29
Снимаю с полки один том. Не знаю, что вдруг на меня нашло. Прямо какая-то неведомая сила велит мне взять эту книгу в руки. Черт, тяжелая штуковина. Страниц пятьсот, не меньше. Неужели он и вправду все их читал? Я никогда не брала их в руки. Вообще не прикасалась, разве что пыль вытирала. Когда я переезжала, их запаковали грузчики, и грузчики же поставили их на полку в этой квартире. До чего же плотно они их втиснули.
Пока я пытаюсь вынуть одну книгу, вслед за ней тянется другая и вот-вот упадет. Я проворно подхватываю ее, пытаясь при этом не уронить вторую, но она выскальзывает у меня из рук и падает на пол.
Поднимаю ее, держу в руках. От одного только запаха кожаной обложки становится легче: он действует как-то до странности успокаивающе. С чего вдруг? Не знаю.
Открываю книгу на первой странице и пробегаю пальцами по срезу остальных. Края, однако, на ощупь неровные: видимо, Говард закладывал между них какие-то заметки. Поэтому я раскрываю книгу на середине и вот тогда-то их и нахожу.
Между страницами я нахожу клочки бумаги, открытки и листочки, сплошь исписанные моим почерком. Разбирая их, я понимаю, что все они от меня.
«Говарду в этот особый день рождения».
«Любимому мужу в честь десятой годовщины нашей свадьбы».
«С двадцатипятилетием нашей свадьбы! Кажется, это было вчера».
«Дорогой Говард, тебе не понадобится мое пожелание удачи. Я знаю, ты выиграешь это дело сегодня. Верю в тебя всей душой. Жду не дождусь, чтобы отпраздновать».
И так далее. Хватаю другую книгу – и, конечно же, в ней тоже открытки от меня. Беру с полки еще одну, потом еще. Вот фотография, где мы с ним стоим перед Эйфелевой башней. Помню, я просила кого-то нас сфотографировать. А вот еще одна: тут мы в Майами-Бич, совсем еще дети, только-только поженились. Открытки на день рождения, фотоснимки, записки. Снимаю с полки все остальные книги и пролистываю их. Нахожу столько фотографий, открыток и моих записок Говарду, что они едва умещаются у меня в руке. Он сохранил их все до единой. Но почему? Почему он мне ничего не сказал? Почему не намекнул хотя бы, что ценит их?
А потом я натыкаюсь на другую книгу, между страниц которой нахожу пачку погашенных чеков. Их, наверное, около сотни. Беру один, присматриваюсь. Все они выписаны на имя моей матери, с интервалом в месяц, год за годом. Я знаю, что это.
С того самого дня, как мы поженились, и до самой ее смерти двадцать пять лет спустя Говард каждый месяц выдавал моей матери чек на двести долларов. Я совершенно забыла об этом. Поверьте, в те годы двести долларов были большими деньгами. Я знаю, что он увеличивал сумму из-за инфляции, но я к этому тогда не имела никакого отношения, да и сейчас смотреть не собираюсь. Чек выписан в его конторе. Помню, передавая маме самый первый чек, Говард велел ей не тратить эти деньги на продукты или оплату счетов. Они предназначались для того, чтобы она могла наслаждаться жизнью. И моя мама смогла обзавестись квартиркой в Бока-Ратоне, во Флориде, и играть в бридж, сколько ее душе было угодно. Единственное, в чем я никогда не была уверена, так это в причине: это моя мать сказала Говарду, что он должен давать ей деньги, вроде как в приданое, или он делал это по собственному желанию. Я не спрашивала. Жены в то время не задавали таких вопросов. И все же, когда он вручил мне тот первый чек, чтобы я отдала его маме, да и потом, когда я знала, что она исправно получает деньги каждый месяц, – бог мой, вот за это я его любила.
И вдруг из глубин памяти выплыл один разговор, который состоялся у нас с Говардом. Я совершенно о нем забыла.
Несколько лет назад – фактически незадолго до его смерти – мы с Говардом сидели на веранде на заднем дворе. Говард читал газету, я листала журнал. Было так благостно. У нас имелись роскошные подушки для шезлонгов, цвета карамели; мы с Говардом любили там сидеть в летнее время. Говард всегда жалел, что у нас нет бассейна, но мне до бассейна дела не было, все равно я не люблю мочить голову. Помню, подняла на секунду глаза и увидела, что гортензии полностью расцвели; их невероятные розовые и сиреневые головки окаймляли двор. В кроне раскидистого клена на дальнем конце лужайки пели птицы. Мы с Говардом только что вернулись из недельной поездки в Кабо-Сан-Лукас, где прекрасно отдохнули.
