Золотой дом
Часть 24 из 40 Информация о книге
Д Годен (з/к): Я делаю это не из‑за проблем в моей собственной жизни, а потому, что с миром происходит что‑то очень неправильное и для меня это стало невыносимо. Я не могу в точности это определить, но человеческий мир функционирует плохо. Люди равнодушны друг к другу. Люди недобры. Для меня это разочарование. Я – человек страстный, но уже не знаю, как достучаться хоть до кого‑нибудь. Не знаю, как добиться, чтобы меня услышала ты, Рийя, хотя добрее тебя никого нет. В Ветхом завете Бог уничтожил город Содом, но я не Бог и не могу уничтожить Содом. Я могу лишь удалить себя с его карты. Если Адам и Ева появились на свет в саду Эдема, то вполне уместно, чтобы я, кто разом и Ева, и Адам, распростился с миром в Саду. Мне представляется Морис Роне в фильме Луи Маля “Блуждающий огонек” (1963), как он перемещается по своему городу, Парижу, вооруженный пистолетом, разочарованный в человечестве, и самоубийство все ближе. Она прошла Сад насквозь, медленно, церемонно, из конца в конец, и там, уже далеко от принадлежавшего Нерону дома, ее былого дома, под окнами дома, где прежде жила моя семья, она обернулась с величием королевы. Двинулась обратно, остановилась на полпути, раскрыла сумку. И поскольку это кино, в этот момент Рийя непременно должна распахнуть французское окно Золотого дома, выскочить, закричать. Рийя: Нет! Теперь лица выглядывали из каждого окна. Обитатели Сада, забыв о приличиях, замерли каждый у своего окна, пораженные приближающимся кошмаром. После крика Рийи никто больше ничего не говорил, и у Рийи тоже закончились слова. Д Голден казалась в тот миг чем‑то похожей на гладиатора, на воина, ждущего, вверх или вниз укажет перст императора. Но она сделалась своим собственным императором и уже вынесла себе приговор. Медленно, продуманно, облаченная в одиночество принятого решения, умиротворенная последней ясностью, она вытащила из украшенной драгоценными камнями сумочки пистолет с перламутровой рукоятью, прижала дуло к правому виску и выстрелила. 27 Греческий флот собирался плыть к Трое, чтобы вернуть неверную Елену, а потому требовалось задобрить гневную богиню Артемиду, иначе она бы не послала попутный ветер, а потому пришлось принести в жертву Ифигению, дочь Агамемнона, а потому ее горюющая мать Клитемнестра, сестра Елены, будет ждать возвращения супруга с войны и тогда убьет его, а потому их сын Орест отомстит за смерть отца, убив мать, а потому Эринии станут преследовать Ореста и так далее. Трагедия происходит, когда в человеческие дела вторгается нечто неумолимое, внешнее ли, как семейное проклятие, внутреннее ли (изъян характера) – в любом случае события следуют своим неизбежным путем. Но природе человека, по крайней мере отчасти, свойственно и оспаривать идею неизбежности, пусть даже в любом языке так часто звучат различные слова, означающие высшую силу трагедии – судьбу, кисмет, карму, рок. По крайней мере отчасти, человеческой природе свойственно утверждать человеческую волю и действие, верить, что вторжение случая в человеческие дела гораздо лучше объясняет неудачу действия и воли, чем предвещенный и непоправимый ход самого сюжета. Античные наряды абсурда, идея бессмыслицы жизни для многих из нас были более привлекательным философским облачением, нежели мрачная мантия трагика – стоит надеть ее, она сама служит и свидетельством, и источником рока. Но иной аспект человеческой природы, столь же присущий противоречивому двуногому животному, как и противоположный, побуждает фаталистически принимать все как естественный порядок вещей и без жалоб разыгрывать те карты, что вам сдали. Две урны с человеческим прахом на столе у Нерона Голдена – трагическая неизбежность или ужасное, дважды случайное несчастье? И безумный Джокер во внешнем мире, свисающий с небоскреба Эмпайр-стейт-билдинг, жадные очи смотрят на Белый дом – он последствие невероятной цепочки непредсказуемых событий или продукт восьми и более лет публичного бесстыдства, чьим воплощением и апогеем он был? Трагедия или случай? И еще: оставались ли пути отступления для семьи и для страны, или умнее