Бесконечная шутка
Часть 28 из 123 Информация о книге
Через четыре недели успехи Орина в пинании больших яйцеобразных мячей превзошли все достижения по отбиванию маленьких и круглых. Разумеется, теннис и Эсхатон не помешали. Но тут дело было не в одном спорте, в этом его влечении к публичному панту. Не в одних тренировках высочайшего уровня и опыте игры на пределе возможностей, импортированных из одного вида спорта в другой. Он сказал Джоэль ван Дайн – о, Джоэль, эти акцент и жезл, и мозгозамыкающая краса, – сказал ей в ходе все более и более откровенной беседы, когда она каким-то чудом подошла к нему на мероприятии в честь Дня Колумба и попросила расписаться на вмятом мяче, в котором он на тренировке пробил дыру, – сдутый пузырь шлепнулся в сузафон сузафониста «Марширующих Терьеров» и был извлечен, и вручен Джоэль грузным тубистом, потным и отупевшим под актеоновски умоляющим взглядом девушки, – попросила – Орин вдруг теперь тоже весь мокрый и понятия не имеет, что сказать или процитировать привлекательного, – попросила с пустовато-резонирующим голосом врастяжку посвятить прохудившийся снаряд Ее Личному Папочке, Джо Лону ван Дайну из Шайни- Прайза, Кентукки, а еще, добавила она, из «Дайн-Райни Протон Донор Реагент Корп.» из близлежащего Боаза, Кентукки, и вовлекла его (О.) во все менее одностороннюю и формальную беседу – со СКОЗой было легко поддерживать, типа, тет-а-тет один на один, ведь ни один другой «Терьер» не подходил к ней ближе чем на четыре метра, – и постепенно Орин замечал, что уже почти смотрит ей в глаза, рассказывая, что она не спортивная, эта тяга к панту, а скорее во многом эмоциональная и/ или даже, если так еще выражаются, духовная: отрицание молчания: тут возносятся 30 000 голосов, душ, изливая одобрение единодушно. Он напомнил о чистых числах. Безумии. Это он сейчас просто думает вслух. Экстаз и поддержка зрителей такие тотальные, что перестают быть множественными и сливаются в один как бы коитальный стон, одну долгую гласную, песнь чрева, рокот рева, приливный, амниотический, – голос, можно сказать, Бога. Это не чинные теннисные аплодисменты, на которые по-отечески цыкает арбитр. Он сказал, что это он просто размышляет, импровизирует; он смотрел ей в глаза и не тонул, теперь его ужас трансформировался в то, ужасом перед чем он был. Он говорил, что звук этих душ – как Единый звук, оглушающий, нарастающий, ждущий, когда его освободит нога; Орин говорил, что ему, казалось, особенно нравится, как он буквально не слышит, как думает, – может, клише, но все же там он преображался, его собственное «Я» превосходило себя, тогда как на корте от себя сбежать не получалось, ощущение чьего-то присутствия в небе, толпа как паства, сотрясающая стадион кульминация, когда мяч взлетает и описывает кафедральную арку, падая, словно целую вечность…Ему даже в голову не пришло поинтересоваться, какое поведение ей больше нравится. Ему не пришлось разрабатывать стратегий или даже планов. Позже он понял, ужасом перед чем был тот ужас. И как оказалось, ему не пришлось ничего ей обещать. Все и так было даром. После осени первого курса и победы БУ в чемпионате Янки Конференс, плюс нетриумфального, но все равно беспрецедентного появления на Кубке К-Л-РМКИ/Форзиции в Лас-Вегасе, который посетили первые лица страны, Орин принял положенную субсидию на жилье вне кампуса и съехался с Джоэль ван Дайн, сногсшибательной кентуккийкой, в квартире в Восточном Кембридже в трех остановках метро от БУ и в новом мире неудобств публичной звездности большого спорта в городе, где в барах устраивают поножовщины за счет и вассалитет. Джоэль побывала на полуночном ужине Дня благодарения в ЭТА и пережила Аврил, а потом Орин провел первое Рождество в жизни вне дома, полетев в Падуку, а затем доехав на прокатном внедорожнике в поросший кудзу Шайни-Прайз, штат Кентукки, распил пунш с Джоэль, ее мамой, Личным Папочкой и его верными борзыми, под белой искусственной елочкой с красными шарами, ознакомившись на экскурсии по штормовому подвалу с невероятной джолоновской коллекцией боросиликатных колб со всеми до единого растворами в известном нам мире, которые могут превратить синий лакмус в красный, подтверждением чему служили плавающие на поверхности красные прямоугольнички, – Орин часто кивал и старался изо всех сил, а Джоэль успокаивала, что подумаешь, мистер ван Д. ни разу ему не улыбнулся, – ну, он просто Такой, вот и все, как Маман – Такая, из-за чего Джоэль тоже пришлось непросто. Орин все уши прожужжал Марлону Бэйну, Россу Риту и косоглазому Никерсону, что он по всем признакам кое в кого влюблен. В канун Нового года первого курса в Шайни-Прайзе, вдали от онанских волнений на новом Северо-востоке, в последний вечер до эры спонсирования, Орин впервые увидел, как Джоэль употребляет совсем маленькие дозы