Живущий
Часть 13 из 56 Информация о книге
— Почему деструктивно-криминальный вектор в инкоде — не приговор? — щекотно хихикал мне в ухо. …Потому что каждый из нас может исправиться… Ему нравилось. Нравились сами вопросы. Но ответы у него были другие. Как и другим исправляемым, ему не инсталлировали обучающую программу «Живые пальчики». Но он сам научился писать в первом слое при помощи рук и корявым почерком выводил свои ответы на обрывках бумаги: «Потому что в мире Живущего преступления называются поддержанием гармонии». «Потому что в мире Живущего преступники пришли к власти». «Потому что настанет день, когда мы вырвемся на свободу». Крэкер был старше меня на два года. Большой лоб и маленькие тусклые глазки. Тонкие и острые на сгибах, как у паучка, конечности. У него дергалось правое веко, как будто он все время подмигивал. К нему близко никто не подходил. Все знали, что он не в себе. Я тоже знал, но это меня не смущало. На самом деле они шарахались от него по другой причине. Они боялись. Боялись его почти так же сильно, как меня. Все знали, за что Крэкер был здесь, в исправительном. Все знали, что именно он совершил давно, множество пауз назад. Я тоже знал, но и это меня не смущало. Я был единственным, кто с ним говорил и кто его слушал. Для меня он не представлял ни малейшей угрозы. А я — для него. Чувство взаимной безопасности — вот что нас связывало. Днем мы обычно держались вместе. Ночью мы спали на соседних кроватях, а две другие кровати — по обе стороны от нас — пустовали. Мы подружились не потому, что оба были изгоями. Мы подружились потому, что не боялись друг друга. Поначалу мне было сложно спать рядом с Крэкером. Он ложился на спину, вырубался почти мгновенно и сразу же начинал громко храпеть. Мне требовалось куда больше времени, чтобы заснуть, и я никогда не успевал отключиться прежде, чем начнется шум. Иногда я часами лежал без сна, а утром вставал измученный и несвежий. Позднее я научился подстраиваться к ритму его дыхания. Грохот сменялся тишиной с равными интервалами. Я представлял себе, что его храп — это поршень, передвигавшийся вверх и вниз, заслонявший и снова освобождавший мне проход в сон. Я научился проскакивать до того, как поршень в очередной раз опустится. Я полюбил эту ночную игру и привык к ней, как к колыбельной. Однажды я заговорил с ним о Ханне. О том, как мы жили, и как она пела, и как ушла. Он не просил ничего рассказать — мне самому захотелось выговориться, а другого слушателя я бы все равно не нашел. Скорее всего, моя мать была ему безразлична, но Крэкер слушал очень внимательно и ни разу не перебил. Он тихо скреб своими тонкими пальцами красные пятна на шее и иногда едва заметно кивал. Когда я закончил, он не сказал мне — единственный из всех, кто узнал историю Ханны, — что нет повода огорчаться, что она жива и здорова, что смерти нет… Он вообще ничего не сказал. Но с тех пор стал показывать свои запретные записки с ответами. Он показывал их только мне. Потом прятал. Скручивал в тончайшие трубочки своими паучьими пальцами и запихивал в разные щели. Он повсюду устраивал тайники — прятал даже в террариумах с питомцами: совал трубочки в рассохшуюся древесину, закапывал во влажный песок… Иногда — редко — Крэкер обнаруживал «чужие» тайники: с тусклой улыбкой извлекал из какой-нибудь пыльной дыры заскорузлую бумажную трубочку, торопливо разворачивал и демонстрировал мне: «Потому что в мире Живущего преступления называются поддержанием гармонии… Потому что в мире Живущего преступники пришли к власти… Потому что настанет день, когда мы вырвемся на свободу…» Я спрашивал: — Ну и что? Разве это не ты написал? Крэкер кивал большой головой и загадочно улыбался: — Пойдем к Сыну Мясника! Сын Мясника был из Черного списка. Он содержался в Спецкорпусе строгого режима, на минус втором этаже, в прозрачной конусообразной исправительной камере. Камера была выставлена на всеобщее обозрение в центре ярко освещенного овального холла. Мы с Крэкером садились прямо на пол, лицом к Сыну. Пол был чистый и белый. И такие же белые, слюдянисто-блестящие скругленные стены. Овал потолка — одна огромная плоская лампа. Ни окон, ни углов, ни теней — ничего не скрыть, никуда не скрыться. Искусственный полдень. Прямой и честный исправляющий свет. Сложно было вообразить менее укромное место, и все же именно его мы обычно использовали для приватных бесед. Время от времени в Спецкорпус приезжали экскурсионные группы или какие-нибудь научные работники, и тогда на минус втором было не протолкнуться, но что касается обычных дней, кроме нас с Крэкером, мало кто из исправляемых приближался к камере Сына. Не из страха увидеть его самого. Из страха увидеть его улыбку. Улыбка черносписочника считалась дурной приметой или даже