– Говард? – спросила я. – Помнишь, ты каждый месяц посылал моей матери двести долларов?
– Угу, – отозвался он, переворачивая страницу газеты.
– Это моя мать тебя заставила?
– Нет, – ответил он как ни в чем не бывало. – Она разрешила мне жениться на тебе. Я подумал, надо как-то ее отблагодарить.
Все это время он не поднимал глаз от газеты. У него и в мыслях не было, что его слова так много для меня значат. Я начала шмыгать носом.
– Что такое? – спросил Говард.
Он по-прежнему не отрывал взгляд от газеты.
Я плотнее закуталась в кашемировую шаль и глубоко вздохнула.
– Спасибо, – сказала я и улыбнулась, глядя на него.
Говард на секунду поднял на меня глаза. Потом легонько похлопал меня по ноге.
Закрываю книгу и ставлю обратно на полку; эти чеки по-прежнему меня не касаются. Потом кладу все открытки и фотографии обратно между страниц и возвращаю тома на место, осторожно, один за другим. Может, буду еще заглядывать в них время от времени.
Сажусь обратно на диван, улыбаюсь. Ну конечно, Говард скрывал это все от меня – он никогда не умел открыто проявлять любовь. Не всякий мужчина моего поколения был на это способен. Вот Сол, муж Фриды, был не такой. При взгляде на них сразу становилось понятно, что они в одной упряжке. Мужчины, принадлежащие к поколению Люси, как Захария, например, – они показывают свои чувства. Их отцы, должно быть, научили их чему-то такому, чего им не хватало в собственных отцах, какой-то особой душевной поддержке. Но большинство моих ровесников, впрочем, вели себя подобно Говарду. Они обращались с нами как с существами второго сорта, но теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что моя мать была права, когда сказала мне столько лет назад: «Он много работает и обеспечивает тебя».
Но измены? Ох, измены.
Может, если бы я настояла, мы бы в конце концов все обсудили. Он бы извинился, я бы приняла извинения. Но я не могу об этом больше думать. Уже слишком поздно. Я никогда не узнаю, как все повернулось бы. А потом я осознаю: нелепо держать обиду на человека, который не может мне ответить. Это просто бессмысленно. Нельзя гадать, что могло бы случиться, потому что правда вот в чем: ничего бы не случилось. Мы бы никогда не поговорили начистоту. Таковы издержки воспитания нашего поколения, и ничего тут не попишешь. Сегодня люди из-за такого разводятся и больше никогда не встречаются. Я же держала рот на замке. Я не говорю, что это правильно, просто так уж было принято. Мы прожили жизнь вместе, наш брак не был идеален, но что в этом мире идеально? Справилось бы с этим поколение Люси? И что значит – справиться? Мы живем, мы учимся на ошибках, преодолеваем трудности и живем дальше. Сейчас я могу сделать только одно. Я могу перестать плодить домыслы и догадки. Все, что я могу сейчас сделать, – это простить и вспоминать только то хорошее, что было в нашей совместной жизни.
Я подхожу к своему парижскому зеркалу, как подходила к нему столько раз в тот день. Вот она я. Из зеркала на меня смотрит лицо, которое я привыкла видеть все эти годы. Разглаживаю руками дряблую кожу на шее. Провожу пальцами вдоль «гусиных лапок» в уголках глаз, вдоль мимических морщинок. Я знаю, мне никогда не понравится это дряхлое лицо. В одном я, впрочем, могу черпать утешение: ведь то, как выглядит мое лицо сейчас, доказывает, что я прожила долгую и достойную жизнь. На этом лице отпечатались годы улыбок, слез, горя, но в первую очередь – радости.
Пора двигаться дальше.
Подхожу к телефону и набираю номер Люси.
– Привет, это я. Я все еще злюсь на тебя, но это пройдет. Слушай, дай мне номер Захарии.
Захария
Не имею ни малейшего представления, зачем я с ним встречаюсь. Не знаю, зачем причесываюсь и крашусь и с какой такой стати уже три раза переоделась. Как он себя поведет? Поймет ли, что я и есть та женщина, в которую он так влюбился в ту ночь?