Золотой дом
Часть 25 из 40 Информация о книге
– Я сказал, что так думают русские. Но я стар, а потому жизнь неизбежно становится драгоценной, разве не так? – Парнишку застрелили – он продавал сигареты на улице – пиф-паф! Девчонку застрелили – играла с пластмассовым пистолетом на детской площадке – пиф-паф! Шестьдесят человек убили в Чикаго в День независимости – бах-бах-бах! Богатенький мальчик убил отца, потому что тот урезал ему карманные расходы – вжик! Девушка в отплясывающей под музыку толпе велела незнакомцу отодвинуться, не тереться об ее задницу, и он выпалил ей в лицо – получай, сука, сдохни! Это я еще до Западного побережья не добралась. Tu comprends[74]? – Насилие повсюду. Это мне известно. Однако вопрос ценности остается. – Хочешь сказать, ты делаешь исключение для себя и любимых. Их следует поместить в магический круг, чтобы ужасы мира не могли их коснуться, а если такое случится – это в реальности какой‑то изъян. – Некрасиво так говорить. Ты ничего не понимаешь. – Я каждый день ближе к смерти, чем ты, старик, а ты ведь очень стар, – ответила она, с нежностью его обнимая. – И я твоя дурочка, твой шут, я говорю тебе правду. – Уж поверь! – возразил он. – Мне о смерти известно больше, чем тебе. Это жизнь я никак не могу ухватить. – Лучше позволь мне ухватить вот это, – предложила она и тем самым сменила тему. Когда их сеанс закончился, появились новые проблемы: тетушка Мерседес-Бенц в поле зрения не обнаружилась. Позднее выяснилось, что она припарковалась за углом, а наушник, соединявший ее ухо с телефоном, выпал, и потому шоферица не услышала звонка. В панике Нерон позвонил в дверь мадемуазель Лулу, он был совершенно растерян, не мог совладать с ситуацией. Лулу пришлось спуститься, остановить желтое такси и сесть в машину вместе с любовником, отвезти его домой. Его все еще трясло, даже когда они добрались до Макдугал-стрит, так что Лулу со вздохом вышла из машины, помогла ему вылезти и нажала кнопку звонка. Мадемуазель Лулу была высокая, замечательной внешности женщина из мест, которые она предпочитала именовать “L’Indochine”[75]. 28 В пьесе Сомерсета Моэма “Шеппи” Смерть повествует: “Жил-был в Багдаде купец, который послал слугу на базар купить припасов, и вскоре слуга возвратился, дрожащий и бледный, и сказал: «Хозяин, только что, на рынке, в толпе меня толкнула женщина, я обернулся и увидел, что это Смерть пихнула меня. Она посмотрела на меня и сделала угрожающий жест. А теперь дай мне коня, я умчусь из этого города и спасусь от своей судьбы. Поеду в Самарру, там Смерть не найдет меня». Купец одолжил коня, и слуга вскочил в седло, и вонзил шпоры в бока своего скакуна, и конь помчался быстрейшим, каким только мог, галопом. А купец меж тем сам пошел на рынок и увидал меня в толпе, и приблизился ко мне, и спросил: «Зачем ты погрозила моему слуге, увидев его нынче утром?» – «Не грозила я ему, – ответила я, – лишь взмахнула рукой от удивления. Изумилась, увидев его в Багдаде, потому что у нас с ним назначена встреча нынче вечером в Самарре».” Думаю, все мы чувствовали: скоро произойдет еще одна смерть. В те завершающие недели я редко видел Петю, наверное, никто его толком и не видел, кроме австралийца, но я уверен: он тоже это знал, он видел, как Смерть грозила ему на рыночной площади, и в отчаянии пытался ее избежать, вскочить на заемного коня и галопом мчаться в Самарру, думал, что так он спасется от того, к чему на самом деле устремился навстречу. Последний из трех младших Голденов, которые явились вместе с отцом в Америку, излучая княжеское величие, могущественную иноземность – смерть братьев послужила для него стимулом выжить, – он прилагал невероятные усилия, стараясь вернуть свою жизнь в нормальную колею, повернуться спиной к Смерти, лицом к жизни. Кошка – это была идея Нерона. Где‑то он слышал, выудил совет откуда‑то из неумолчной болтовни информационной мультивселенной, что кошачья компания взрослым аутистам на пользу, и убедил