было бы перестать сопротивляться и принять свою участь? Каждый день Нерон Голден часами сидел за столом в одиночестве, смотрел на прах своих сыновей, требовал от них ответа. Чтобы смягчить его скорбь, Василиса приносила известия об успехах маленького Веспасиана, о первых шагах и словах, но старик оставался безутешен. – Я смотрю на него, смотрю на Петю и гадаю, кто из них следующий, – сказал он. Василиса на такое реагировала со всей решительностью: – Что до моего сына, он в безопасности, – заявила она. – Я защищу его хоть ценой своей жизни, и он вырастет сильным, замечательным мужчиной. Нерон глянул на нее снизу, сидя, в его взгляде мерцало не только неодобрение, но и слабость, бессилие даже. – А мой Петя? – сказал он. – Его ты не защитишь? Она подошла и коснулась ладонью его плеча. – Думаю, кризис Пети уже позади, – сказала она. – Худшее произошло. А он все еще с нами, и ему станет лучше, он будет как прежний. – Когда сыновья умирают раньше отца, – жаловался Нерон, – это все равно как ночь бы упала, пока еще светит солнце. – В твоем доме светит новое солнце – прекрасный юный принц, – твердила она ему. – Завтрашний твой день будет ясным. Лето прошло. Окатывавшие жаром – неделя за неделей – волны откатились перед сумрачной влажностью. Город гудел обычным сентябрьским волшебством, наступала ежегодная осенняя реинкарнация, но Сучитра и я уехали в Теллурайд на кинофестиваль, наша серия интервью о классических моментах в кино превратилась в очень неплохой документальный фильм “Лучшие мгновения”: вполне известные личности обсуждали те сцены в кино, которые им больше всего полюбились – тут и Вернер Херцог, и Эмир Кустурица, Михаэль Ханеке, Джейн Кэмпион, Кэтрин Бигелоу, Дорис Дёрри, Дэвид Кроненберг, и одно из последних интервью, увы, теперь уже почившего Аббаса Киаростами, – а мы прошли конкурс и должны были показать свое творение на престижном празднестве в День труда в кинотеатре некоего города в горах Колорадо, того самого города, где Буч Кэссиди и Сандэнс Кид взяли первый банк, и благие (а также не очень благие) духи Чака Джонса и его чевтова кволика и наглой утки наблюдали за всеми нами. Даже там, в киноэдеме, разговор порой затрагивал умерших, в тот самый год, когда нас покинули Человек со звезды, Пурпурный, Охотник на оленей, Молодой Франкенштейн (“Фрааанкенштин!”), Р2Д2, Птичка на проводе и Величайший. Но у нас было кино – “Ла-Ла Ленд”, “Прибытие”, “Манчестер у моря”, – чтобы занять умы и глаза, так что смерть отошла на задний план, по крайней мере пока длился фестиваль, потому что реальная жизнь, как все мы прекрасно понимали, бессмертна, реальная жизнь – неумирающий сюжет, сияющий во тьме на серебристом экране. Вернувшись в город, в состоянии изрядной эйфории в связи с отличным приемом нашего фильма в Теллурайде, я заглянул поприветствовать Нерона, подумывал также пригласить его в “Русскую чайную” на водку и блины, отблагодарить таким образом за алкоголическое попечение обо мне в ту пору, когда я осиротел. Признаюсь, я был чересчур восторжен и бодр после такого триумфа в Скалистых горах и, наверное, не очень‑то старался нацепить уместно-скорбную мину, приближаясь к дому многих бедствий, но когда я вошел в резиденцию Голденов и застал великого Нерона в гостиной за чаем, поданным в лучших фарфоровых чашках, какие были в доме, и напротив него неумолчно болтающего апокалиптического вида бродягу, смахивавшего на Клауса Кински, причем Нерон, похоже, воспринимал его речи всерьез, я не сумел, признаюсь, сдержать смешок, ведь этот дешевый Фицкарральдо, нацепивший по такому случаю потрепанный цилиндр и шумно прихлебывавший чай из драгоценного мейсенского фарфора, смахивал также на Безумного Шляпника, а Нерон, напряженно подавшийся к нему, вполне годился на роль Мартовского Зайца. Мой смешок побудил Кински распрямиться, и выражение его лица я, благодаря давнему знакомству с трудами Вудхауса, определил как “уязвлен до глубины души”. – Я вас позабавил? – спросил он сурово, словно одна из грозных тетушек Берти Вустера. Я отмахнулся – нет, нет, вовсе нет – и постарался лучше контролировать себя. – В том, что я намерен