кокаина. Сам Орин вышел из фазы увлечения веществами примерно тогда же, когда открыл секс, – плюс, понятно, нельзя было забывать про мочу для С/ОНАНАСС, – и он отказался, от кокаина, но при этом не осуждал Джоэль и не портил ей удовольствие, и обнаружил, что ему приятно быть со СКОЗой прямо в момент, когда она употребляла, нашел волнующим ощущение опосредованного риска, которое у него ассоциировалось с тем, как отдаешь всего себя не каким-нибудь чужим преставлениям об игре, а только самому себе, и как не осуждаешь человека под кайфом, когда он чувствует себя свободней и лучше, чем обычно, с тобой, наедине, под красными шарами. В этом они были идеальной парой: ее употребление тогда было исключительно рекреационным, а он не только не возражал, но никогда и не подчеркивал, что не возражает, – как и она, что он воздерживается; тема веществ была естественной и какой-то свободной. Еще одна причина, почему их любовь словно родилась под счастливой звездой, заключалась в том, что Джоэль на втором курсе решила сосредоточиться на кино/картриджах, академически, на специальностях БУ либо «Теория кинокартриджей», либо «Производство кинокартриджей». Или сразу на обеих. СКОЗА была синефилом, хотя вкусы у нее были довольно мейнстримные: она говорила О., что предпочитает фильмы, где «все взрывается к хренам» 101. Орин понемногу познакомил ее с артхаусом, концептуальным и высокоинтеллектуальным аван– и апрегардным кино, и научил ее ориентироваться в некоторых самых эзотерических меню «ИнтерЛейса». Он сорвался на холм в Энфилде и приволок «Брачное соглашение между Раем и Адом» Чокнутого Аиста, которое произвело на нее неизгладимое впечатление. Сразу после Дня благодарения Сам взял СКОЗу вместе с Литом в подмастерья на съемках «Американского века через кирпич» в обмен на разрешение снять ее большой палец, который тянет струну щипкового инструмента. После того, как закончился только слегка разочаровывающий сезон второго курса, О. летал с ней в Торонто смотреть съемки «Кровавой сестры: Крутой монашки». Сам после просмотра дейлизов водил Орина и его возлюбленную гулять, развлекая Джоэль своим диковинным даром вызывать канадские такси, пока Орин стоял рядом, закутавшись по нос в свитер; а потом Орин довозил их обоих обратно в отель «Онтарио Плейс», останавливая такси, когда их обоих тошнило, и как пожарный нес Джоэль на плече, пока Чокнутый Аист под его присмотром по стеночке передвигался по номеру. Сам показывал им конференц-центр Университета Торонто, где они впервые познакомились с Маман. Если оглянуться назад, наверное, это постепенно и стало началом конца. Тем летом Джоэль отказалась от шестого летнего курса в Институте жонглеров Дикси в Оксфорде, Массачусетс, и разрешила Самому придумать ей сценический псевдоним и использовать на съемках в «Юриспруденции низких температур», «Страсти (к) страсти» и «Спасение утопающих – дело рук самих утопающих», и путешествовала с Самим и Марио, пока Орин оправлялся в Бостоне от небольшой хирургической операции на гипертрофированных левых квадрицепсах в Массачусетской центральной больнице, где не меньше четырех медсестер и женщин-физиотерапевтов в крыле спортивной медицины подали на раздельное жительство с супругом, с правами на детей. Истинные притязания СКОЗы лежали не на актерском поприще, как знал Орин, отчасти поэтому он так долго продержался. У Джоэль, когда они познакомились, уже было кое-какое скромное кинооборудование, любезно предоставленное Личным Папочкой. Теперь же у нее появился доступ к самому что ни на есть серьезному цифровому железу. Ко второму курсу Орина она уже не жонглировала и не разжигала поддержку в болельщиках. Весь его первый полный сезон она простояла за различными белыми линиями с небольшим цифровым «Болексом R32», экспонометрами и объективами, включая капризный зум «Анжинье», за который О. заплатил из своего кармана, в подарок, и снимала небольшие, на полсектора диска памяти, клипы 78-го номера – пантера БУ, иногда с помощью Лита (и никогда – Самого), экспериментируя со скоростью, фокусным расстоянием и цифровыми масками, совершенствуя технику. Орин, несмотря на заинтересованность в изменении коммерческих вкусов СКОЗы, и сам потеплел душой к пленке, картриджам, театру и вообще всему, что редуцировало его до состояния стадного очевидения, но он уважал творческие позывы Джоэль, в определенной степени; и он обнаружил, что ему реально нравилось смотреть футбольные записи Джоэль ван Дайн, где в ролях был в основном только он один-единственный, и всегда предпочитал маленькие 0.5-секторные клипы просмотру картриджей Самого или мейнстримного кино, где все взрывалось, а Джоэль подскакивала и тыкала в экран; и еще он обнаружил, что они (клипы ее авторства с ним в главной роли) куда увлекательней, чем зернистые многолюдные записи игр