себя, что такой питомец послужит Пете во спасение. Сумятица и Суматоха добросовестно демонстрировали Нерону интернетные фотографии доступных прямо сейчас кисок, и при виде белой альпийской рыси он хлопнул в ладоши и постановил: – Вот эту! Сумятица и Суматоха попытались ему объяснить, что альпийская рысь – дикое животное, а не домашний питомец, не лучше ли подобрать Пете хорошенького упитанного ленивого длинношерстного шоколадного или голубого перса, предлагали они, однако он был непреклонен – в этой своей новой, смутной манере, – и они сдались, поехали в город в зоомагазин и привезли домой чудище. Оказалось, Нерон хорошо знал своего сына. Петя сразу же влюбился, назвал кошку Лео, хотя это была именно кошка, прижал ее к груди и скрылся вместе с ней за дверью залитой синим светом комнаты. Эта кошка могла подпрыгнуть и поймать птицу на лету, ее мурлыканье было подобно реву, и каким‑то образом, чутьем лесного зверя, она отыскала путь сквозь джунгли внутренних терзаний Пети к лучшему в его сердце местечку. По ночам, когда затихал дом и только призраки умерших бродили по коридорам, кошка тихо пела Пете на ухо и возвращала ему утраченное – благословенный дар сна. Мир за пределами дома с привидениями все более сближался с ложью. Там, вне дома, наставал мир Джокера, мир того, во что превращалась американская реальность, то есть разновидность радикальной неправды: пошлость, ханжество и вульгарность, насилие, паранойя, а с высоты на все это бросало взгляд существо с белой кожей, зелеными волосами и яркими, ярко-красными губами. Внутри Золотого дома думали о другом – о хрупкости жизни, о небрежной внезапности смерти и медленном, роковом возвращении прошлого. Порой ночами Нерона замечали в темноте у двери в комнату его первородного сына – склонив голову, сложив руки в позе, которую могли бы – не будь всем столь твердо известно, что он неверующий – принять за молитвенную. Могли бы принять за отцовскую мольбу, обращенную к сыну: только не ты – живи, живи. Мы не знали, откуда придет смерть. Не догадывались, что она уже, по крайней мере однажды, побывала в доме. Отойдя от запертой двери, Нерон отправлялся обратно в свой кабинет, вынимал из футляра скрипку Гуаданини и играл “Чакону” Баха. По ту сторону закрытой двери за Петей присматривала его рысь, и выпивку он немного – но лишь немного – сократил. И он больше не вскрикивал страдальчески во сне. Тяжбу с Соттовоче удалось вдруг завершить примирением, заплатив всего четверть от первоначально предъявленной суммы. Фрэнки Соттовоче чувствовал себя плохо. Что‑то с сердцем, аритмия, а под медицинским диагнозом скрывалась еще и душевная боль. Искра в его глазах померкла, вместо резкого размаха рук – слабое похлопывание. Смерть Убы нанесла ему тяжелый удар. Он, похоже, втайне питал к ней слабость, но, видя ее серьезное увлечение Апу, предпочел не раскрывать свои чувства. Удивительная сдержанность для человека, проводившего жизнь в тепличном – все знают всех – мире искусства, экстраверта, излучавшего добродушие: оказывается, у галериста имелась тайная, зачастую одинокая частная жизнь, женат он был недолго, бездетный брак давно распался, и он поселился в чересчур дорогом сьюте отеля “Мерсер”, заказывал себе еду в номер всякий раз, когда его присутствие не требовалось на каком‑нибудь художественном мероприятии. Дружелюбный от природы, он все же имел мало друзей. Как‑то раз в Саду он разговорился с Вито Тальябуэ об отце Вито, о многолетнем заключении Биаджио в гранд-отеле “Дес Пальмес” в Палермо. – Твой бедолага-отец скончался в одиночестве, его нашел не кто‑то из близких, а служащий гостиницы, – сказал он. – Такая же судьба ждет и меня. Принесут мне бургер и стакан красного вина и увидят, что опоздали с последней трапезой. Прежнее тайное чувство к Убе всецело овладело им теперь, когда ее не стало. Но когда жажда мщения отступила, Фрэнки признал, что загубленные работы были адекватно застрахованы и что многомиллионный иск против