Бабий ветер
Часть 21 из 27 Информация о книге
…Милая моя, прости, что долго не писала. Помню про все твои вопросы, непременно отвечу, но не сегодня; сегодня я совершенно разбита, хотя, казалось бы, после отпуска, чудесного глотка чистой радости – неважно, что длился он недолго, мне слишком-то большой отпуск и не полагается, – должна бы я порхать, аки амур во облацех… И порхала! Потому что поездка на Кейп-Код для меня – всегда праздник. Короче, мы тут с Лидкой внезапно сконцентрировались, собрались и выехали на неделю в Провинстаун к Оливии – помнишь, я писала тебе о нашей Оливии, каменщице-столярице-плотнице и… тут можно присобачить еще целый поезд рабочих профессий, не ошибешься. Сняли машину – небольшой такой приемистый «Опель» попался – и рванули прямо в кипящую осень. Ты ведь не раз бывала в Новой Англии, изъездила наши края в разное время года – значит, представляешь эти пылающие дубы и японские клены вдоль дорог, вперемешку с темной зеленью хвои и пронзительной желтизной разной прочей листвы. Стволы деревьев тронуты благородным серебром лишайников, зеленовато-черная гранитная порода слоями выползает из земли, громоздится вдоль дорог мрачноватыми замками… Путь не близкий, едем обстоятельно и со вкусом, останавливаемся на заправках, пьем кофе, перекусываем. Обо всем переговорим, все повспоминаем: коммуналку на Тарасовской, Овода, Гуль-Гуль, святую нашу Бусинку, наших чудных мальчиков Юрика-Шурика… Эти поездки для нас с Лидкой – вечная ревизия, сладостный переучет жизни. Приехали под вечер, уже стемнело. Пока внесли вещи в дом, пока я доставала пироги да разогревала, пока строгали салаты, варили картошку к знатной селедочке – ужинать сели поздно. А тут и дождь зарядил, исхлестывал большие голландские окна столовой, швыряя в них горстями палые листья, налепливая на стекло и вновь сдирая, будто недовольный экспозицией. В черных окнах отражались балки высокого потолка, низко спускалась на цепи прекрасная медная люстра, найденная Оливией с одним разбитым плафоном на помойке, тут неподалеку, – начищенная и возрожденная к большой талантливой жизни. Как всегда, нас ждали очередные изменения и усовершенствования в Семнадцатом. Оливия пробила стенку над большой залой и соорудила деревянный балкончик Джульетты, типа такой антресоли для музыкантов. Закрывался он складными ставнями, обклеенными двумя радужными флагами. К лесбийским затеям Оливия никакого отношения не имеет, но подобрала, а может, стянула где-то с очередной демонстрации меньшинств их гордые штандарты. И чудненько так получилось, приговаривает она, просто душа радуется. Стала увлеченно рассказывать о своей недавней поездке в Катар: там султанша, озабоченная благотворительностью, решила основать общество помощи слепоглухонемым детям. Разыскала «ведущего специалиста» в этой области – нашу Оливию – и пригласила ее для консультаций. Почему-то приглушив голос, Оливия рассказывала о женщинах в черном, которые тайком навещали ее в отеле: все русские и украинские девочки, жены богатых и красивых арабских вельмож. Повыскакивали замуж у себя в Питере или Харькове, уехали в волшебную сказку Шехерезады и угодили в лапы свекровей, которые в своих семьях пользуются неограниченной властью – на женской, само собой, половине. – И она мне говорит: «Не передать, как я вам благодарна, что согласились меня принять. Это праздник, праздник! Хоть посмотрю на вас, человеком себя почувствую…» Снимает черный платок с головы, а волосы – роскошные, рыжие, с такой медной искрой… И деваться некуда: трое детей, трое мальчиков, все в полной власти свекрухи… Были мы так счастливы – три бабы в старом приветливом доме, – и он нам явно радовался. Сквозь шум дождя и ветра