на пленке, которые команда смотрела от начала до конца по воле старшего тренера. Орину нравилось, когда Джоэль не было дома, опускать реостат до упора, и вытаскивать дискеты, и разогревать попкорн «Джиффи Поп», и без конца пересматривать ее десятисекундные клипы с ним. Каждый раз после перемотки он видел что-то другое, что-то новое. Панты в клипах разворачивались, как цветы в таймлапсе, и просмотр как будто раскрывал его с таких сторон, что он и спланировать не мог. Он был весь зрение. Но только когда смотрел один. Иногда появлялась эрекция. Никогда не мастурбировал; мало ли Джоэль вернется. Несмотря на последнюю стадию пубертатного возраста и заметно увядающую день ото дня красоту, Джоэль все еще была девственницей, когда Орин с ней познакомился. Прежде ее избегали, как в БУ, так и в Шайни-Прайзе – Боазе вместе взятых: красота отвращала любого ухажера. Она посвятила всю жизнь жонглированию и любительскому кино. Дисней Лит говаривал, что у нее дар: камеру держит твердо; даже ранние клипы с начала сезона ГВ словно с треноги снимали. Клипы второго курса были немые, и потому ничто не заглушало пронзительный визг картриджа в приводе ТП. Вращение цифровой дискеты в картридже на 450 об/мин немного напоминает далекий пылесос. Сквозь решетки на окнах проникал ночной шум машин и сирен с самой Сторроу 500. Орин, когда смотрел, искал не тишины. (В уборке Джоэль сущий дьявол. Дома всегда стерильно. Сходство с поведением Маман даже немного пугает. Только Джоэль не против бардака и не сводит всех с ума попытками скрыть недовольство, если против, чтобы не ранить чьи-то чувства. При Джоэль бардак просто исчезает среди ночи, проснулся – а дома уже стерильно. Как типа после эльфов.) На третьем курсе, вскоре после того, как он начал смотреть клипы, Орин сорвался по Содружке на холм и приволок Джоэль совместимый с «Болексом» магнитофон «Тацуоки» с синхроимпульсом, кардиоидный микрофон, дешевенькую треногу с кожухом, чтобы заглушать жужжанье «Болекса», солидный приемник «Пилотон» и моток синхроимпульсовых кабелей – в общем, целый кофр изобилия. Лит научил ее пользоваться «Пилотоном» за три недели. Теперь у клипов был звук. Орин едва не сжигал попкорн. Он подгорает, когда надувается фольга; надо снимать с плиты до того, как вырастает купол. Даже тогда Орин не брал в рот попкорн из микроволновки. Ему нравилось, когда Джоэль не было, приглушать трековые светильники, тащить всю полку с картриджами и без конца пересматривать ее десятисекундные клипы его пантов. Вот он против Делавэра на второй игре на поле хозяев в ГГСТ. Небо блеклое и бледное, на порывах с Чарльз – которыми печально славится стадион «Никерсон» – развеваются все пять флагов Янки Конференс – Университета Вермонта и УНГ [90] уже нет. Очевидно, четвертый даун. Тысячи килограмм мяса, упакованного в щитки, встают на четыре конечности и пыхтят друг на друга, готовые рваться вперед и стопорить. Орин в двенадцати ярдах от схватки с мячом, вес перенес вперед, бутсы вместе, разноразмерные руки перед собой, как у слепого перед стеной. Взгляд зафиксирован на далекой заляпанной травой валентинке задницы центрового. В этой стойке, в ожидании снэпа, он напоминает дайвера, замечает за собой Орин. Девять мужиков на линии, на четырех конечностях, готовые застопорить атаку десяти мужиков. Далеко позади, в семидесяти ярдах или больше, ждет мяч дип бэк другой команды. Фуллбэк, единственная задача которого – защищать Орина от любого вреда, впереди слева, согнул колени, обмотанные кулаки вместе, локти врозь, как у пернатого хищника, готового броситься на что угодно, что прорвет линию и приблизится к пантеру. Оборудование Джоэль не то чтобы профессионального уровня, но все компенсирует ее техника. К третьему курсу уже есть и цвет. Звук только один, и он абсолютный: шум толпы и ее же ответ на этот звук, нарастающий. Орин против Делавэра, в полной готовности, шлем – нетронутого белого цвета, а внутри головы на десять секунд чисто, ни одной мысли, не связанной с лонг-снэпом, геройским шагом вперед и свечой кожаным мячом с глаз долой на такую высоту, что и ветер не помеха. Мадам СКОЗА зумом с противоположной зачетной зоны улавливает все. Улавливает его тайминг: тайминг панта точный до секунды, как при подаче в теннисе; это как сольный танец; она улавливает безбожный В-ВУМ по-над кульминацией одной гласной толпы; она фиксирует 180-градусную маятниковую дугу ноги Орина, ягодичную инерцию, от которой его шнурки оказываются высоко над шлемом, идеальный прямой угол между ногой и полем. Ее техника во время делавэрского разгрома, который Орин пересматривает через силу, – тот единственный раз за год, когда здоровый пыхтящий центровой перестарался и закинул мяч высоко над поднятыми руками Орина, так что когда он отбежал и схватил безумно скачущую хреновину в десяти