Голденов был порожден бушевавшими в нем эмоциями. – Теперь мне все равно, – сказал он своим адвокатам. – Давайте покончим с этим. В ту пору я видел его лишь однажды, когда в “Гладстоне” открывалась выставка Мэтью Барни, и был поражен произошедшей в нем переменой, бледностью, изнуренностью. – Рад вас видеть, молодой человек, – приветствовал он меня, слегка помахав рукой. – Приятно знать, что есть еще среди нас люди, у кого бензина под завязку и скорость сто миль в час. Я сообразил, что он говорит о самом себе – о том, что его бак с горючим пуст, на дне сухо, и если он еще движется, то по инерции. Я попытался затронуть тему, которой он избегал. – Она была замечательным человеком! – сказал я. Он рассердился, но тоже на новый свой лад, бессильно. – Что с того? – сказал он. – Ничего необычного в смерти нет, это все проделывают. Искусство – да, необычно, им почти никто не занимается. А мертвые попросту мертвы. Завершилось судебное разбирательство, закончились и принудительные общественные работы. Освободившись и от этой докуки, Петя явно и решительно ожил. Он вышел из своей комнаты в сопровождении терапевта Летта, левой рукой прижимая к себе и баюкая кошку, и, обнаружив отца на посту жалостливой любви, опустил правую руку на плечо Нерона, уверенно поглядел отцу в глаза и произнес: – У нас все будет хорошо. Он повторил эту фразу тридцать семь раз, словно репостил собственный твит. Словно повтор придавал ей силу истины. Словно Тень можно было изгнать, многократно присягнув на верность Свету. Я оказался там в тот день, потому что после большого перерыва Петя послал мне сообщение с просьбой прийти. Ему требовались свидетели, именно такова, как я к тому времени уже понимал, была моя роль в истории Голденов. Или такова она была, пока в постели Василисы я не пересек границу, отделяющую репортера от участника боевых действий. Подобно журналисту, бросившему из окопа гранату, я стал теперь тоже бойцом и потом, как любой боец, – законной мишенью. – Здорово, красавчик! – приветствовал меня Петя. – По-прежнему самый великолепный мужчина на свете. Что‑то в тех позах, в каких мы оказались в тот день вокруг Пети, напомнило мне картины старых мастеров, скорее всего, “Ночной дозор”: нас заливал золотой рембрандтовский свет, тени были прозрачны, и мы чувствовали, или же мне воображалось, будто мы чувствуем себя стражами вступившего в сражение мира. Петя со своей альпийской рысью и заботливым австралийцем, его нахмуренный отец, его широкая кривая ухмылка. А по углам, у самой рамы – прислуга. Только ли я один из всех, присутствовавших в тот день в Золотом доме, услышал шорох роковых крыл, упредительные вздохи смущенного гробовщика, медленное падение занавеса под конец спектакля? Теперь я пишу наперегонки со временем, мои слова почти не отстают от людей, о которых они повествуют, пишу параллельно, заканчивая сценарий о Голденах, свой вымысел об этих людях, самих себя превращавших в вымысел, и эти вымыслы проникают друг в друга, сливаются, так что я уже не уверен, что реально, а что сочинено мной. В том, что я называю реальным, я не верю в призраков и ангелов смерти, но они так и прорываются в то, что я изобретаю, словно толпа безбилетников, вышибающая ворота стадиона в день финального матча. Я сижу на линии разлома между своим внешним миром и миром внутренним, раскинув ноги по ту и другую сторону всепроникающей трещины, и надеюсь, что хоть какой‑то свет еще проникнет сюда. В доме в том месяце время словно замерзло, время ожидания, персонажи застыли в загустевших красках на картине, приняли ту или иную позу и не могли сдвинуться. Снаружи, на улицах, чума джокеров, безумные клоуны, рты как рана, пугали детей – они или их фантомы? Очень немногие жители города утверждали, что воочию видели в ту осень коварного клоуна, однако сообщения о нем приходили отовсюду, сообщения надевали пугающие парики, слухи околачивались на улицах, хихикая, хищно сгибая пальцы на обеих руках, вереща