доносились из зарослей голоса животных. За последнее время койотов развелось, сказала Оливия, на свободе скрещиваются с волками, получаются странные существа, которым уже имя дано: койольфы. Ночами тявкают, покоя не дают… – Ой, а пирог-то?! – воскликнула Лидка. – Завари еще чаю… Я выложила на овальное блюдо свою «коронку», тарелки расставила… Когда бабы замычали в предвкушении, строго предупредила: – За едой не стонать! И все эти шесть ночей дом вздыхал в унисон ветру, поскрипывал, кряхтел и всхлипывал в ответ на тявканье койольфов; где-то за шумом деревьев рокотал и тяжко ухал океан, в моей комнате тихо горел электрический камин, а снаружи над деревянной декой потренькивал колокольчик, и то и дело принимался шуршать по крыше дождь… И все эти ночи я говорила-говорила с Саньком, так легко, так жадно, взахлеб говорила… Рассказала о Мэри, о девочке-монашке, о Гене Уманской и о Сереге Боярине, который зовет полетать. И о тебе рассказала, о том, как много пишу в эти месяцы (чудно́: я и в молодости столько не писала), выговаривая почти незнакомому человеку всю свою жизнь, где и небо мое, и любовь, и страшная боль, и чуть ли не все люди, которых встретила. Засыпала перед рассветом и спала долго, в счастливом забытьи, отдавшись едва ощутимым колыханиям Трескового мыса, словно бы падая в глубину времен неостановимо, сладостно, навсегда… …Как число в уме, на песке оставляя след, океан громоздится во тьме, миллионы лет мертвой зыбью баюкая щепку. И если резко шагнуть с дебаркадера вбок, вовне, будешь долго падать, руки по швам; но не воспоследует всплеска… * * * …Мне всегда нравилась задушевная простота здешних домиков – серых, белых, голубоватых, рыбьим косяком стоящих над заливом. Тусклая дранка стен и крыш, беленые кирпичные трубы. Названия местных баров нравились: «Трехногий попугай», «Поводок щенка», «Визжащая свинья»… Сезон закончился, небо гнало куда-то толпища тревожных туч. Провинстаун опустел. Модные бутики, галереи и лавки закрылись. На центральной улице, неподалеку от ратуши, пожилой, с уютным брюшком, музыкант играл на саксофоне какой-то джаз. И неплохо играл. Я подошла… В картонной коробке, куда редкие прохожие бросали мелочь, лежали камушек – чтобы ветер не унес – и мятая пачка «Винстона» с нашлепкой «курiння вбиваэ». Я дождалась паузы и спросила, кивнув на пачку сигарет: – Земляк… Киев? Харьков? – Выше бери, – простуженно отозвался он. – Одесса… Бары и кафе кое-где работали, и мы зашли в рыбный ресторанчик окнами на залив, и сели за столик у окна. Из воды торчали черные сваи пирса, уходящего вдаль метров на двести. Крупные наглые чайки – черные спинки – сутуло сидели на сваях, хмуро озираясь и высматривая что-то в воде. Уже тронувшись в обратный путь, тормознули у старого деревянного мостика, перекинутого на остров, и, перебравшись по нему, минут двадцать собирали грибы – те самые фирменные белые, с Кейп-Кода, которые продают в супермаркетах. Набрали целый пластиковый ящик, очень кстати оказавшийся в багажнике «Опеля». Думала – вернусь, разберусь с ними, как полагается: кое-что засушу, что-то отварю и заморожу на будущие супы, а что-то – «бери выше», как сказал саксофонист, – замариную… Принесу баночку в «Круг друзей», угощу Геню, старую воровку. И наконец, приготовлю ей вишневый пирог, тот самый, мамин, по которому она всю жизнь тосковала. Всю обратную дорогу вела машину ровно, упоенно, на хорошей скорости – возможно, езда мне сейчас заменяет полет. Лидка уснула, а я поставила диск Армстронга и под его бессмертный хрипатый бас гнала в темноту, сквозь дожди и дождики, в прорывы мигающих звезд и летящих комет на черном небе, и мне казалось, что вот сейчас, уже совсем скоро, я нагоню какую-то