ярдах позади, делавэрская защита уже прорвала линию, была вся за линией, фуллбэк – навзничь и затоптан, все десять атакующих – атаковали, не думая ни о чем, кроме прямого физического контакта с Орином и кожаным яйцом, – великолепна. Джоэль улавливает его бег – трехметровый боковой рывок, в котором он избегает первых рук и кривящихся пухлых губ, и но вот он оказывается в миге от прямого контакта и сбивания с бутс летящим наперерез делавэрским стронг сэйфти, когда крошечный 0.5-сектор цифрового объема, отведенного на каждый пант, кончается, и звук толпы мычит и умирает, и слышно, как встревает на последнем байте привод, и на гигантским экране – забранное пластиком лицо Орина с ремешком на подбородке, застывшее, и в HD, и в шлеме, сразу перед столкновением, крупным планом мощным объективом. Особо интересны тут его глаза. 14 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» У Бедного Тони Краузе в метро случился эпилептический припадок. Произошло это на серой ветке по дороге из Уотертауна до площади Инмана, Кембридж. Он больше недели пил кодеиновый сироп от кашля в мужском туалете библиотеки Армянского фонда в кошмарном центральном Уотертауне, Массачусетс, выбегая из своего убежища, только чтобы стрельнуть вытирку у отвратительного Эквуса Риза, а потом сгонять в аптеку «Брукс», в просто мерзотном ансамбле из синтетических слаксов, подтяжек и донегольской твидовой кепки, которую он выклянчил в профсоюзе докеров. Бедный Тони не осмеливался надевать красивые шмотки, даже красную кожаную куртку братьев Антитуа, с тех пор, как в сумочке той женщины оказалось сердце. Никогда он не чувствовал себя настолько загнанным и обложенным со всех сторон, как в тот черный июльский день, когда ему выпал жребий стырить сердце. Кто бы тут не задался вопросом: «За что?» Он не осмеливался носить что-то броское, боялся вернуться на площадь. А Эмиль до сих пор собирался его картануть из-за того кошмарного случая с Ву и Бобби Си прошлой зимой. Бедный Тони с прошлого Рождества не осмеливался совать перья восточнее Тремонт-стрит, или в Брайтон Проджектс, или даже к Дельфине в глуши Энфилда, даже когда Эмиль взял и просто дематериализовался из уличной тусовки; а теперь, с 29 июля, он стал нон грата и на Гарвардской площади и ее предместьях; и даже от одного вида азиата у него начинались пальпитации – чего уж говорить об аксессуарах от дома «Энье». Т. о. Бедный Тони остался без единой возможности затариться. Не осталось никого, достойного доверия. С. Т. Крыса и Сеструха Лола были не надежней его самого; им он даже не говорил, где ночует. Пришлось пить сироп от кашля. Он уболтал Пилотку Бриджет и гея-проститутку Темную Звезду Стокли пару недель снабжать его дурью, пока Стокли не умер в хосписе Фенуэй, а сутенер Пилотки Бриджет не командировал ее в Броктон при невыносимо таинственных обстоятельствах. Тогда Тони почувствовал недоброе, смирил гордыню в первый раз и залег на дно еще глубже в лабиринте помоек за местным отделением № 4 МБРПВД 102 в Форт-Пойнте, и настроился не высовывать нос, пока может смирять гордыню и слать за героином Сеструху Лолу, снося бесстыдное обдиралово никчемной сучки, забыв о самоуважении и жалобах, до октября, когда Сеструха Лола слегла с гепатитом G и поставки героина совершенно иссякли, и если кто и мог надыбать достаточно, чтобы еще и делиться, стали те, кто мог сгонять на чудовищные расстояния под публичнооткрытым небом, и ни один друг – каким бы он ни был близким или обязанным, – не мог себе позволить так рисковать для другого. И тогда, без друзей и без связей, у Бедного Тони, на дне, началась Отмена Героина. Не просто напряг или ломка. Отмена. Слова невралгической болью отдавались в голове без парика с просто-таки ужасающим отзвуком зловещих-шагов-в-пустом-коридоре. Отмена. «Птичка без крыльев». Курофикация. Абстяга. Дохлая птичка. Бедный Тони ни разу не доходил до Отмены – ни разу, чтобы от начала до самого конца пустого коридора Отмены, – с тех пор, как он впервые ширнулся в семнадцать. В самом худшем случае какой-нибудь добрый человек мог оценить его очарование, если все было так отчаянно, что приходилось своим очарованием торговать. Увы, нынче его очарование сильно упало в цене. Он весил пятьдесят кило, а кожа была цвета незрелой тыквы. Он был на страшных трясах и еще потел. На глазу вскочил ячмень, который расцарапал глазное яблоко до красноты, как у кролика. Из носа хлестало, как из двойного крана, и выделения были желто-зеленого оттенка, который вовсе не внушал оптимизма. Еще непривлекательный запах сухой гнили, который чувствовал даже сам Тони. В Уотертауне он пробовал заложить свой пышный рыжий парик с накладным шиньоном, но заработал только мат на армянском, потому что на парике завелись блохи с его собственных волос. Незачем и начинать о критике армянского