про последние времена, остаток дней. Призрачные клоуны ирреальной реальности. Эсхатологическое безумие устремилось к урнам для голосования, Джокер орал на свое отражение в зеркале, насильник протестовал против насилия, пропагандист обвинял весь мир в пропаганде, хулиган жаловался, что его запугивают, урод тыкал кривым пальцем в свою соперницу и ее называл уродкой, детская забава превратилась в национальное позорище – а-ты-сам-кто-такой-сама-такая, – а часы тикали, уходили дни, здравомыслие Америки вступило в бой с ее деменцией, люди вроде меня, не признававшие суеверий, бродили теперь, не вынимая из карманов рук, скрестив наудачу пальцы. А в итоге – после всего – вот он, ужасный клоун. После долгого периода отчуждения Василиса решила со мной поговорить. Она вывела меня в Сад, подальше от насторожившихся ушей. Непривычная властная нота в ее голосе подсказала мне, что Василиса все еще играет роль старшей медсестры в сумасшедшем доме, все еще демонстрирует, что рулит здесь она. – Он уже не тот, каким был, – сказала она. – Мне приходится к этому привыкать. Но он отец моего ребенка! И это мне в лицо, глядя мне прямо в зрачки. У меня дух занялся от такой наглости, потемнело в глазах. – Попробуй оспорить это, – сказала она, поднимая руку (я и слова не успел вымолвить), – и я сделаю так, чтобы тебя убили. Даже не сомневайся: я знаю, к кому обратиться. Я повернулся, хотел уйти. – Стой, – сказала она. – Не так я планировала наш разговор. Я хочу сказать: мне требуется твоя помощь с ним. Тут я громко расхохотался. – Ты и в самом деле поразительный человек, – сказал я. – Если ты и вправду человек. Две эти реплики подряд из твоих уст – это ошеломляет, должен признать. Но это нисколько не подтверждает твою принадлежность к человечеству. – Я понимаю, между нами не все гладко, – ответила она. – Однако Нерон в этом не виноват, и я прошу тебя ради него. Ради его скорби и ради его угасающего разума. Угасание медленное, лекарства помогают, и все же неизбежное. Постепенный процесс. Я боюсь за него. Он сбивается с пути. Нужно, чтобы кто‑то его сопровождал. Даже когда едет к этой женщине, я хочу, чтобы ты ездил с ним. Он ищет ответы. Жизнь превратилась в муку, и он ищет разгадку ее тайны. Я не хочу, чтобы разгадку он обрел в ее объятьях. – Я не могу это делать, – возразил я. – Я собираюсь снимать фильм. Очень занят. – Ты не хочешь это делать, – уточнила она. – Вот что ты мне пытаешься сказать. Ты стал эгоистом. – У тебя полно других ресурсов, – сказал я. – Много людей в твоем распоряжении. Используй их. Я у тебя на службе не состою. Я говорил резко. Не желал, чтобы она мной командовала. Она была в длинном белом платье, туго обтягивавшем бюст, а ниже талии свободном, воротник – высокие кружевные брыжи. Когда она прислонилась к дереву, мне сразу же припомнилась Эльвира Мадиган, заглавная героиня прекрасного фильма Бу Видерберга, обреченная любовница, идущая по натянутому в лесу канату. Она закрыла глаза и молвила голосом не громче вздоха: – Все так сложно, – сказала она. – Семейная фамилия – не фамилия. Мадемуазель Лулу – не мадемуазель Лулу. Может, и я не я, а женщина, изображающая мою мать – неизвестная, которую я наняла играть эту роль. Понимаешь, о чем я? Нет ничего реального. Обрывочные мысли; я видел, как под маской самоконтроля и она борется со смятением. – Только мое дитя реально, – сказала она, – и благодаря ему я тоже доберусь в конце концов до чего‑то реального. Тут она покачала головой. – До тех пор все вокруг – представление, – сказала она. – Может быть, и ты тоже. Ты превратился в какого‑то исповедника при этой семье, но ты же не священник, кто ты на самом деле, чего ты хочешь, наверное, мне пора насторожиться, может, ты‑то и есть иуда. После этих слов она расхохоталась. – Извини, – произнесла небрежно, уже отступая от меня. – Все мы на нервах. Потом пойдет на лад. Давай, иди, живи со своей девчонкой, которая ничего ни о чем не знает, и так‑то оно