Бабий ветер
Часть 23 из 27 Информация о книге
А я подтянула повыше сумку и двинулась по улице вниз – навстречу вихристой музыке, которая подманивала меня издали. Это были уличные музыканты, ансамбль перуанских индейцев. Расположились на площади перед входом в торговый центр, расстелили на земле свои тканые коврики и принялись наяривать: перетаптываясь, покачиваясь, потряхивая бубнами и переходя с места на место. Обычный их заработок. Ты ведь много путешествуешь, наверняка не раз попадала в водоворот таких уличных концертов: эти бродячие индейские группы разъезжают по всему миру. Я и в Нью-Йорке их сколько раз встречала. Помнишь, гигантские перья у них на головах и за спиною, как будто ощетинились обезумевшие ангелы? И инструменты у них потрясающие: бубны, окарины, свистульки-вистлы, поющие чаши… Особенно перуанская флейта кена. Ничего особенного: открытая тростниковая флейта, семь отверстий. Но вот что интересно: сам голос ее, тембр исполнен такой высокой тоски, а мелодия выходит вольной, ветреной, даже счастливой – в надмирном своем истекающем плаче. Она вроде и плачет обо всех нас, ее недаром называют «флейтой печали», да и исполняют на ней «эндечас», надгробные плачи. Но то ли оплакивают они умерших иначе, то ли потому, что строй этой тросточки – мажорный, получается совершенно фантастическое звучание: беспредельное, томительное, вольно-беспечное. И все тебе становится нипочем – жизнь, смерть, все одно: твою душу обнимает такой простор, такой ветер тебя несет… И стояла я там, перед этими взъерошенными ангелами, которые для меня лично исполняли на флейтах счастливый мой «Бабий ветер» и уносили меня на такую высоту к такому невыносимому ликованию-рыданию, что горло стискивал спазм, а я только радовалась, что на мне большие темные очки и не видно, как плачу я от счастья, как улетаю все дальше, улетаю на этом ветру, под эту музыку… * * * Я тебе сейчас расскажу про гибель Санька, и больше ты меня никогда ни за что об этом не спрашивай. Он был одним из самых опытных пилотов. Его маниакальная аккуратность, осторожность и подозрительность к любой мелочи могли страшно раздражать. А прогноз погоды для нас, шаровиков, – это не мелочь, это самое главное. И потому ни мне, ни ребятам, которых он спас ценой своей жизни (это была группа парашютистов), – до сих пор непонятно, как он не увидел, не учел той грозы. А когда увидел, было поздно. Я тебе уже объясняла насчет баланса: подъемная сила должна быть больше веса аэростата и всех, кто в нем находится, – из-за разницы давления внутри и снаружи шара. Соответственно, как только вес уменьшается, шар резко поднимается. А потому нельзя сбрасывать за один раз больше двух человек, нельзя их сбрасывать во время набора высоты, когда и так баланс смещен в сторону подъема. В общем, в тот день, осознав, что шар летит в бурю, мой муж принял решение спасать пассажиров, поднялся на максимальную высоту, сбросил всех разом и один ушел в грозовое облако. Я была беременна дочкой, восьмой месяц. Саша-Наташа-Даша… Ребята не хотели пускать меня смотреть на эти оборванные, обугленные синие тряпки, оставшиеся от шара, на куски разломанной корзины, разбросанные по полю… Я пробилась через всех… упала, ползла к нему… обезумела. Сейчас понимаю: лучше бы думала о ребенке, ведь он… она была единственным, что у меня оставалось. Что могло бы остаться от Санька. * * * …Господи, где я, о чем я? Ну да, в Ванкувере. Прямо там, на площади я сняла номер в отеле, на пятнадцатом этаже – такая башня была высоченная, с балконами, очень мне понравилась. Дорогой отель, я и искала дорогой – после всех моих закусочных, баров и казино с паскудными стрип-клубами. Заселилась в роскошный номер, вышла на балкон и чуть не взвыла от счастья: мне показалось, что я в корзине воздушного шара, и облака плывут навстречу, и воздух такой – мой, особенный, напоенный озоном… А внизу, вдаль и вокруг простиралась бухта Инглиш, и, как в опрокинутом небе, на синейшей искристой глади парили корабли, баржи, подъемные краны и какие-то белые колпаки, похожие на шатры шапито. А на горизонте покатыми спинами круглились темно-синие горы. Я спустилась вниз, заказала в суши-баре разных деликатесов, сидела, запивала их японским пивом, которое показалось мне слабоватым по сравнению с моим уже привычным и уже необходимым виски; слабоватым, но праздничным, веселым. И