ростовщика в адрес красной кожаной куртки. С каждым днем Отмены Бедному Тони становилось хуже и хуже. У самих симптомов появились симптомы, колебания и экстремумы которых он изучал с угрюмым интересом, сидя в помойке, в подтяжках и кошмарной твидовой кепке, вцепившись в сумку с париком, курткой и привлекательными шмотками, которые ни надеть, ни толкнуть. Пустой контейнер «Эмпайр Вейст Дисплейсмент Ко.», в котором он залег, был новенький и яблочно-зеленый, и внутри – весь голое мятое железо, и так и оставался новеньким и неиспользованным, потому что люди его обходили кругом. Бедный Тони не сразу понял, почему; на краткий миг это казалось мазой, хоть одной слабой улыбкой Фортуны. Бригада мусорщиков ЭВД все ему подробно разъяснила, хотя и немного бестактно, как ему показалось. Еще зеленая железная крышка контейнера протекала во время дождя, и вдоль одной из стенок поселилась колония муравьев – насекомых, которых Бедный Тони особенно боялся и ненавидел с самого неврастенического детства; а на прямом солнечном свете жилище становилось поистине адской средой обитания, которой, кажется, не выдерживали даже муравьи. С каждым шагом в глубины черного коридора Отмены Бедный Тони Краузе топал ногой и просто отказывался верить, что может быть еще хуже. А затем он разучился чувствовать, когда ему нужно было, так сказать, попудрить носик в мужской комнате. Гендерно-дисфорический брезгливый ужас перед недержанием невозможно описать словами. Без всякого предупреждения из нескольких отверстий начинала изливаться жидкость различной консистенции. А потом, понятно, там и оставалась, жидкость, на железном дне летнего контейнера. Вот она, никуда не денется. Он не мог прибраться и не мог затариться. Вся социальная сеть его межличностных связей состояла из людей, которым было на него плевать, плюс людей, которые желали ему зла. Его покойный отецакушер разорвал собственную рубаху в знак символической шивы в Год Воппера на кухне дома Краузе, 412 по Маунт-Оберн-стрит, в кошмарном центральном Уотертауне. Недержание и перспектива грядущего 4.11 ежемесячного чека от соцслужб вынудили Бедного Тони короткими перебежками сменить дислокацию на неприметный мужской туалет библиотеки Армянского фонда в центре Уотертауна, кабинку в котором он обустроил так уютно, как только мог, – с поблескивающими снимками из журналов, дорогими сердцу безделушками и туалетной бумагой на сидушке, и много раз смывал, и старался держать истинную Отмену в мало-мальской узде при помощи флаконов «Кодинекс Плюс». Небольшой процент кодеина метаболизируется в старый добрый морфин С17, лишь отдаленно и мучительно напоминая, как выглядит настоящее облегчение после абстяги. Т. е. сироп от кашля не более чем растягивал процесс, удлинял коридор – он замедлял время. Бедный Тони Краузе сидел на утепленном унитазе в одомашненной кабинке днями и ночами, попеременно то заливаясь, то изливаясь. В 19:00 он приподнимал шпильки, когда библиотекари проверяли кабинки и выключали весь свет, и оставляли Бедного Тони во тьме внутри тьмы такой непроглядной, что он даже не представлял, где его конечности. Покидал он кабинку, может, раз в два дня, короткими перебежками в поношенных темных очках и каком-то жалком подобии капюшона или шали, свернутом из коричневых бумажных полотенец туалета. Теперь, с продолжением Отмены, он стал воспринимать время по-новому. Время шло, царапая острыми краями. В темноте или мраке кабинки оно двигалось так, словно его несла процессия муравьев – блестящая красная боевая колонна таких воинственных красных южноамериканских муравьев, которые строят отвратительные высокие кишащие горы; и каждый из злобных блестящих муравьев за то, что медленно тащил время по коридору истинной Отмены, хотел свою миниатюрную порцию плоти Бедного Тони. На вторую неделю в кабинке само время стало казаться коридором, беспросветным с обоих концов. Еще через некоторое время оно вообще прекратило двигаться или допускать передвижение по себе и приобрело отдельную форму – огромной, грязноперой, рыжеглазой бескрылой птицы с недержанием, нахохлившейся над кабинкой, с внимательным, но совершенно равнодушным характером, ее нисколько не интересовал Бедный Тони Краузе как человек и она вовсе не желала ему добра. Ни капельки. Она говорила со своего насеста одни и те же слова, снова и снова. Неповторимые. Даже не самая светлая жизнь Бедного Тони не подготовила его к встрече с временем, обладающим формой и запахом; а ухудшающиеся физические симптомы казались распродажей в «Бонвите» [91] по сравнению с черными заверениями времени, что все эти симптомы – лишь цветочки, знаки, указывающие на большие, куда более отчаянные феномены Отмены, которые зависли над головой Тони, качаясь на постепенно расплетающейся нитке. Оно не сидело спокойно и не исчезало; оно меняло форму