лучше. Это, разумеется, была очередная угроза, подумал я, глядя вслед Василисе. Вряд ли она “сделает так, чтобы меня убили”, но если понадобится, она разрушит наше с Сучитрой счастье, сообщив Сучитре, что я натворил. Тут я понял, что должен – любой ценой – рассказать Сучитре сам. Надо найти в себе мужество сказать правду и надеяться, что наша любовь достаточно сильна и переживет даже это. Эльвира Мадиган, подумал я, тоже псевдоним. Злосчастную датскую канатоходку звали иначе: Хедвиг Йенсен, вот кем она была на самом деле. Самое заурядное имя в тех краях. Да, меня затащило в голденовский мир фейков, и только истина могла сделать меня свободным. Лео стала для Пети чем‑то вроде волшебного перышка для Дамбо. С рысью на руках он вновь превратился в того блистательного и необычного гения, какого мы знали изначально, прогуливался в саду, громко разговаривая с каждым, кто желал его слушать, и смеша детей. Стояла теплая осень, удивительно прекрасная погода для этой поры безумия, так что плащ Петя оставлял в шкафу, зато вокруг его шеи небрежно обматывался полосатый, как радуга, шарф, и его собрание нелепых костюмов совершало парад: кремового цвета костюм с широкими лацканами, в котором он впервые предстал перед нами, ирландский зеленый, с жилеткой, когда он становился проводником для духа Оскара Уайльда – двубортный шоколадный, оттенка горького шоколада в широкую млечно-шоколадную клетку. В одной руке миксер для коктейлей, в другой стакан мартини, и под рукой на скамье, тоже как прежде, банка с оливками. Но теперь рядом с банкой оливок лежал айпад, и детки кружили, притягиваясь к нему, словно планеты к Солнцу, и Петя показывал им, предлагая опробовать, бета-версии последних своих игр. Теперь вместо рассказов у него имелись игры, и дети радостно залипали в них, отправляясь в миры-внутри-его-головы. На несколько прекрасных дней мысли о смерти отодвинулись, и яркая книга жизни открылась на новой странице. – Ты ведь сознаешь, – сказала мне Сучитра, – что этот фильм стал фильмом о тебе, что все мальчики Голден – аспекты твоей собственной души? – Да нет же, – запротестовал я. – В хорошем смысле, – уточнила она. – Тем самым фильм будет личным свидетельством. Все персонажи и есть автор. Как у Флобера: Madame Bovary, c’est moi[76]. – Но я не художник, – спорил я, – не терзаюсь гендерным конфликтом, не аутист, не авантюристка из России, не одинокий клонящийся к могиле старик. Я не посмел добавить “и не дитя”, потому что в ребенке, разумеется, как раз была часть меня – пятьдесят процентов. Немалая часть. Огромная часть меня за пределами досягаемости. Вина и тайна, в которых я до сих не собрался с мужеством признаться. Мы сидели в редакторском отделе студии на Западной Двадцать девятой улице, и с мониторов, неподвижно замерев, на нас глядела Бэтменша. Завершающая стадия работы над четвертым и последним Бэт-роликом. Джокер готовит мятеж, желая уничтожить американскую демократию. На забитом битком стадионе “Метлайф” толпища безумных клоунов истошно воет, задрав морды к небесам. Что может сделать в такой ситуации одна-единственная, пусть и отчаянная, женщина – Летучая Мышь? А это уж зависит от вас. Голосуйте за первую Бэт-президентшу Соединенных Штатов. Выборы – это не шутка. – Их вопросы ты носишь в себе, куда бы ты ни шел. Главный вопрос Апу, ты помнишь, что говорил тебе его отец? Необходима ли глубина или же можно всю жизнь скользить по поверхности? На этот вопрос тебе тоже придется ответить. Д Голден – это его отец тоже понимал – весь двойственность и боль. И я чувствую это в тебе, какую‑то двойственность, чувствую твою боль. Что же касается Пети – он замкнут в себе, не может бежать от своей натуры, хотя ему бы так хотелось свободы. Вероятно, его игры, те игры, что он изобретает, и есть его свобода. В них он избавляется от страха. Может быть, и тебе нужно отыскать такое место. Слишком долго ты простоял на пороге, возможно, теперь настает пора и тебе войти в эту дверь. А старик…