагеря только на один этот день! Я обещала, что целый год потом буду мыть посуду и даже кастрюли, нет, даже сковородки, и без напоминания! И что в моем шкафу будет всегда (какое страшное слово!) царить идеальный порядок! И учиться я буду, по крайней мере, на одни четверки… Но Бабушка была непреклонна. – Это совершенно неудобно! Как ты себе это представляешь? Я тебя сегодня увезу, а кто повезет обратно? И потом. Лагерное начальство может не принять тебя назад, и ты потеряешь право еще целую неделю купаться в реке и есть фрукты на воздухе. К тому же впереди последний лагерный костер. Неужели ты захочешь пропустить такое торжественное событие? Уговорить ее мне не удалось. Единственное, что мне удалось выяснить, что дедушка приезжает завтра на Ленинградский вокзал рано утром фирменным питерским поездом. И тогда я придумала план. Счастливо махавшая мне рукой из окна автобуса уезжавшая нарядная Бабушка и не подозревала, на какие такие подвиги способна ее подросшая внучка ради своей ушастой любви. Остаток вечера я провела в подготовке к его реализации. Прежде всего я «разговорила» вожатую, которая, рассказывая мне, как поедет Бабушкин автобус, сама того не подозревая, показала мне направление на Москву. Подлость была в том, что между нашим лагерем и станцией электрички, куда приходил Бабушкин автобус лежала река. И мост через нее был отнюдь не близко. Но и это не становилось для меня препятствием. Когда однажды ночью я с группой мальчишек сбежала из палаты на реку удить рыбу, то приметила возле старой березы привязанную лодку. Вот на ней я и собиралась пересечь реку, а потом полями, скашивая петлю, которую делала дорога (а в игровой комнате я внимательно изучила карту – даром, что ли, мы играли в казаков-разбойников с элементами спортивного ориентирования на местности!), добежать до станции. Первая электричка шла в пять утра – это я уже знала от Бабушки, которая так горячо убеждала меня в невозможности съездить в Москву на один день, что в конечном итоге, сама того не подозревая, только утвердила меня в моей решимости. Когда все легли спать, я надела свои самые приличные спортивные штаны, майку, взяла куртку – на реке ночью могло быть прохладно – об этом я тоже подумала! Тщательно завязала на три узла шнурки кроссовок – чтобы не мешали бежать, ведь бежать мне предстояло долго и отнюдь не по дороге! Рассовала по карманам ту мелочь, что у меня была, туда же отправила блокнотик и карандаш и тихонько выскользнула в окно. План мой состоял в том, чтобы добраться до Москвы аккурат к дедушкиному приезду, перехватить его прежде, чем он встретится с Бабушкой, попросить сочинить для меня чего-нибудь по-быстрому – он же поэт, и для него это не должно составить никакого труда! – и еще до обеда вернуться в лагерь, сказав, что ходила собирать грибы и немножко заблудилась. Ругать, конечно, будут. Но… что такое вечер в палате в одиночестве в виде наказания, пока все будут на танцах, по сравнению с тем, что на последнем костре я своему лопоухому предмету воздыханий отдам настоящее, написанное профессиональным поэтом, да еще и моим дедушкой (а значит, практически мной!), красивое стихотворение! До лодки я добралась практически без приключений – несколько репейков, прицепившихся к моим штанам, не в счет. Я довольно легко ее отвязала и столкнула на воду, но… оказалось, что в ней не было весел. Однако мне некогда было раздумывать. Уже светало. К тому же речка казалась не слишком широкой, и даже если течением мою лодку бы и снесло, то, во-первых, мне все равно было в ту сторону и меньше пришлось бы бежать, а во-вторых, рано или поздно она все равно пристала бы к берегу там, где река делает крутой поворот. Увязши кроссовками в речном иле, сильно намочив штаны, я прыгнула в нее и поплыла. И в этот момент со старой березы, от которой мы с лодкой отчалили, сорвалась большая черная птица. Отчаянно хлопая крыльями, на лету громко каркая, она спикировала на мою голову, больно ударивши меня клювом… Пока я от нее отбивалась, пока растирала сильно ушибленное темя, выяснилось, что течение у этой скромной русской речушки отнюдь не лирическое. Лодка встала носом по ей одной ведомому курсу и уверенно заскользила по водной глади. Со скоростью курьерского поезда мимо меня проносились деревушки, огороды, лесополосы, снова деревушки… Дремавшие на