Бабий ветер
Часть 24 из 27 Информация о книге
Она оживляется, беспокойно ворочается в кресле. – Постой, ты ногу-то не крути… Ты, Геня, вообще-то поёшь? Пела когда-нибудь? – Спрашиваешь! Я столько песен знаю, сколько тебе за всю жизнь не выучить. На зоне такие голоса были, такие таланты… душу рвали!.. Бывало… – Ну, давай, спой! – перебиваю я ее. – Шо, прямо сейчас? – Она смотрит на меня недоверчиво. – Ты будешь слушать? – И с каким удовольствием! – Нет, правда… Ты не смеешься, Ляля? У меня когда-то… ох… я ведь очень петь любила. Я с цыганами как взметнусь первым голосом! У них же у всех голоса низкие, матерые. А я была запевалой, надо всеми летала… Постой… – Она задумывается, делает решительное лицо. – Тогда я тебе спою редкую песню, знаешь. Старинную и редкую. Хрен ты ее в каком сборнике найдешь! Настоящая! «На смерть товарища» называется… Она умолкает, прокашливается, мычит легонько в нос, меняя высоту звука… Снова прокашливается, сплевывает в бумажный платочек и наконец затягивает неожиданно тонким жалостливым голоском: Ты врезал дубаря, Ты сквозанул с концами Туда, где никому не надо ксив… В одну хавиру вместе с фраерами, У Господа прощенья закосив. Мелодия довольно однообразная и избитая, но есть что-то щемящее в этом однотонном унынии. Голос Гени поднимается на несколько нот, и бессильно падает в конце куплета, и вновь принимается кружить с началом следующего. Стоим на цырлах, без вина косые, Но, как ни жмись И как ни шестери, На кичу попадешь, На сухари, И негде на права качать в России… Я смотрю на нее и глаз не могу оторвать: продольные морщины удлиняют лицо, придают ему выражение какой-то судьбинной трагической покорности. А ты кимаришь, Ты теперь в законе. Разбейте понт, Идет последний шмон. Бочата сдрючим, Но никто не тронет На рыжей паутине чертогон. Геня умолкает и подозрительно, даже взыскательно смотрит из-под нависших век: какое произвела впечатление. Я тоже молчу. Честно говоря, не ожидала такого искреннего и безыскусного исполнения. Я прокашливаюсь, склоняюсь ниже над ногой и говорю: – Песня хорошая. И исполнение душевное… А «рыжая паутина» – это что? Она фыркает: – Не смеши меня, Ляля. Это золотая цепочка. – Угу. А чертогон? – Ну, ты даешь! Ты хоть что-то в своей жизни знаешь? Чертогон – это крестик. – Не может быть! – восклицаю я, пораженная. – Черто-гон? Крестик?! – Дикая ты женщина, Ляля… – вздыхает она. И, вспомнив что-то, оживляется: – А еще… знаешь, кто дуба дал? Ефим-Виагра… Который боялся на унитазе помереть. И главное, – она понижает голос, – как сказал, так и сделал! Помер на Нине, женщине по хозяйству. – Неплохая смерть, – замечаю я, выстригая ноготь на кривом ее мизинце. – Можно сказать, упоительная смерть: в наслаждении – на небеса. Кажется, Рафаэль, художник итальянского Возрождения, умер подобным образом. Правда, помоложе Ефима был лет на пятьдесят и виагру не жрал. – Так я ж тебе и говорю: самоубийца! На ту бедную Нину жалко смотреть. Ой, причитает, Геня Абрамовна, если посчитать, сколько человек на мне померло – так уже больше, чем кончило! – Геня! – говорю я и думаю – интересно бы знать, как старуху называла ее мама, та, что пекла вишневые пироги не хуже моей; и к какому имени она больше всего привыкла в своей многоименной и многопрозвищной жизни. – Не журись, Кура. Во-первых, сегодня я приглашаю тебя попить чай с твоим любимым пирогом. – Иди ты! – вскидывается она и даже руками восхищенно всплескивает – и какие это руки, милая ты моя, век бы на них смотрела, на эти грешные руки виртуозной щипачки. – Вон, лежит в сумке, еще теплый… – Я киваю на стул, где стоит моя знаменитая сумка-термос, которая прекрасно держит температуру. – А во‑вторых, приглашаю тебя на днях прокатиться на воздушном шаре. Ты знаешь, Геня, что я – лицензированный пилот воздушных шаров? – Иди ты!!! – гаркает она. – Точно. Сиди смирно, не дергайся… Я выдавливаю крем на ладони и начинаю втирать его обеими руками в Генины синюшные колоды, слегка массируя. Обычно ей это ужасно нравится. – Посажу тебя в корзину, подниму высоко-высоко… к облакам, и все петушки и куры, и гнойные грыжи и чертогоны на рыжей паутине покажутся тебе оттуда такими незначительными, Геня, что это просто