поведать, нет ничего смешного, – прогремел Кински, вновь сосредотачивая все внимание на хозяине дома. – Сядем наземь и припомним предания о смерти королей[72]. Слова Шекспира причудливо прозвучали из уст американского бродяги, восседавшего на кресле эпохи Луи XV и тянувшего лапсан из мейсенского фарфора – но что уж тут. – Садись, Рене, – велел Нерон, подманивая меня жестом и указывая место на канапе. – Выпей чаю и послушай этого человека. Он очень умен. В манерах Нерона проступала непривычная, пугающая любезность. Он улыбался, но это больше походило на оскал, чем на признак удовольствия. Голос его был мягок, но бархатная оболочка скрывала терзавшие старика мысли. – Скоро придет беда, – заговорил внезапно Кински, и чашечка задрожала в его руке. – Горы зла воздвиглись выше небоскребов, и все пистолеты ожили. Я слышу, Америка вопиет: где же Бог? Но Бог полон ненависти, ибо вы отклонились от его путей. Америка! Ты! – тут он вдруг, как ни странно, ткнул пальцем прямо в Нерона. – Ты презрела Бога, и теперь он карает тебя. – Я презрел Бога, и теперь он карает меня, – подхватил Нерон, и я, бросив взгляд в его сторону, увидел у него на глазах самые настоящие слезы. Этот откровенный безбожник, настигнутый бедой, пригласил к себе в дом воняющего виски религиозного шарлатана и за чистую монету принимал эту несуразную эсхатологию. Я отсутствовал всего пять дней, подумал я, и вот, вернулся домой – а мир сдвинулся с оси. – Нерон! – позвал я. – Этот человек… Но он взмахом руки остановил меня. – Я хочу выслушать, – упрямо произнес он. – Выслушать все до конца. Значит, из Рима нас занесло в Грецию, человек, принявший имя последнего из Юлиев-Клавдиев, теперь запутался в нью-йоркской версии “Царя Эдипа”, отчаянно жаждал ответов, и к нему уже явилась здешняя версия слепого Тиресия, прорицателя бед. Кински набирал обороты, но я слушал его монологи столько раз, что мне быстро наскучило и я отключился. И вдруг на пороге появилась Василиса – и мгновенно это прекратила. – Хватит! – скомандовала она. Ткнула пальцем в Кински и одним жестом остановила его, уничтожила. Словно из ее пальца исходил мощный луч, вроде того, каким в фантастическом сериале сражался Дарт Сидиус. Чашка в руках бродяги угрожающе накренилась, но он поставил ее, целехонькую, и нервозно вскочил на ноги. – Как насчет парочки баксов? – хватило ему наглости спросить. – Как насчет гонорара? – Убирайтесь, – ответила Василиса, – или мы вызовем полицию, и она разберется с вашим гонораром. Он смылся, а Василиса обернулась к Нерону и заговорила с ним, и та властная нота сестры Рэтчед, которая помогла ей спугнуть Кински, прозвучала вновь. – Чтоб я больше этого не видела! – предупредила она. Ого, подумал я. Мы пролетаем “над гнездом кукушки”. До сих пор в своем повествовании я не отразил регулярные поездки Нерона Голдена в квартиру на Йорк-авеню, где он встречался с мадемуазель Лулу, проституткой, которую предпочитал всем прочим. Лично я бордель в жизни не видал и никому не платил за секс – возможно, это обстоятельство говорит в пользу моей моральной устойчивости, но также, противоречиво, о наивности и неведении, определенном недостатке в истории моего возмужания. Отсутствие опыта в данной сфере препятствовало моему воображению последовать за Нероном в этих поездках, подняться по каким‑то там узким лесенкам, подсвеченным красными лампочками, в какой‑то выложенный мягкими валиками и пропахший духами будуар – я знал, что эти приметы составляли обязательную часть его взрослой жизни, и до встречи с нынешней женой Нерон порой непристойно распространялся о своих похождениях перед наиболее разнузданными сотоварищами по игре в покер, перед парочкой седых лисов, звавшихся Карлхайнц и Джамболонья или, возможно, Карл-Отто и Джамбаттиста, вечно я забываю – так или иначе, плейбои итальянского и германского разлива, ультраконсервативные в политике, представители государств Оси, восседавшие за столом в куртках из дубленой кожи и ярких галстуках, – у обоих при подозрительных обстоятельствах умерли богатые жены, оставив им состояние. Относительно того, стоит ли (с практической точки