Последнее отступление
Он стал дожидаться доктора, который был на обходе. Ждать пришлось долго. В приемном покое было тепло, пахло лекарствами. Артемку разморило, он щипал себя за руку, чтобы не задремать. Наконец появился доктор. Артемка встал.
— Товарищ доктор, дозвольте другу сладостей передать. Узюму вот немного… Он сроду узюму не ел. А охота ему попробовать: говорил, как заработает много денег, так три фунта купит и зараз все съест.
Доктор остановился, отвел взгляд в сторону.
— Вашему другу уже не придется есть изюм. Вообще ничего не придется есть.
Артемка похолодел, заныли пальцы, сжимавшие узелок.
— Как так?
Врач положил руку на плечо Артемки, устало проговорил:
— Если бы я был ангел-спаситель… Я всего лишь врач.
— Не может быть, чтобы Кузя помер! — криком отчаяния захлебнулся Артемка.
— Все помрем: ты, я, другие… — все так же устало сказал врач. Он вдруг махнул рукой и отвернулся.
Сиделка провела Артемку в палату. Кузя лежал па спине, чуть повернув голову на бок. Глаза у него были плотно закрыты синеватыми веками. Возле уголков белых губ образовались две скорбные складочки. Одной рукой он уцепился за простыню на груди. Простыня была белая. Возле руки темнели полосы — следы судорожно сжатых пальцев Кузи. Густой ком застрял в горле Артема, он по-детски всхлипнул и зарыдал, уткнувшись лицом в узелок с гостинцами. Из развязавшегося узелка сыпался изюм, вздрагивали плечи, по лицу катились слезы. Со слезами уходила юность.
Сиделка осторожно взяла его за руку, повела по коридору, помогла спуститься со ступенек крыльца. Здесь Артемка остановился, всхлипывая, вытер слезы узелком, бросил его, пошел. Резкий, сырой ветер дул в лицо, давил на грудь, распахивая полы зипуна.
8Надолго замолчал Артемка. Сидел дома — молчал. Ходил по городу с винтовкой — молчал. Не разжимая пепельно-серых губ, вглядывался в темень улиц, в глухие тупики переулков. Вглядывался пристально и строго. Никогда, ничего он не ждал с такой нетерпеливой надеждой, как встречи со скуластым убийцей Кузи. Затекшие пальцы сжимали винтовку, шелестел песок под ногами. Проходила ночь за ночью. По улицам метался ветер, в углах и закоулках таилась густая темень, злая темень. В ней укрывался он, в ней прятались другие, безжалостные, ненавистные. Он тоже будет безжалостным. Кровь Кузи не ушла в песок…
Однажды у штаба встретил Любку. Она поджидала его на лавочке. Сидела и пудрила нос, заглядывая в круглое зеркальце.
— Кое-как дождалась тебя, — она спрятала зеркальце, взяла со скамейки холщовый мешочек, перевязанный голубой лентой. Артемка не остановился. Любка пошла рядом.
— Что такой пасмурный?
Он не ответил.
— А у меня есть что-то такое, чему ты обрадуешься, станешь ясный, как солнышко, — Любка наклонилась к нему, завитки ее волос коснулись его щеки. От ее волос пахло сладковато-приторными духами. Артемка сердито засопел. Любка взяла его руку в свою, поднесла к мешочку.
— Пощупай-ка! Наган тебе добыла.
— Наган? — Артемка остановился, потянул мешочек к себе.
— Э, нет. Пойдем ко мне, там получишь.
Раньше Артемка подпрыгнул бы от радости, сейчас у него не было даже желания посмотреть оружие.
— Что же ты, Артем? Что с тобой? Болен, да? — Любка тормошила его, дергала за руку.
— Отвяжись, ради бога, — он взял ее за руки выше локтей, осторожно, но решительно повернул, подтолкнул в спину. — Иди.
— Эх, ты… — сказала она. — Эх… Я думала, ты не такой, как все. Старалась для тебя.
Голос у нее дрогнул, глаза часто-часто заморгали. Артемка молча смотрел на нее. Смотрел долго, словно что-то припоминая.
— Ну что уставился? Пойдешь или нет? — зло сказала Любка и тут же стала упрашивать: — Пойдем. Я тебе кое-что сказать должна.
— Ладно, пойдем.
Любка привела Артемку в свою комнату, спрятала куда-то мешочек и стала переодеваться. Сбросила с ног полусапожки, сняла чулки и, игриво улыбаясь, сказала:
— Подожди, я сейчас халат надену.
