Крымские истории
***
Изменяем мы, в первую очередь,
самим себе. А изменив себе -
не страшимся измены и тем,
кто нас любит.
И их боль и утраты
всегда нам кажутся не достойными
нашего сочувствия и сожаления.
И. Владиславлев
ИЗМЕНА
Эту историю мне рассказал мой дед, который прожил на этой земле 93 года, имел два Георгиевских креста, лычки старшего урядника, да ран, сабельных, на теле – немеряно.
И так случилось, что ко времени этой истории, он, первогодок, со своим отцом Фёдором Ефимовичем Шаповаловым, служил в полку, которым командовал молодой и известный всей Добровольческой армии полковник Лапшов.
Такой к нему, разумеется в пересказах, а где-то – и в домыслах, дошла эта история – высокой и трагичной любви.
***
Боже мой, как же ждал полковник Лапшов этой минуты.
Он, как проклятый, уже шестой месяц не выходил из боёв. Армия стягивалась в Крым и все, даже юные поручики, понимали, что конец, развязка всей их борьбы, близится.
Все понесённые жертвы были зряшными. Не принял Господь их молитвы, обращённые к нему из десятков тысяч неприкаянных сердец за защитой и поддержкой.
За грехи, видать большие, не смог простить Господь своим сыновьям, которых жалел и пёкся о каждом, принимая их страдания и боль в своё вселюбящее сердце.
Но и оно имеет свои пределы. И было переполнено до краёв жалостливое сердце Господа болью и страданиями, кровью праведной, а как же ещё – ведь её, по обе Его руки, лили люди русские без разбору, не щадя не только врагов своих, но и самих себя.
И милость Божия была сокрыта за реками крови и не могла она пробиться к людям, так как кровь – она прочнее всего. Она превращала человека в зверя лютого, а кто же такому на помощь придёт и спасёт.
И Лапшов, накупавшись в крови досыта, так прямо и сказал командующему:
– Ваше Превосходительство, три дня, только три дня прошу, Вы меня знаете с четырнадцатого года, ни разу никого не просил ни о чём личном, а сегодня – прошу. Не отпустите – застрелюсь, сейчас же застрелюсь, у Вас на глазах.
И Пётр Николаевич Врангель, зная одного из своих лучших командиров полков, понял его сразу – до края, значит, дошёл человек.
Закончился запас его сил – и физических и моральных и душа вся истлела настолько, что уже не страшится она любого греха.
И он разрешил полковнику Лапшову краткосрочный отпуск. Да не три дня, как тот просил, а целых пять.
– Поезжайте, Дмитрий Вячеславович, поезжайте, голубчик. Я думаю, что за пять дней никаких радикальных перемен не случится. А Вам надо отдохнуть. Я это знаю. И простите, Бога ради, своего Главнокомандующего, что сам не догадался и не предложил Вам, хотя бы несколько дней, заслуженной передышки.
И Лапшов, со своим верным ординарцем, ещё с той Великой войны, урядником Шаповаловым, батькой своим названным, старым уже казаком, с тремя Георгиями на вылинявшей гимнастёрке, тронулся в путь, в Севастополь.
Шаповалов предложил пролётку, но Лапшов отказался:
– Нет, отец, так будет нам тяжелее пробиться. Ты же знаешь, что сейчас на дорогах творится. Мы – верхи, – он так и сказал, по-казачьи привычно «верхи», – так оно вернее, да и быстрее будет.
И, как оказалось впоследствии, это решение Лапшова было мудрым. Дорога на Севастополь, вся, была забита беженцами, телегами, экипажами, а в Ласпи Шаповалову даже пришлось стрелять вверх, чтобы обеспечить проезд своего командира.
Казалось, вся Россия стронулась с места и спешила неведомо куда и за какой долей.
Какие пожитки у окопного офицера, даже столь высокого положения и чина? Один вещмешок и набрался. И среди личных вещей – свежей гимнастёрки, шаровар с алым лампасом, орденов, которые лежали в нарядной, алого бархата коробке, да несколько пачек патронов к офицерскому нагану-самовзводу, с которым не расставался с четырнадцатого года – лежал подарок для Неё.
Давно он купил его у татарина-менялы, все деньги, что у него были, отдал. Это был необычайной красоты старинный браслет червонного золота, с бриллиантами и такие же серьги.