проклятием; она якобы могла «зачаровать» исправляемого и навсегда остановить процесс исправления. Но мы с Крэкером не были суеверны. Кроме того, Сын Мясника не умел улыбаться. Ему было двадцать три. Большую часть времени он сосал и грыз свои пальцы, ковырял в носу или смотрел, как сияет и переливается на свету его разноцветный костюм. Сына переодевали каждый день, для него была разработана коллекция из семи нарядов, все в стиле «мне повезет» — с блестками, золотыми нитями, световставками и полной цветовой гаммой. Кажется, этот его маскарад являлся частью какой-то социальной рекламы. Как бы то ни было, одежда «мне повезет» довольно плохо сочеталась со стерильной, пронзительной наготой этого места. В своих кричащих костюмах, в своем прозрачном жилище Сын Мясника был словно питомец. Он был как пестрая бабочка под стеклянным звуконепроницаемым колпаком. …Мы сидели на белом полу лицом к Сыну. Крэкер вертел в паучьих руках записку из тайника. Сын Мясника облизывал подушечки пальцев, потом прикладывал их к стеклу и смотрел, какие остаются следы. — Так что, ты хочешь сказать, что это не ты написал? — Посмотри. — Крэкер сунул мне записку прямо под нос таким резким движением, что Сын Мясника вздрогнул и отдернул от стекла свою слюнявую руку. — Посмотри, совсем другой почерк. Не говоря уж о том, что тайник был не мой…. Он уже говорил это раньше. Про другой почерк и чей-то чужой тайник. Но меня это не очень-то убеждало. Я не видел особой разницы в почерке (каракули и каракули), а тайников у Крэкера было столько, что он мог просто забыть. — Ты мог просто забыть. — Ну конечно. — Его веко дернулось, или, может быть, он и правда мне подмигнул. — Конечно, я мог забыть. Я должен был забыть. Никто не может помнить, куда он засунул клочок бумаги до паузы… Крэкер был убежден, что прятал такие записки во всех своих прошлых воспроизведениях. Впервые он нашел тайник с запиской, когда ему было восемь. Нашел — и стал делать точно такие же: продолжать «свое дело»… — С чего ты взял, что записку оставил именно ты? Ведь это было бы слишком странное совпадение. Чтобы ты воспроизвелся в этом же регионе… И попал в этот же самый исправительный Дом… — Ничего странного, — огрызнулся Крэкер. — В сорок лет все исправляемые идут на Фестиваль Помощи Природе, так? в зону Паузы, так? это большой шанс воспроизвестись там же, на фестивале, в зоне Воспроизведения, так?.. Он говорил так быстро, что прямо захлебывался словами. Я смотрел, как дергается его глаз. И как на его бледно-мучнистой коже, там, где горло, появляются красные пятна. Когда Крэкер что-то рассказывал, он все время теребил пальцами шею — словно подталкивал застрявшие в горле окончания фраз. — …Так что такие, как мы, часто остаются в одном и том же регионе. И попадают в тот же самый исправительный Дом… Конечно, ему же это удобно! Так ему проще нас контролировать… — Кому «ему»? — Живущему. — Крэкер снова подмигнул. — Да, мой родной? — Он легонько постучал костяшками пальцев по прозрачной камере Сына, потом прижался лицом к стеклу. — …Да, малыш? Так ведь удобнее — держать нас под колпаком?.. Сын Мясника завороженно уставился на Крэкера. На секунду мне даже показалось, что он и правда его услышал… Но нет. Судя по всему, его заинтересовал нос Крэкера, расплющенный по стеклу. Сын пару раз ковырнул пальцами стекло, пытаясь потрогать удивительный «пятачок», но тут же заскучал и принялся покачиваться из стороны в сторону… Сын Мясника нас не слышал, а мы не слышали его. Иногда мы видели, что он шевелит губами, словно разговаривает, но не думаю, чтобы это была связная речь. Ему не инсталлировали ни одной обучающей программы, а в первом слое с ним никто не общался. Возможно, он просто что-то напевал или повторял обрывки услышанных во втором слое фраз… У всех исправляемых был ограниченный доступ к социо, но у Сына Мясника он был минимальным: только второй слой, только музыкальные и развлекательные программы. Не знаю, отключали ли его от социо на время трансляции «Вечного убийцы» из каких-нибудь там этических или педагогических соображений… Подозреваю, что нет. Он все равно не понимал, о чем речь. Не понимал, что это сериал про него. …Я не был подключен к социо и не мог смотреть «Вечного убийцу», но Крэкер мне все пересказывал. Мне нравилось следить за сюжетом. Но больше всего мне нравилась прелюдия, короткий рассказ, с которого начиналась каждая серия. Крэкер говорил, это было что-то вроде секундных сцен-вспышек, а закадровый голос произносил текст. Я просил Крэкера повторять для меня этот текст снова и снова. Я выучил его наизусть: «Эта история произошла в эпоху Великого Сокращения, когда эпидемии каждый день уносили жизни миллионов людей. Тогда люди еще не знали, что грядет рождение Живущего, и ошибочно винили