берегах редкие рыбаки с удивлением просыпались, едва успевая выдернуть из воды удочки, чтобы я не порвала им леску, и что-то кричали мне вслед. Меня знобило и от утреннего холодка, и от возбуждения, к тому же намоченные в реке штаны прилипли к телу, а ноги в мокрых кроссовках стали отчетливо подмерзать. В считаные минуты мы долетели до крутого поворота. Но… но лодка и не думала поворачивать к берегу. Плавно очертя излучину, она снова выпрямила нос по ей одной известному направлению, и… вскоре впереди замаячил мост. Надо было что-то делать. У меня уже не было уверенности в том, что если я проскочу мимо, то вообще когда-нибудь попаду на станцию – дальше начиналась территория, которую я на карте не разглядывала. Мост мы прошли с ветерком. Проплывая мимо опоры, которая зачем-то была опутана сеткой, я сделала попытку зацепиться за нее. Это чуть не стоило мне жизни: сильный рывок выдернул меня из лодки, и я рисковала повиснуть над водой. В доли секунды я сообразила, что подвиги голливудских мачо мне, пожалуй, не по плечу, выпустила из рук сетку, порезав руки, и больно плюхнулась на корму лодки спиной. С моста на меня лаяла чья-то большая собака, а дама, державшая ее на поводке, что-то отчаянно кричала мне и махала рукой. Увы! Лодке было очень некогда. Она, видимо, достаточно долго была привязана к березе, застоялась и теперь, вырвавшись на волю, как заправский пиратский корабль, неслась по воле волн навстречу приключениям. О том, чтобы попасть на электричку, можно было уже не думать. Я молча легла на дно и стала смотреть в небо, которое разгоралось красным рассветом так же ярко, как светящиеся уши предмета моих воздыханий. Сложно сказать, сколько часов меня несло. Я успела всплакнуть, вздремнуть, прикинуть, что мне за это будет в лагере и особенно когда узнает Бабушка. Меня побрызгало дождичком. Потом обсушило попутным ветром. В какой-то момент захотелось есть – из лагеря-то я выбралась без завтрака. Но есть было нечего и на этот счет я, на удивление, как-то быстро успокоилась. Время от времени я приподнималась в лодке, смотря, как проносятся мимо меня зеленые берега, кое-где уже тронутые желтизной купы деревьев… мальчишки на берегах махали мне рукой, и я в ответ махала им тоже… И снова ложилась на дно и неотрывно смотрела в высокое-высокое небо. Вода убаюкивала меня, и в полудреме в какой-то момент я уже просто перестала понимать: по небу несется моя лодка или по реке… Мечтания мои прервал скрежет. Лодка натужно рвалась вперед, но что-то деревянное под днищем ее не пускало. Я приподнялась. Лодка прочно дном «припарковалась» к поваленному в реку дереву, чьи мощные корни, вывернутые из земли, торчали выше обрушенного берега: то ли буря прошла и свалила старого великана, то ли река подмыла глинистый обрыв. И в этот момент, взлетая на ухабах так, что каждую минуту рисковал перевернуться через самого себя, к берегу лихо подлетел милицейский «бобик». Открылась дверца, и из него вывалился огромный, толстый, краснорожий мужчина в серой форме. – Ты Маша? – проорал он мне. – Из лагеря «Родные просторы»? – Да, – ответила я, как могла. Он снял фуражку. Огромной пятерней вытер пот: – Ну, давай, вылазь! Я за тобой второй час по ухабам прыгаю. – Я не могу! Я плавать не умею. – Этот дядя Степа внушал мне ужас бо́льший, чем все вожатые и директор лагеря вместе взятые. – Твою мать! – Он зашвырнул фуражку на сиденье и стал, едва складываясь через свое огромное брюхо, закатывать штанины. Скрутившись калачиком на дне лодки, я молча ожидала расправы. – Че тут уметь, че тут уметь… как в бега ударяться, так они умеют. А как из реки выбраться – так Петрович должен лазать, – бурчало брюхо, балансируя на утопленном в реку стволе. Добравшись до лодки, он одной ручищей уперся в борт, а другой выхватил меня за шкирку и, так же балансируя, поволок к берегу. Я зажмурилась. – Не ерзай, егоза… Я купаться не планировал… На берегу он просто разжал ручищу. Я плюхнулась на траву, а он, дойдя до машины, снова поставил ногу на подножку и стал так же методично раскатывать штанины. Затем напялил фуражку и рявкнул: – Че смотришь? В машину залазь! Я бочком подалась к другой дверце. – Куда, дура! Ту дверцу заклинило. Через эту залазь! Он закинул меня на сиденье через руль, как волейбольный мяч, сам плюхнулся рядом так, что видавший виды «уазик» охнул и