Она встала за коротенькую занавеску из марли, сбросила с себя платье. Артем увидел округлые очертания ее тела и отвернулся.
— Посмотри-ка, — Любка отбросила занавеску и повернулась перед Артемкой. Халат розового китайского шелка тяжелыми складками спадал с ее круглых плеч.
— Красиво?
— Ничего… Ты не вертись, Любка, говори, да я пойду.
— Ишь ты… сразу и командовать, — усмехнулась Любка. Она поправила перед зеркалом прическу и уж после этого принесла мешочек, вынула из него револьвер в новенькой коричневой кобуре. Ремешки, за которые кобуру прицепляют, были срезаны.
— Ты где его добыла?
— Украла! — вызывающе ответила Любка. — У наших дураков. Помнишь, ты приходил искать Федьку? Вот в ту ночь…
— Ты, видно, на все способная… — тихо сказал Артемка.
Любка вспыхнула.
— Если бы я у честных украла. А они сами все воры. А потом я не для себя, для тебя старалась.
— Все равно…
— Я пошутила. Купленный он, наган-то.
— Купленный — другое дело. Купленный я возьму, сгодится. Но деньги заплачу после. Сейчас нету.
— Ничего не надо.
— Даром я не возьму.
— Как хочешь, — Любка пожала плечами. Она сердилась.
— Ты чего-то хотела сказать?
— Хотела, а теперь не скажу, вот.
— Не хочешь — не надо. Я домой пойду.
— Не уходи! — с мольбой в голосе крикнула Любка. В глазах Артемки промелькнуло недоумение, на минуту он заколебался, но тут же надвинул шапку на лоб.
— Не могу с тобой разговаривать по-простому, Любка, — отвернувшись, сказал он. — Припомню, как вы гуляете, жизнь куражите, вся душа переворачивается.
— А я виновата? Да чтоб им всем на осине повеситься! Я тут, Артем, непричастная. Ты мне люб, Артем. Увидела тогда я тебя — изомлела вся.
— Ты не болтай зря-то. Лезешь ко всем, все тебе нравятся. Это дело твое, конечно, супротив ничего сказать не могу… Но поговоришь с тобой и навроде воды болотной напьешься, лихотить начинает. У тебя только и на уме — обниматься да целоваться, с жиру бесишься. А люди, которые за всю жизнь куска доброго хлеба не съели, умирают.
— Как тебе охота мучить меня? — Любка всхлипнула. — Жизнь моя молодая пропала, сама я себе постылая…
— Не надо плакать, — тихо попросил Артемка. — Подними голову хоть немного, оглянись. У тебя одна печаль-забота — о себе. Вот и стонешь, и ноешь, и жизнь клянешь. А кому сладко живется?
Глава шестая
1Дамба шагал по дороге, опираясь на суковатую березовую палку, загребал пыль рваными унтами… По тракту часто проезжали мужики, и он, завидев их, сворачивал в кусты. Это его угнетало: приходится, как вору, прятаться от людей. А Дамба никогда в жизни не делал ничего такого, чтобы стыдиться или бояться людей. Домой добрался на четвертый день с кровоточащими, распухшими ногами, запавшими от усталости и голода глазами.
Жена, заняв у соседей чашку муки, стала варить саламат, а он лежал на кошме и смотрел в открытые двери юрты в степь, освещенную предзакатным солнцем. Недалеко, оседлав таловые прутики, по зеленой траве носились ребятишки и, подражая лошадям, заливисто ржали, брыкались босыми ногами.
Все тело Дамбы болело, ноги горели, но страхи и мучения кончились. Он вдыхал горьковатый полынный запах степных трав и думал, что все в жизни меняется, но степь-кормилица остается такой же, какой он увидел ее в младенчестве, какой она была при дедах и прадедах. По ней, вытаптывая травы копытами коней, поднимая густую красную пыль, прокатывались воинственные орды, оставляя за собой на месте мирных кочевий черные круги обгоревшей земли… Проходили годы, и снова буйно зеленели травы, и снова в лазурное небо подымались кудрявые дымки из юрт. Еще страшнее, безжалостней, чем орды ханов-завоевателей, была неведомая черная болезнь. Она не щадила ни знатных, ни богатых, ни детей, ни стариков. Вымирали целые улусы, ветер хлопал дверями юрт, и некому их было закрыть. По ночам тоскливо и страшно выли собаки, в степи дичали табуны лошадей, волки обжирались бараниной. А то случалось, что немилосердное солнце сжигало едва поднявшиеся травы, хлеба. Падала истощенная скотина, голодали люди.