и запах. Оно входило в него и выходило, как зек в тюремном душе, при мысли о таком у Тони всегда волосы вставали дыбом. Когда-то Бедный Тони имел наглость воображать, что знал о ломках не понаслышке. Но он и не знал, что такое ломка, пока ритмы времени – зазубренные, холодные и странно пахнущие дезодорантом – не вошли в его тело через несколько отверстий – такие холодные, каким бывает только сырой холод, – оборот, который он имел смелость считать клише – «продрогнуть до костей», – усеянные осколками колонны мороза, забивающие суставы хрустом битого стекла, стоит лишь чуть подвинуться на толчке, время вокруг и в воздухе, оно входит и выходит, когда захочет, такое холодное; и боль дыхания на зубах. Время пришло к нему в непроглядной тьме библиотечной ночи с оранжевым ирокезом, в корселете, кроссах «Амальфо» и больше ни в чем. Время опрокинуло его, грубо вошло, сделало свое грязное дело и снова вышло в форме бесконечного хлещущего потока жидкого говна, которое он просто не успевал смывать. Сколько угрюмых часов Тони провел в попытках постичь, откуда же берется столько говна, если он не брал в рот ничего, кроме «Кодинекс Плюс». Потом в какой-то момент он осознал: само время стало говном: Бедный Тони стал песочными часами: теперь время двигалось через него; он больше не существовал вне зазубренного потока. Теперь он весил скорее 45 кг. Ноги истончились и стали такими же, какими были когда-то привлекательные руки, до Отмены. Его преследовало слово «цукунг» [92], иностранное и наверняка еврейское, которое он даже никогда не слышал. Слово билось в ускоренном ритме в голове, ничего не означая. Он наивно полагал, что сойти с ума – значит, не замечать, что сходишь с ума; безумцев он наивно представлял вечно хохочущими. Он постоянно видел своего оставшегося без сына отца, – отвинчивающего боковые колеса у велосипеда, поглядывающего на пейджер, в зеленом халате и маске, наливающего холодный чай в стакан из рифленого стекла, рвущего рубашку из-за горя по чаду, хватающего его за плечо, падающего на колени. Коченеющего в бронзовом гробу. Опускающегося под снег на кладбище Маунт-Оберн – это издали, из-за черных стекол. «Промерз до цукунга». После того, как истощились средства даже на кодеиновый сироп, Тони еще просидел на толчке в дальней кабинке уборной БАФ, – окруженный недавно гревшими душу предметами одежды и фотографиями из модных изданий, приклеенными к стенке скотчем, который он выклянчил на справочной, – просидел почти еще ночь и день, не верил, что сможет задержать поток поноса, чтобы куда-нибудь уйти – если это «куда-нибудь» еще появится – в своих единственных слаксах-унисекс. Во время дневных часов работы мужской туалет был полон славяноговорящих стариков в одинаковых коричневых лоферах, чей скорострельный метеоризм вонял капустой. К концу второго бессиропного дня (дня припадка) у Бедного Тони Краузе начался синдром Отмены еще и алкоголя, кодеина и деметилированного морфина – компонентов сиропа от кашля, – вдобавок к изначальному героину, что послужило началом таких ощущений (особенно от Отмены алкоголя), к которым его не подготовил даже недавний опыт; и когда появились реальные высокобюджетные глюки белой горячки, когда первый глянцевый и лохматый муравей-солдат пополз по его руке и по-призрачному наотрез отказывался смахнуться или раздавиться, Бедный Тони смыл остатки гигиенической гордости в фарфоровую пасть унитаза, натянул назад слаксы – унизительно мятые после того, как 10+ дней комкались у лодыжек, – сделал то немногое, что мог, в косметическом плане, надел безвкусную кепку и перемотанный скотчем шарф из полотенец и в отчаянии бросился на кембриджскую площадь Инмана к зловещим и двуличным братьям Антитуа – их штабу под прикрытием «Развлечений 'N пустяков из стекла», порог которого он поклялся не переступать вовеки веков, и но теперь решил, что это его последний шанс, – Антитуа, канадцам квебекского происхождения, зловещим и двуличным, но на деле незадачливым политическим инсургентам, услугами которых он дважды пользовался через Сеструху Лолу и теперь единственным людям, за кем остался хоть какой-то должок, с того самого случая с сердцем. В куртке и кепке тракториста поверх шарфа на подземной платформе серой ветки станции «Уотертаун Центр», когда в мешковатые слаксы хлынула первая горячая струя, потекла по ноге и на шпильку – у него остались только красные высокие туфли с перекрещивающимися тесемками, почти полностью скрытые длинными слаксами, – Бедный Тони закрыл глаза, чтобы не видеть муравьев, кишмя кишащих на хилых руках, и издал беззвучный внутренний крик от ошеломляющего и рвущего душу горя. Его любимый боа почти целиком уместился в нагрудный карман, где и оставался, чтобы не привлекать внимания. В многолюдном вагоне Тони обнаружил, что за три недели из колоритного