просел, затем оглушительно хлопнул дверцей. Дверца отскочила. – Мать твою, – опять беззлобно выругался милиционер. – И эту заклинило. Он перегнулся через спинку, достал откуда-то веревочку, притянул дверцу к сиденью и завел мотор. – Протокол поедем составлять. Минут через пятнадцать, поднимая тучи пыли и отчаянно сигналя курам, мы влетели в какую-то деревню. «Уазик» лихо тормознул у одноэтажного кирпичного строеньица, на котором, впрочем, чин-чинарем на государственной табличке было написано «отделение милиции» какого-то – не помню какого! – района. В комнатушке было прохладно. Я забилась в угол клеенчатого диванчика. Дядя Степа, швырнув фуражку на стол и снова огромной ручищей отирая пот, рухнул на колченогий стул, который тоскливо заныл под ним. Повисла пауза. – Есть хочешь небось? Я кивнула. Он полез в обшарпанный холодильник. Достал что-то завернутое в фольгу. – На! В фольге красовалась внушительная куриная нога, обложенная жареной картошкой. И только я вцепилась зубами в эту ногу, как милиционер, двигая к себе чистый лист бумаги, сопя и отдуваясь, сказал: – Жена жарила. Свежая. Вчера зарубил. Я подавилась и вежливо выела всю картошку. Мы записали, как меня зовут, кто мои родители, из какого я отряда, в какое время меня достали из лодки, как я туда попала и зачем сбежала из лагеря (естественно, я не сказала правды!). Затем меня загрузили обратно в «уазик», предварительно напоив восхитительным холодным вишневым морсом, и, штурмуя барханы и терриконы проселочных дорог, мы помчались в лагерь. Прибыли почти перед самым отбоем, когда на площадке перед администрацией лагеря шли танцы. На виду у всего детского и взрослого народонаселения (а посмотреть на мое прибытие вывалили даже поварихи и медсестры) дядя Степа достал меня из машины и сдал с рук на руки директору лагеря. Опустим события следующего дня: они вполне стандарты и скучны, как и те нотации, которые посчитали нужным прочесть мне не только воспитатели и вожатые, но и – что удивительно! – сограждане по отряду. Важно другое. Оставшуюся неделю я на все завтраки-обеды-ужины ходила только за руку с вожатой, а вечерами, на время танцев и кино, меня запирали в кабинете директора лагеря, где на окнах были решетки. После отбоя директор самолично отводил меня к вожатым моего отряда, чтобы они укладывали меня спать рядом с собой в вожатской, для чего была выделена специальная раскладушка. Мне было все равно. Мне не нужны были ни танцы, ни кино. Отоспавшись и поплакав (главным образом потому, что не доехала до дедушки, а последний костер был уже вот он, через 2–3 дня!), я царапала в блокноте карандашом корявые строчки, от безысходности самостоятельно пытаясь срифмовать реку, свои чувства и то небо, по которому стремительно путешествовала в лодке в тот день. Не знаю, что у меня получилось, – те первые опусы не сохранились. Но поверьте, они были длинными и как-то сами собой лились из меня на бумагу – только карандаш поспевал записывать. В предпоследний вечер перед костром я достала новый блокнотик, который привезла с собой в лагерь, аккуратно переписала в него свои стихи красивой ручкой, что лежала на огромном письменном столе в директорском кабинете, подумала и… не подписалась. На следующее утро, когда весь лагерь, увлеченно упаковав свои рюкзаки, двинулся на обед, я заныла, что у меня болит живот. И сбежала от дежурившей под туалетом ожидавшей меня вожатой через окно соседней кабинки, крикнув ей, что я, похоже, тут надолго. Пока она томилась по своей котлете с пюре, которые из-за меня не доела, я пробралась в мальчишескую палату, где на койке стоял рюкзак моего ушастого избранника, и засунула блокнотик поглубже в центральный карман. До сих пор не знаю, был ли предмет моих воздыханий первым моим восхищенным читателем или злостным критиком. Он мне так ничего и не сказал. На костре мы оказались друг против друга – между нами, остервенело выплевывая искры в звездное небо, трепыхались ошметки пламени, и когда мы случайно встречались взглядами, он отводил глаза и уши его постепенно багровели. А может быть, мне показалось и их всего лишь окрашивал свет костра. Наутро мы разъехались, и жизненные дороги наши навсегда разошлись. О себе, как о всякой первой любви, он оставил теплую память и… привычку записывать, а потом и зарифмовывать все оттенки моих личных переживаний.