Сто суток войны
Вечером мы с Трошкиным и Боровковым двинулись; наши полевые сумки были набиты несколькими десятками писем..42
На шоссе из Касни мы выбрались какими-то долгими объездами. Всюду стояли сигнальщики. Во многих местах не пускали, потому что окрестности Вязьмы и подходы к шоссе всюду минировались. Во всем было заметно, что здесь считаются с возможностью приближения немцев.
Когда мы выехали на Минское шоссе и поехали по нему, я вдруг почувствовал, как близко от фронта, прямо за плечами Москва, как нас крепко и тесно прижало к ней: всего один ночной перегон на старой, разболтанной машине — и мы будем в Москве.
Минское шоссе — широкое и прямое — за этот месяц оказалось уже довольно сильно разбитым и местами было просто в ухабах. Была абсолютно черная безлунная ночь. Боровков, измучившийся за предыдущую поездку и, приводя в порядок «пикап», чтобы он дотянул до Москвы, почти не успевший поспать днем, сейчас клевал носом за рулем. А навстречу нам неслись без фар черные, видные только за десять шагов, бесконечные грузовики со снарядными ящиками. То и дело казалось, что они налетят на нас и сшибут. Мы с Трошкиным решили, сменяясь, всю дорогу стоять, открыв дверцу, на крыле «пикапа». Через ветровое стекло совсем ничего не было видно, а так можно было хоть что-то разобрать метров за двадцать.
Еще не так давно мы ночью проезжали по Минскому шоссе с подфарниками и маскировочными сетками на них и считали это вполне нормальным. Но сейчас на шоссе была другая атмосфера, да и у нас самих было другое отношение к этому. Увидев впереди на шоссе слабые отблески света, мы догнали и остановили какую-то машину, ехавшую с подфарниками и сеткой, и, угрожая пистолетами, заставили ехавших в машине людей развинтить фары и вынуть лампочки. В обстановке этой тревожной, совершенно черной дороги нам искренне казалось, что каждый мелькнувший кусочек света может вызвать бомбежку. Это было, конечно, неверно, но и неудивительно: слишком много за этот месяц все хлебнули горя от беспрерывно летавшей над дорогами немецкой авиации.
Так мы и ехали, пока не начало светать, сменяя друг друга на подножке «пикапа».
Сурков дал нам с Трошкиным поручение: по дороге в Москву заехать на минуту во Внуково, завезти жившим там на даче родителям его жены письмо и сказать, что видели его живым и здоровым.
Как мы ни торопились в Москву, но во Внуково все-таки заехали. Было раннее утро. Тихая дача в лесу. Старики притащили нам таз с крупной клубникой и просили нас, если мы сумеем, заехать на обратном пути и отвезти зятю в Касню плетеночку этой клубники. Посидев у них пять минут, мы поехали дальше, в Москву.
Было раннее утро, и Москва казалась опустевшей. Мы с Трошкиным приехали прямо в редакцию «Известий». Я оставил там статью, пообещав привезти еще, а Трошкин пошел проявлять пленки. Едва ли я ошибусь, если скажу, что мы с ним, пожалуй, были первыми газетчиками, приехавшими с Западного фронта в Москву.
В эти сутки, что мы пробыли в Москве, нам выпала трудная задача — отвечать на десятки вопросов, на которые мы иногда не знали, что ответить, а иногда знали, но не имели права, потому что здесь все-таки совсем не представляли себе того, что делалось на фронте,43 Даже отдаленно не представляли. Нас спрашивали, взят ли Минск, взят ли Борисов, правда ли, что немцы с налета взяли Смоленск и в нескольких местах переправились через Днепр и продолжают наступать. Но, еще подъезжая к Москве, мы дали друг другу слово держать язык за зубами, не говорить лишнего, и, кажется, оба сдержали это слово.
Ответив в редакции на первые поспешные вопросы и пробыв там минут двадцать, я поехал повидаться с близкими.