смешно. Поднимаю глаза и вижу две слезы, почти синхронно сбегающие к тяжелым складкам у ее мясистых морщинистых губ. – Ты не поверишь, Ляля, – всхлипывает она. – Я в детстве мечтала быть парашютисткой, десантницей… И потом, если не представлялась людям врачом, то представлялась инструктором по прыжкам с парашютом… – Да? – удивляюсь я. – Лихо, ничего не скажешь. А что ты в этом понимала? – А я сидела в шестидесятых с чемпионом Союза по прыжкам. Он убил сестру жены, нечаянно, понимаешь? Спьяну принял ее за жену и поднял руку… Жена-то привыкла к его руке, а свояченица была больно нежная, шейка у ней так и треснула. – Ну, вот и покатаемся, – обещаю я. – Только оденешься потеплее… Тут я в который раз вспоминаю, что обещала и Генри покатать, и это, знаешь, не было пустым трепом, так как с месяц назад в метро я столкнулась с Бояриным. И вот это как раз не прозвище, а имя, да еще такое шикарное имя: Серега Боярин. * * * Представь, стою в вагоне, выходить через пять остановок, и смотрю почти бессознательно – мысли-то не отменишь – на чью-то смутно знакомую физиономию. А мужик этот, в вязаной шапочке-петушке, тоже смотрит на меня, смотрит… не по-американски пристально так смотрит. И вдруг пробирается ко мне и нерешительно: – Галка? И шапочку снимает. – Господи, – говорю, – Боярин! Лысый! Ага, лысый как колено, а ведь какая шевелюра была роскошная! Бросается он на меня с объятиями, облапил, как медведь, и видно, что ужасно рад. Галка, Галка, повторяет, мы ж даже не знали, где тебя искать. Куда ты сгинула, как провалилась! Столько лет! – Да никуда не провалилась, – говорю. – Вот, живу помаленьку, работаю в сфере красоты человеческого облика… Вышли, само собой, из подземки, оба забыли, куда ехали, зашли в ближайший бар, сели. Ну, и просидели часа два, перебивая друг друга, хватаясь за руки – вспоминали наши прыжки и полеты, наши с ним кожаные куртки «с разговорами»… Серега Боярин… скажу тебе, это тоже – характер. Он в юности страшно боялся высоты, потому и пошел к нам – себя переломить. Боялся высоты настолько, что каждый прыжок для него был сильнейшим потрясением, прямо героическим преодолением себя. Однажды во время прыжка он, видимо, перенервничав, забыл расчековать запаску и в итоге спускался на двух куполах. А наш ядовитый инструктор Малый такого вот одуванчика на двух парашютах называл «Белоснежкой», потому как запасной парашют всегда белый. И так Сереге стало тошно, когда он понял, что все мы, свидетели его па-де-де, мысленно произнесли: «Белоснежка!», что в следующий раз перед самым прыжком он нарушил «пломбу» на запасном парашюте. И, случись что, воспользоваться им уже бы не смог. Страшный был из-за этого скандал, когда все обнаружилось. И его надолго отстранили от полетов. Но потом, как обычно, вмешался Санёк, и Боярина простили. Вот и сидели мы, вспоминали и то, и это. Потом еще чуток выпили, и он совсем разговорился, вывалил все о себе. Лет пятнадцать назад женился на местной, прожил с ней семь мучительных лет и не выдержал, развелся. Ничего плохого: ментальности, говорит, разные. Ну, ментальность, ментальность… Выучил нужное слово. Ничего, он здесь освоился: основал фирму, три шара у него, полеты – нарасхват. Да ты это место знаешь, Галка. Есть такой клуб шаровиков в Адирондаке. Люди самые разные, но не нищеброды. Русских, увы, нет, все коренные американцы, белые воротнички – банкиры, менеджеры, госчиновники средней руки. Все те, кому не хватает адреналина, либо те, кто в детстве мечтал о покорении небес, но родители предложили иное. А тут все же экстрим, что ни говори. И элита, и закрытый клуб, и избранность, и ореол – все в одном флаконе… – Слушай, – повторял он, – ну прямо бог мне тебя послал! Хочешь у меня поработать? Нет, серьезно?! Ты ж первоклассный пилот! Галка, Галчонок – знаешь, совсем ты не изменилась, правда! Такая же красуля: фигура, рост, волосы офигеть! – Офигеть, – усмехнулась я. – Подумать только: сто восемь лет бабушке, а волосы еще не выпали. – Не нравится мне твое настроение… Ты что, так и не пришла в себя за эти двадцать-то с лишним лет? Одна? Ни за что не поверю! Неужто одна? Ты что, думаешь, ему на том свете нужна твоя верность? – Смени-ка тему, – говорю…