Грел этот подарок душу Лапшову и берёг он его пуще зеницы ока.
Господи, как же он любил эту женщину. Как он боготворил её.
А встретилась она ему – на дорогах этой уже войны, несчастная, растерянная, сидевшая прямо в придорожной пыли, а на коленях держала уже безжизненную голову красавца-капитана, которому шалый снаряд оторвал обе ноги и он, промучавшись несколько часов, так и скончался.
Лапшов силой оторвал Её от остывшего тела капитана, велел подчинённым похоронить его, а сам, усадив потерянную и ушедшую в неутешное горе молодую женщину в пролётку, не утешал, не говорил ни слова, а просто укрыл шинелью, налил почти полкружки спирта и заставил выпить.
Она безропотно всё это выполнила, даже не задохнулась с непривычки и тут же уснула.
А он сидел, молча, в пролётке, всё смотрел на это удивительно красивое лицо и думал:
– Вот ведь как жизнь заворачивает. Хорошо мне, никто не заплачет, никто не поскорбит. Родителей давно утратил – отца, профессора Петербургской военно-медицинской академии, растерзали пьяные анархисты – ни за что, просто так, только потому, что старый генерал-хирург не снял погоны и не поклонился им, как они того требовали.
И не остановило их даже то, что он был врачом, прошёл японскую войну, а в последние годы возглавлял кафедру полевой хирургии.
Мать не вынесла утраты и стаяла за ним следом, через несколько дней.
А жениться Лапшов не успел. Юным поручиком, как ушёл на фронт в четырнадцатом году, так вот уже шесть лет и не выходит из боёв.
Сначала – за Веру, царя и Отечество, а сейчас?
«А сейчас за что? – спросил он сам у себя. И ответа не нашёл.
«За Отечество? Так его нет. Веры не стало. Как не стало и царя. Поэтому – за что же ты, Лапшов, воюешь с конца семнадцатого года?»
Он тяжело вздохнул, да так, что даже вскинулся в седле его батька, как старый ворон, едущий рядом, а Лапшов продолжил в мыслях:
«Не простой вопрос, коль вся Россия отвернулась от нас и пошла – супротив, как батька мой дорогой говорит».
Даже сердце зашлось при этих мыслях:
«Ведь у меня, кроме службы, ничего нет. Ну, стал я полковником в двадцать семь лет, полком уже второй год командую, а воюю-то с кем? И за что? За какие идеалы?»
Как-то счастливо улыбнувшись, что ещё в большей мере подчеркнуло его возраст, горестно сосредоточился на дальнейших размышлениях:
«Там был германец, там было всё понятно. А сейчас? Против таких, как Шаповалов?»
И он сбоку, с жалостью, посмотрел на дремавшего в седле своего ангела-хранителя.
«Сначала было объяснение. Узнав о трагической гибели отца – всю ненависть изливал в боях. Смерти не искал, нет, но и не страшился встретить её».
Эти мысли ни на миг не оставляли его, а он всё смотрел и смотрел на эту женщину, которую подобрал на дороге и думал:
«А зачем я это сделал? И куда я её привезу? Таких как она сегодня – пол-России. Разве всех обогреешь? Сердца ведь на всех не хватит».
Он даже покраснел в миг, когда вспомнил, что святошей не был. Случались у него краткосрочные романы на дорогах войны, но всей душой он так ни к кому и не прикипел, не успел, да и не смог.
А сейчас – всё его сердце, не знавшее настоящей любви, женской ласки, наполнила такая нежность к этой незнакомой женщине, что он, будь обстоятельства иными, поклялся бы ей в верности и тот же час просил бы её руки.
Он даже сам устрашился неожиданному обороту своих мыслей и тихо пробормотал:
– Нервы, нервы проклятые, расшалились. Успокойся. За тобой – полк, три тысячи живых душ. Их надо поить-кормить, учить воевать, хоронить… Надо исполнять свой долг. И помнить, что кроме тебя его не исполнит никто.
Так они доехали до Ялты, где и предстояло полку Лапшова пополниться людьми, боеприпасами и вновь выступить на передовую.
Его попутчица очнулась. Ошалелыми глазами смотрела на молодого красивого полковника, который берёг её покой и правой рукой обнимал за плечи, подложив ей под правую щеку свою папаху.