и привлекательного – хотя и на любителя – человека превратился в омерзительного городского бомжа, которого уважаемые люди в метро обходят или от которого медленно отодвигаются, словно даже не замечая. Его шарф из полотенец частично расклеился. От него пахло билирубином и желтым потом, а от подводки для глаз недельной давности толку мало, если неделю не бриться. Также имели место инциденты с мочой, в слаксах, для полного счастья. Просто никогда в жизни он не чувствовал себя таким противным или больным. Беззвучно рыдал от стыда и боли из-за каждой режущей кромки ярко освещенной секунды на людях, а муравьи-легионеры, бурлящие на коленях, раззявили острозубые насекомьи пасти, чтобы ловить слезы. Он чувствовал свой беспорядочный пульс в ячмене. По серой ветке, как и по зеленой и оранжевой, ходил грохочущий левиафанский поезд, и он сидел один в конце вагона, чувствуя, как царапает каждая секунда. Когда все началось, эпилептический припадок показался не столько отдельным выдающимся кризисом, сколько очередным экспонатом в кунсткоридоре абстяги. На самом деле припадок – этакую синаптическую пальбу в иссушенных височных долях Бедного Тони – целиком вызвала Отмена не Героина, а старого доброго самого обычного спирта, который был главным ингредиентом и достоинством сиропа от кашля «Кодинекс Плюс». Тони употреблял до шестнадцати флаконов 40-процентного «Кодинекса» в день восемь дней подряд, и потому, когда взял и разом прекратил, буквально напросился на серьезную нейрохимическую взбучку. Первым знаком, не предвещавшим ничего хорошего, стал душ искр-фосфенов с потолка трясущегося вагона, плюс ярко-фиолетовая аура вокруг голов граждан, медленно отходивших как можно дальше от разнообразных лужиц, в которых он сидел. Их чистые розовые лица казались перекошенными, и каждое объяло фиолетовое пламя. Бедный Тони не подозревал, что его беззвучные всхлипы уже не беззвучные – вот почему все вокруг вдруг резко озаботились тем, что у них под ногами. Он только понял, что внезапный и неуместный запах карандашного дезодоранта «Олд Спайс», «Классический оригинальный запах», – незваный и необъяснимый, любимый бренд его покойного папки-акушера, запах которого он давно не чувствовал, – и писклявое перепуганное чириканье, с которым муравьи Отмены глянцево замельтешили и исчезли у него во рту и носу (естественно, каждый забрал на прощанье еще по щепотке Тони), предвещали какой-то новый и невиданный экспонат на горизонте коридора. В подростковом возрасте у него возникла сильнейшая аллергия на запах «Олд Спайса». Когда он опять обмочил штаны, пластиковое сиденье и пол, «Классический запах» былых времен усилился. Затем вдруг тело Бедного Тони стало распухать. Он смотрел, как его конечности становились легкими белыми дирижаблями, отказались ему подчиняться, отшвартовались и лениво поплыли носами вверх к снопам сварочных искр, лившихся с потолка. Он вдруг перестал что-то чувствовать – или, вернее, почувствовал Ничего, предштормовой покой нулевых ощущений, будто он сам стал занимаемым им пространством. А потом случился припадок 103. Пол в вагоне метро стал потолком вагона метро, а Тони оказался на выгнутой спине в водопаде света, давясь от вони «Олд Спайса» и бессильно наблюдая, как раздутые конечности носятся по пространству вокруг, как проколотые шарики. Грохочущее цукунг-цукунг-цукунг доносилось от каблуков его туфель, стучащих по перепачканному полу. Он слышал рык рвущегося поезда – поезда чудовищного, из другого измерения, – и чувствовал, как с ревом рванулась кровь в сосудах, и, пока не вдарила боль, казалось, в голове сейчас наступит оргазм. Голова надувалась до предела и, надуваясь, поскрипывала. А затем боль (припадки – это больно, мало кому из гражданских доводится это узнать) острым носком молотка. В черепе со всхлипом что-то надорвалось и давление устремилось наружу, и что-то вылетело из него прочь. Он увидел, как на жарком ветру из решетки вентиляции на Копли туманится кровь Бобби («Си») Си. Рядом с ним на потолке присел отец, в разорванной футболке без рукавов, расхваливая «Ред Сокс» времен Райса и Линна. На Тони было летнее платье из тафты. Его тело билось без «добра» с верхов. Он вовсе не чувствовал себя куклой. Скорее рыбой на багре. На платье были «тысяча оборок и дерзкий корсаж из вязаного кружева». Потом он увидел отца, в зеленом халате и резиновых перчатках, наклонившегося прочесть заголовки на чешуе рыбы, завернутой в газету. Этого никогда не было. Самый крупный заголовок был ТОЛКАТЬ. Бедный Тони бился, задыхался и выталкивал что-то из себя, тужился, а за трепещущими веками расцветал ярко-красный цвет крови, питающей зрение. Теперь время не столько шло, сколько встало на колени рядом в рваной футболке, открывающей крысьи носики сосков у мужчины, который презрел уход за своим некогда