так мне было хорошо, я словно вернулась откуда-то к самой себе – пусть покалеченная, но живая. Все кончено, думала я, вот теперь все похоронено. Вот сейчас я уж точно выкарабкалась. Когда стемнело, и в баре вдобавок к электрическому свету включили потолочный плафон-витраж, и четыре витражных веселых лампы по краям барной стойки дробно засветились и медленно закрутились, рассыпая вокруг серебряный, малиновый, леденцово-скользящий свет, я расплатилась и вышла. В огромном холле почему-то толпился народ. Сначала я подумала, что заселяются два автобуса с туристами, потом поняла, что ошиблась: публика, и мужчины и женщины, были в вечерних нарядах и группками, по двое, по четверо направлялись куда-то вглубь. А там под аркой перед высокими двустворчатыми резными дверьми сверкал, мигал, проблескивал и зазывал публику тягучей ритмичной музыкой очередной стрип-диско-секс – словом, очередной вертеп, очередной Содом и Гоморра, без которого, видать, такое шикарное место не могло получить свои пять звезд. Я купила перед входом билет и вошла. Спросишь – зачем? Не знаю – может, хотелось себя проверить: если я выжила, если уж вынырнула и способна плакать под музыку перуанской флейты и чувствовать нежность к этим покатым горам, к пунцовой листве канадских кленов, к трудовым баржам на синей воде залива, смогу ли со спокойной усмешкой или хотя бы равнодушно глядеть на гнусные утехи респектабельных господ? Помещение оказалось просторным залом, декорированным с размахом и со вкусом – специальным, конечно, вкусом, соответствующим жанру: слишком много красно-бордового, слишком густо развешаны гирлянды пульсирующих лампочек, слишком много искусственных пальм. За столиками, расставленными широкой дугой перед маленькой круглой сценой с тремя шестами, пока пустыми, рассаживались гости по двое, по трое… А за одним столом… Я не сразу поняла, было ли это запланированным представлением, затравкой, так сказать, к началу программы или неким внезапным демаршем, на который решилась озорная стриптизерша. За столиком сидел одинокий пожилой господин, лысый и взмокший настолько, что по лицу его струился пот, затекая за воротник рубашки. Перед ним на столе на корточках сидела одна из артисток – совершенно обнаженная, если не считать серебристой паутинки стрингов. Сидела, выпрямив спинку, раздвинув точеные колени перед его ошалелым лицом, непринужденно свесив кисти рук и приветливо пытаясь старика разговорить. Он же, выкатив глаза и задыхаясь, неестественно багровый даже в этом красноватом приглушенном свете, жалко и одновременно жадно таращился на нее… Протянув руку, она дотронулась до его щеки, брезгливо смахнув на пол капли пота. Он чуть завалился набок, как-то умоляюще отмахиваясь от стриптизерши и в то же время не отрывая дикого взгляда от ее бесплатно распахнутого перед ним дорогостоящего товара. Затем девушка легко поднялась, плавной дугой перенесла ногу через голову старика, ступила на соседний стул, спрыгнула на пол и пошла по проходу. Взлетела на помост с шестом и принялась привычно и заученно совокупляться с собственным телом, оглаживая груди, ягодицы, покручивая задом, выставляя его на всеобщее обозрение, наклоняясь и вспархивая ладонями там и сям, приглашая, обещая… И ясно стало, что сценка на столе была задумана как начало представления, и старик был выбран не зря, а с издевкой, с подковыркой – забава гнусноватая, да так ему и надо. Гладкая, переливающаяся ароматическим маслом с блестками, с гладкими выбритыми подмышками, гладким вогнутым пахом и совершенно мертвым утоптанным лицом, девица эта была типичной представительницей индустрии. Все здесь было, как обычно, – как повсюду на свете, одно и то же: за женщину платили. Платили за гладкие подмышки, отполированный пах, заводную попку… Все было нормально, привычно, пристойно, как и принято среди людей – цивилизованных людей, – которые не опрокидывают женщину на спину среди развалин, пожарищ или в глухой подворотне; не давят, упаси бог, ее посинелую вздутую шею, не взрезают живот, не ломают позвоночник, а платят немалые деньги, чтобы она сама – сама! – демонстрировала заветные щелки, впадинки и бугорки и покачивала задом, разжигая скользкую похотливую трубчатую тварь в их брюках дорогого покроя, призывая вложить полтинник за тончайшую ниточку ее дорогих стрингов… Словом, я поднялась в свой номер и некоторое