свою настоящую жизнь, которая никуда не делась, а ждет меня терпеливо и восторженно где-то там, во‑он за тем поворотом. Домой вошла в пятом часу утра, еще затемно, встала под горячий душ и сразу рухнула в кровать, предвкушая долгий утренний сон – полет, продолженье дороги. А в девять – в мой-то выходной! – позвонила Наргис, слезно умоляя приехать. – Что случилось? – пробормотала я, пытаясь проснуться. – Что там за пожар? – Би… бикини… – тихо ответила Наргис, и по голосу я поняла, что ей нехорошо. Матерясь, я опять полезла под горячий душ, натянула джинсы и свитер, собрала мокрые волосы в конский хвост (каждый раз думаю, что надо бы их остричь – тоже мне, пожилая Валькирия! – но всякий раз боюсь огорчить Санька). И – поехала. Да, это было бикини. Черная женщина лет сорока – стильная, прекрасно одетая, гибкая, как лань, прости за банальность; тело молодое, сильное – двадцатилетнее. Не выпускает из рук айфона и смахивает на большого начальника. Сняла она трусики, запрыгнула на кушетку, раздвинула ноги… Хорошо, что за четверть века я закалилась и могу держать удар. Голубушка моя! Ты, конечно, слышала о женском обрезании? Но видела ли хоть раз то, что остается после него? Я ничего страшнее никогда не видела. Она внимательно смотрела на мою реакцию, на мое лицо своими глубокими черными глазами, а я возилась с инструментами, что-то выключала, включала, перекладывала, какие-то спасательные шуточки выдавала, это помогает, – делала все, чтобы не смотреть на это… Я даже не знала, как подступиться, как начать… И она поняла и стала рассказывать. А я должна пересказать это тебе, иначе просто рехнусь. Родилась она в Африке – то ли Судан, то ли какая-то другая чертова дыра, не вспомню, у меня мозг взорвался. У них там, как в других подобных чертовых дырах, в ходу милый обычай: делать девочкам обрезание. Как она сказала, к счастью, ей не сделали фараоново обрезание – самое зверское, во время которого многие девочки умирают от потери крови. Ей было девять лет, сильнее боли никогда не испытывала. Никакого наркоза: две бабки в четыре руки скоблили бритвами и острыми ножами. Выскоблили все очень кустарно, дико – те еще мастера-хирурги: нет клитора, малых губ, одна багровая воронка зияет. Опять-таки, «к счастью», не зашили влагалище; говорит, долго совещались, зашивать большие губы или нет, но она так дико кричала, что они плюнули и отступились. Производится эта процедурка только затем, чтобы женщина, упаси боже, не получила в своей жизни никакого сексуального удовлетворения. Только рожать. Ирония судьбы: ее выдали замуж в четырнадцать лет; разумеется, ничего мало-мальски напоминающего удовольствие она не чувствовала, вообще люто ненавидела это дело… но главное, не могла забеременеть. Так что муж ее выгнал. Несколько раз приходили свататься мужички поплоше – само собой, предварительно трахая «невесту» для проверки. Но она не беременела. Какие-то очередные многомудрые бабки ее осмотрели и вынесли вердикт: бракованная. Что бы с ней стало при таком-то раскладе, она и думать боится. С таким бросовым товаром в племени происходило все, что угодно. Но, к счастью – тут уж действительно, к счастью, – в их деревне появились американские миссионеры. Одна из женщин заметила тихую забитую девочку, приласкала ее, и та буквально припала к первой человеческой душе, которой она, брошенная шелудивая собака, оказалась небезразлична. И вот эта женщина (она благоговейно и нежно выдыхает: Маргарет!) забрала ее с собой в Америку. Поскольку сама Маргарет всю жизнь проводила в таких вот экспедициях по таким вот чертовым дырам, девочку определили в монастырь, где она и жила первое время; потом ее удочерила многодетная семья, причем белая богатая