в своих болезнях домашний скот. В ту пору жил да был на свете Мясник. Когда в его деревне началась эпидемия, он взял свой топор и за один день перебил всех коров, коз, овец, кроликов, кур, собак и кошек в округе. После этого он бросил на землю окровавленный топор и, усталый, отправился спать. Пока Мясник спал, его сын подобрал топор. Он зарубил сначала отца и мать, потом сестер и братьев, а после отправился к соседям. Всю ночь Сын Мясника убивал людей. Он залил деревню кровью, никого не оставил в живых, а на следующую ночь отправился в путь. Сын Мясника шел через деревни и города, и сотни людей каждую ночь погибали от его топора. Лишь после рождения Живущего безумца удалось задержать. Его приговорили к публичной паузе через повешение, а после возрождения младенца заключили в тюрьму…» — тут, говорил Крэкер, наступает полная темнота, слышится раскат грома — хгрбдышь! — и снова голос: «…Наши дни. Живущий всеблаг, поэтому тюрем больше нет, есть лишь исправительные Дома. В одном из таких домов живет жестокий Сын Мясника. Однажды ночью ему удается сбежать…» Вот за что я любил сериал «Вечный убийца». Однажды ночью ему удается сбежать. Эти слова дарили надежду. В конце каждой серии Сына Мясника настигали — но надежда… Надежда оставалась со мной. — …Почему деструктивно-криминальный вектор в инкоде — не приговор? — Крэкер, наконец, отлип от стекла и посмотрел на меня. — Тебе объясняли, почему мы должны каждый день отвечать на этот вопрос? — Да, — сказал я. — Объясняли. Чтобы получить позитивный заряд. Крэкер хихикнул: — Можно и так сказать… А знаешь, почему в «Ренессансе» у нас не полный доступ к ячейке? Почему нам позволяют читать только письма непосредственного инка-предшественника? — Эф говорит, это потому, что каждый более ранний предшественник на шаг ближе к изначальной личности Преступника. Письма ранних предшественников могут повредить исправлению… — Твой Эф врет. Здесь никто никого не думает исправлять. Нам не дают читать письма ранних предшественников, чтобы мы не сошли с ума. Потому что все наши предшественники сгнили в исправительных Домах. Все, понимаешь? Я был здесь до паузы и вернусь сюда после… — Перестань. — Отсюда нет выхода! Словно в подтверждение его слов Сын Мясника принялся биться лбом о прозрачную стену. Это было одним из его излюбленных развлечений. — Я многое знаю. У меня есть письмо моего инка-предшественника. — Крэкер отвернулся от Сына, его нервировали эти беззвучные удары. — …Очень скучное. Распорядок дня, пересказ сериалов, наблюдения за погодой, цитаты из Книги Жизни, «пятнадцать свидетельств того, как хорошо я исправляю свой вектор» и все такое… Но это шифр. Я сразу понял, что это шифр. А Крэкер всегда разгадает шифр — особенно если его придумал он сам… — Ты сумасшедший. — …Крэкер взломает любой пароль. Крэкер пройдет через любую защиту. Крэкер напишет любую программу. Мое чудовище должно умереть…. — Замолчи! — Мое чудовище должно умереть… — Заткнись, Крэкер! Ты что, хочешь, чтобы тебя заперли в одиночку, как этого вот? — я ткнул пальцем в стекло. — Это запрещенная фраза. Особенно для тебя! Это же из месседжа Франкенштейна! — Месседж Франкенштейна, — мечтательно прошептал Крэкер. — Когда-нибудь я его допишу. Он снова прижался носом к камере Сына. Так, чтобы получился свиной пятачок. Сын Мясника перестал биться о стену и замер. — Я знаю, малыш, ты не виноват, — сказал Крэкер, не отрывая лица от прозрачной поверхности. — Это Он заставил тебя убивать. Лишил тебя разума. А потом навсегда запер здесь. Но я о тебе позабочусь. Крэкер обо всех позаботится, да, малыш?.. Я свинка! — Крэкер сморщил нос и потешно захрюкал. — Смотри, какая я свинка! — Ему двадцать с лишним. Почему ты называешь его «малышом»? — спросил я. — Потому что я называл его так, когда он был маленьким. Ну, в прошлый раз. В моем инка-письме говорится, что ему это нравилось. И это тоже: я свинка, я свинка! Хрю-хрю!.. Сын Мясника задумчиво разглядывал сплющенное лицо Крэкера. А потом улыбнулся. Улыбка у него была совсем детская. Досье (стенограмма беседы исправляемого Лисенок с сотрудником ПСП от 17.07.471 г. от р. ж.; фрагмент) Лисенок: Дальше я, кажется, побежал к Зеленой Террасе. Сотрудник ПСП: «Кажется»? Лисенок: Ну, я плохо помню, как я бежал, потому что я очень волновался… И когда я добежал до Террасы, там никого не было, потому что все были в отсеке с термитами. Сотрудник ПСП: Ты запомнил, кто там был? Лисенок: Очень много людей. Кажется, там были кураторы, энтомолог, исправляемые из разных групп… Еще там был планетарник — вот как вы, в маске. Ну и Зеро. Зеро держал в руке какую-то штуку. Блестящую. Похожа на батарейку. И он кричал, что хочет… ой, мне ведь нельзя произносить это слово… Сотрудник ПСП: Сейчас можно. Лисенок: Правда?