время ходила по нему, не в силах прикоснуться ко всей этой мебели – она была из того же набора, что и в стрип-клубе, и это понятно: огромный отель, оптовая закупка. Наконец вышла на балкон. Прямо надо мной предлагала себя всем желающим полная холодная луна. Пошевеливая круглыми боками, то натягивала на себя дымный лоскуток облачка, то кокетливо освобождалась, полностью обнажаясь. Она отражалась внизу, в воде залива, празднично испещренной огнями кораблей и барж, а вдали громоздились темные, как горы, облака. Это было так невероятно красиво, так полно ожидания – в точности как перед прыжком с парашютом с воздушного шара, – что я перегнулась через перила балкона, закрыла глаза и поняла, что сейчас – полечу-у-у-у!!! Казалось, еще мгновение – и зычный голос Санька рявкнет: «Пошел!» Это было невероятное полное счастье, полное и мертвенное, и последнее, и голое, как плывущая развратная луна. «Пошел!!! Поше-о-ол!!!» – гремело у меня в ушах, в мозгу, в груди, в пересохшем горле. «Поше-о-о-ол!!! – визжала мертвая холодная тварь у меня над головой, вращая голубой, изъеденной кавернами задницей. – Поше-о-о-о-ол!!!» Очнулась я на полу балкона, совершенно заледенелая – видимо, давно так лежала. Отползла в комнату и долго валялась ничком, щекой на ковролиновом полу, рассматривая чередующиеся желтые и шоколадные кубики на красном поле. Потом откинулась на спину, разбросала руки и летала так до утра, глядя в постепенно светлеющий потолок, чистый, белый, надежный. Отныне, – дала себе слово, – только он и будет моим ближайшим небом. А утром взяла билет на самолет до Нью-Йорка… 13 – Ну что, Кура, как прошел твой бенефис? Вновь я выстригала, полировала и нежила проблемные Генины конечности. Слава богу, ноги не подкачали, ногти вели себя образцово – видно, что в прошлый раз работа сделана была на совесть. Сегодня старуха подозрительно молчала и вообще была не в духе. Может, заболела? Я подняла голову. Генино тяжелое лицо выражало крайнюю степень обиды, брылы обвисли и подрагивали. – Ты надо мной издеваешься, Ляля? – тихо спросила она. – Хочешь лично от меня послушать про мою катастрофу? – А что случилось? – Я соорудила испуганно-сочувствующее лицо. – Лида мне ничего не говорила. Лида мне, конечно, не просто, а в лицах рассказала про стариковский утренник, изобразив каждого, и мы обе, а также сосед Юра, который как раз поднялся спросить, сколько сахару и муки добавляют в оладьи, хохотали, как безумные (у Лидки незаурядные артистические способности!), а потом дружно взгрустнули и дружно пришли к выводу, что сами будем точно такими же старыми пердунами. – Так что там произошло? Кто на кого напал? У тебя же была шикарная роль, и Лида говорит – шикарный костюм. – А то! Я три дня не ходила в садик, шила, не разгибаясь. Если б ты видела тесьму, которую я пришила на подол. Ты в жизни такой тесьмы не видала. Ты знаешь, что на зоне я была… – Погоди. Ну, тесьма… – Кокошник с блестками! – Кокошник. И что же… – Со мной произошло страшное, Ляля. – Она вздохнула и сумрачно потупилась. – В первый ряд села Гнойная Грыжа, и я… – Что-что?! Это кого так приятно зовут? – Да соседка по коридору, пятнадцатая квартира… Тварь последняя. Ей трижды оперировали грыжу, а спроси, что она поднимала в жизни тяжелого, в отличие от меня? – Не отвлекайся. Ну, села она в первый ряд, и что ж такого… – Нарочно! Кто ее приглашал? Явилась и назло мне уселась в первый ряд! Гипноз – ты знаешь, шо это такое? И я кукарекнула! Я внимательно смотрю на нее: совершенная искренность и горе. – Понимаешь, Ляля, я так переволновалась, что кукарекнула. И это было роковой ошибкой. Кукарекают ведь петушки, а не куры… Ну и такой позор я уже не могла пережить. – Не драматизируй. – А я тебе говорю: эта шалава назло пришла и ждала моего позора! Гипнотизировала! – Поменяй ноги. Давай правую… Вот здесь не больно? – Я жму на большой ноготь. – А здесь? Ногти на редкость благополучны, горжусь своей работой. – Мне странно, Геня Абрамовна, – говорю я строго. – Ты такой боец, такой таран… и вдруг сдрейфила. Кукарекнула, подумаешь! А почему не спела? У тебя разве не было арии? – Арии не было, – говорит Геня – грустная, очень грустная старая каторжная лошадь. – Не дали. – Подумаешь: не дали! А ты взяла бы да спела что-нибудь, назло всем. Тормознула бы всех своей арией, они бы сдохли от зависти. Ты песни знаешь?