семья. Дети там – их было четверо – все хорошо учились, и она за ними, с ними, впереди них – бросилась наверстывать свои пока еще небольшие годы. И училась истово, яростно, взахлеб! Вскоре всех догнала – перегнала. Оказалась очень толковой, прямо талантливой. И та страшная травма детства не оттолкнула, а, наоборот, приобщила ее к медицине. Она поступила в медицинский колледж, закончила его с блеском, но практикующим врачом быть не захотела, пошла в науку. Защитила диссертацию, работает и правда большим ученым начальником в СДС. Это самый крупный в Америке, да и в мире, центр по борьбе с инфекционными болезнями. Семьи у нее нет, попытки выйти замуж не удались – видимо, у мужиков была та же реакция, что и у меня. Очень хотела родить, но безграмотные бабки оказались правы: абсолютное бесплодие. И это угнетало и точило ее всю жизнь – зазря девчонку искромсали. Сейчас она летит на Гавайи, там какой-то симпозиум в шикарном отеле с тремя бассейнами. Купила себе дорогущий купальник и впервые в жизни решилась сделать бикини. Кое-как я это бикини ей и сделала; руки тряслись, страшно было дотрагиваться до места трагедии – к черту точки! – до святого места трагедии. Кстати, когда мы уже разговорились и я выслушала всю историю, я спросила, почему она не сделает себе того, что делают транссексуалы: вагинопластику; ведь можно все нарастить – конечно, это деньги, здоровье, время и… Она подняла на меня свои трагические черные глаза и резко оборвала: – Нет уж! Это – моя Хиросима. Умная баба… Она ушла, и тогда Наргис распахнула дверь своей комнаты: отсиживалась у себя, трусиха, не могла дождаться, когда я зайду. Увидев меня, стала торопливо и виновато объяснять, как испугалась, увидев этот кошмар, как тянула время до моего приезда, предлагала кофе, бесплатный маникюр… Ну, я ей подробно пересказала всю эту интересную историю. И сидели мы, две бабы, рожденные и выросшие в разных концах земли, и ревели над судьбой третьей бабы; чуть не в голос ревели обе. Потом Наргис отпустила меня домой – досыпать, ну, а я, само собой, не могу глаз сомкнуть, не могу прийти в себя, сигареты смолю одну за другой. Думаю: это что ж такое, а? Вот это наше время величайших достижений в разных областях науки: и минувший двадцатый, и этот новенький шустрый век, уже показавший клыки и грязные лапы убийцы, в каждой из которых по навороченному айфону, – что они предлагают человеку, а главное – женщине? И почему по-прежнему, как встарь, какая-то религия, какие-то гнусные мелкие служки, тьма беспросветная могут лишить меня права чувствовать? Меня могут ослепить, чтобы я не видела, оглушить, чтобы я не слышала, искромсать и кастрировать, чтобы не смела любить?! Но разве не Бог дал мне чувства?! Что с ним стряслось, с этим самым богом, он что – потерял управление своим шариком и пошел вразнос? И куда все мы летим, и что с нами будет, если Женщина – существо, дающее жизнь! – так глубоко несчастна на созданной им планете… * * * И вот сижу я, пишу тебе письмо, сигаретку в зубах катаю и знаешь, что вспоминаю: как давным-давно, в первые недели после моей Хиросимы – еще немая от горя, уже вдова, уже пустая, уже похоронившая свою так и не названную дочку, – я выползла на улицу чуть ли не впервые за месяц и неожиданно для самой себя зашла в турбюро и купила тур по Британской Колумбии. Зачем, почему – не спрашивай, сейчас уже не помню, как не помню ни группы, ни имени и лица экскурсовода, ни маршрута самой поездки – все в какой-то вате. Видимо, ангел мой, хранитель, забеспокоился и решил выволочь меня из съемной норы на окраине Монреаля и проветрить, показать какие-то краски, кроме черной. И краски – о, да, сверхъестественно яркими тогда мне показались.