зрения) иметь дело с племенем девушек по вызову, они все придерживались единого мнения: такие свидания удобно вставить между важными встречами, нет необходимости запоминать их дни рождения, звать можно всех одним и тем же прозвищем – мадемуазель Джиджи, мадемуазель Настигаль, мадемуазель Бэбикейк или мадемуазель Лулу. Ведь те имена, какими называют себя девушки, в любом случае – псевдонимы. И – это, говоря языком рынка, их УТП, уникальное торговое предложение – за соответствующую цену они предоставят вам все что угодно и будут держать рот на замке. Прежде в ночи покера Нерон и другие плейбои, Карл-Фридрих и Джансильвио, похвалялись сексуальными подвигами, на которые им удавалось подбить своих дам облегченной нравственности, и расписывали атлетическую силу, гимнастическую грацию, акробатическую гибкость облюбованных шлюх. Один лишь Нерон заговорил о мудрости своей усладительницы. – Она – философ, – заявил он. – Я прихожу к ней за советом. Карл-Теодор и Джамбенито отвечали ему блеющим смехом. – И потрахаться! – громыхнули они в унисон. – Да, и потрахаться, – согласился Нерон Голден. – Но философия только плюс. – Расскажи нам, – вскричали они. – Поделись мудростью своей шлюхи. – К примеру, – начал Нерон, – она говорит: “Я разрешаю тебе покупать мое тело, потому что вижу – ты не продал свою душу”. – Это не мудрость, – возразил Джанлука. – Просто лесть. – Она также рассуждает о мире, – продолжал Нерон, – и полагает, что нас ждет глобальная катастрофа и только из общего тотального краха родится новый порядок. – Это не мудрость, – сказал Карл-Инго. – Это ленинизм. И оба они рокочуще расхохотались и прикрикнули: – Играй давай! Теперь, в пору своего упадка – медленного ментального угасания – Нерон реже наведывался в город к избранной им леди. Но время от времени все же ездил, может быть, желая послушать ее нелегкой ценой приобретенные истины, точно так же, как готов был послушать Кински-бродяжку. После двойной утраты его окутал туман бессмысленности, и Нерон оглядывался растерянно по сторонам в поисках хоть какой‑то возможности вернуть миру толк. Он все еще вполне хорошо функционировал, пока оставался среди знакомых. Он подружился с гаитянином, водителем лимузина, который носил андрогинное имя Клод-Мари, и платил этому профессиональному и умевшему хранить тайну шоферу зарплату, чтобы тот возил его с Макдугал-стрит на Йорк-авеню, где Нерон делал, что ему требовалось, и без осложнений возвращался домой. Однако в тот день, о котором я вынужден сейчас рассказать, Клод-Мари застрял в суде, шел ожесточенный бракоразводный процесс, и он прислал вместо себя тетушку Мерседес-Бенц. Настоящее имя тетушки Бенц – креоло-французское – неизвестно; автомобильное прозвище, под которым ее знали теперь, было с почетом присвоено ей восхищенными родственниками. В свое время она была опытной и ловкой шоферицей, но в пору седых волос сделалась эксцентричной. Рулила она неровно, и к порогу мадемуазель Лулу Нерон прибыл несколько перетряхнутым. – Привет, маленькая дурочка, – произнес он. Это было ее ласковое прозвище. – Вот и твой большой дурак. – Ты грустный, – заметила она с притворным французским акцентом, который изображала, потому что ему нравилось. – Может быть, я тебя немножко проучу, и ты меня проучишь, и ты почувствуешь себя лучше comme toujours[73]? – Мне нужно минутку посидеть, – сказал он. – Странный водитель. Я почувствовал, да, я почувствовал страх. – У тебя на уме смерть, cheri, – сказала она. – Это вполне понятно. Дважды разбитое сердце долго залечивается. Он не знал, кем она становилась за пределами этой комнаты с красным диваном и золотой постелью, да и знать не хотел. Той, которая находилась внутри этой комнаты, для его нужд было достаточно. Ему требовались исповедники и философы. Секс в любом случае к тому времени сделался затруднительным, а теперь и вовсе утратил значение. Свет погас в старике, эрекция казалась полузабытым городом в покинутой им стране. – Отчего все это случилось? – спрашивал он женщину. – Что это значит? – Жизнь – дешевка, – отвечала она. – Ты сам так сказал – ты мне об этом рассказывал – мистеру Горбачеву.