День был сумасшедший. Я отвечал на бесчисленные вопросы, писал для «Известий» еще одну статью, потом дописывал что-то, сидя в редакции, был у матери и отчима, ездил договариваться насчет машины. В «Известиях» решили, что лучше будет, если я оставлю у них свой «фордик», а они вместо него дадут в мое пользование редакционную «эмку». К завтрашнему утру она должна была быть подготовлена и выкрашена в маскировочные цвета. Кроме того, было решено для пользы дела вырезать у нее середину крыши и вместо нее на барашках закрепить скатывающийся в трубку брезент. Учитывая предыдущий опыт, сделать это решили для того, чтобы быстрее передвигаться, не чувствовать себя в мышеловке и не выскакивать каждый раз, услышав самолеты, а, скатав этот брезент на ходу, наблюдать за воздухом.
Я узнал, что Ортенберг назначен редактором «Красной звезды». Накануне своего отъезда на фронт я встретил его в коридоре ПУРа, когда шел за командировочным предписанием, и сказал ему, что если его назначат в одну из военных газет, то чтобы он забрал меня к себе.
В «Красную звезду» к нему я попал вечером. Когда я вошел, он, встав из-за стола, сказал:
— А, Симонов! — таким тоном, словно он именно меня сейчас и ждал. — Ты получил мои телеграммы?
Я спросил — какие.
— Я послал тебе две телеграммы в «Боевое знамя».
Я сказал ему, что хотя и был первоначально назначен в эту армейскую газету, но так и не знаю, где она находится, и никаких его телеграмм не получал.
— А чего ты приехал с фронта?
Я объяснил.
— Хорошо, — сказал он. — А я тебе уже третью телеграмму собирался посылать от имени Мехлиса. Теперь у меня будешь работать.
Я сказал ему — и вполне искренне, — что был бы рад работать с ним, но я работаю во фронтовой газете и в «Известиях».
— Ничего, — сказал он. — Из фронтовой мы переведем тебя к нам приказом, а «Известия»… Я тебе позвоню ночью. Давай телефон.
Я не дал телефона, по которому он мог бы мне позвонить ночью, и сказал, что сам позвоню ему утром.
Я вышел от него в большом сомнении. По старой памяти о Халхин-Голе мне хотелось работать у него, но, с другой стороны, была уже заварена каша с «Известиями», получено от них постоянное корреспондентское удостоверение на Западный фронт, и менять все это было крайне неудобно.
Я так и не решился в тот вечер и в ту ночь рассказать близким мне людям всю правду о происходившем на фронте. Настроение у меня было тяжелое, даже немного подавленное, но я старался его прятать. И близкие принимали его просто за результат большой усталости.
Я заснул поздно ночью, и, как мне показалось, через несколько минут меня разбудили. Звонил телефон. Оказывается, была уже не ночь, а половина седьмого утра.
— С вами говорит заместитель редактора «Красной звезды» полковой комиссар Шифрин. Выслушайте приказ заместителя народного комиссара. «Интендант второго ранга писатель Симонов K. М. 20.VII.41 назначается специальным корреспондентом газеты „Красная звезда“». А теперь, — продолжал Шифрин, — бригадный комиссар Ортенберг приказал вам спать, сегодня никуда не ехать, а завтра, в понедельник, к одиннадцати часам явиться в редакцию.
Я ничего не успел сказать, трубка была уже повешена.
Я сел на трамвай и поехал в «Красную звезду». Оказалось, что Ортенберг еще у Мехлиса. Значит, он приказал разыскивать меня еще оттуда, из ПУРа.
Вскоре он явился и сказал, что первые две недели я буду сидеть в Москве, что я нужен пока здесь, в редакции, а потом поеду на фронт по его усмотрению. Тщетно я старался объяснить ему всю невозможность для меня остаться сейчас в Москве, несмотря на все мое желание работать в «Красной звезде».
— Ничего, — сказал он. — Теперь ты наш работник. С «Известиями» мы уладим, а с «Красноармейской правдой» уже все сделано. Я дал в политуправление фронта телеграмму, что ты работаешь у меня, а не у них.
В общем, я в душе был рад переходу в «Красную звезду», но у меня все равно оставалось чувство, что я не могу сейчас задержаться в Москве и должен возвратиться в Вязьму именно сегодня, как обещал. Зная характер Ортенберга, я использовал единственный козырь: попросту сказал ему, что если я сегодня же не вернусь на фронт, то меня сочтут за труса. Он полминуты подумал и сказал:
— Хорошо, поезжай. И чтобы тебе не было неудобно с «Известиями», то в эту поездку можно так: мне делай стихи, а им — прозу. Срок поездки — неделя, а потом — целиком наш, и никаких поблажек!