привлекательным телом. Бедный Тони содрогался, колотился, задыхался и трепетал в фонтане света. Он почувствовал в глотке сытный и наверняка опьяняющий кусок мяса, но решил его не глотать, но все равно проглотил, и тут же пожалел; а когда пальцы его отца в окровавленной резине разомкнули зубы, чтобы достать проглоченный язык, он решительно отказался неблагодарно кусать руку, которая забирала корм, а потом без всякого разрешения сверху все же укусил, и начисто отхватил пальцы в перчатке, так что во рту снова оказалось чье-то мясо в резине, а голова отца взорвалась остроконечными усиками цвета, как гибнущая звезда, между поднятыми зелеными руками в халате, и зов цукунга от стука каблуков Тони в борьбе с широкими больничными вытяжками света, на которых были подвешены его ноги, пока на пол, куда был устремлен его, Тони, взгляд, влажно опускался красный занавес, и он слышал, как ктото кричит «Давай же, э», положив руку на его кружевной живот, и он стал ТОЛКАТЬ, тужиться, и видел, как вытяжки раздвигали его ноги все шире, пока с треском не раскрыли его и не вывернули наизнанку, прямо на потолок, и последний его страх был – папочка с кровавыми руками увидит, что у него под платьем, что спрятано от глаз. 7 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» Каждый из восьми-десяти проректоров Энфилдской теннисной академии ведет один академический предмет в семестр – как правило, по субботам раз в неделю. В основном это делается ради сертификации 104, плюс все проректоры до одного – играющие профессионалы низкого уровня, а надо учесть, что профессиональные теннисисты низкого уровня – не сказать чтобы самые яркие звезды в интеллектуальном Орионе. Поэтому их предметы обычно не просто факультатив, а едва ли не посмешища академии, и по мнению заведующей по учебным делам ЭТА, проректорские предметы – например, на осень ГВБВД это «Девиантная геометрия» Корбетта Торпа, «Введение в спортивные таблицы» Обри Делинта или «От скудости к изобилию: от скверны из земли к атому в зеркале: энергоресурсы от антрацита до кольцевого синтеза для чайников» наглухо перекрытого Текса Уотсона и т. д. – нисколько не соответствуют требованиям квадривиума. Но эташники постарше, у которых шире и взгляды, и выбор предметов, все равно активно работают локтями за места на семинарах проректоров, и не только потому, что их курсы может сдать практически любой, кто посещает и демонстрирует признаки жизни, но и потому, что большинство проректоров (и вообще теннисные профи низкого уровня как класс) – чудилы, а их уроки обычно завораживают, как завораживают видеозаписи крушений самолетов. Например, старшеклассник ЭТА Тед Шахт записывался на неизменно чудильный «Личное это политическое это психопатологическое: политика современных психопатологических противоречий» Мэри Эстер Тод все три раза, когда его включали в программу, хотя любое помещение, где она находится, скоро заполняется таинственной и невыносимой вонью витамина B, который он переносит с трудом. М. Э. Тод среди старшеклассников считается сумасшедшей – т. е. в медицинском смысле, – хотя никто не спорит, что она выдающийся тренер девушек до 16. Уже немного староватая для проректора ЭТА, Тод была ученицей тренера Г. Штитта еще в пресловутой хлысто-эполетной программе Гарри Хопмана [93] в Уинтер-Парке, штат Флорида, а потом пару лет в новообразованной ЭТА, топовым и нацеленным на Шоу юниором, хотя и с оголтелым политическим бардаком в голове. Позже занесенная в черные списки в профессиональных сетках женских турниров и «Вирджиния Слимс», и «Фэмили Серкл» за попытки организовать из игроков с самым оголтелым политическим бардаком в голове некое радикально-постфеминистское звено, которое бы играло только в про-турнирах, организованных, финансируемых, судимых, подответных и даже посещаемых и просматриваемых по картриджам эксклюзивно не просто женщинами или гомосексуальными женщинами, но только зарегистрированными членами пресловуто непопулярной Фаланги Предотвращения и Протеста против Женской Объектификации первых лет Взаимозависимости 105 и никак иначе, получив ожидаемого пинка, она вернулась, практически с котомкой на ракетке через плечо, назад к тренеру Штитту, который по историко-национальным причинам всегда питал слабость к любому, кого хоть чуть-чуть притесняют по политическим мотивам. Душные и пропахшие витамином B психополитические занятия Тод прошлой весны – «Беззубый хищник: кормление грудью как сексуальное домогательство» – стали самым дезориентирующе-завораживающим опытом в интеллектуальной жизни Теда Шахта, вне стоматологического кресла, – впрочем, акцент на патологических противоречивых дилеммах этой осени пока оказался не столь интересным, зато до странного – почти на интуитивном уровне – простым: Например, из сегодняшнего: Личное это политическое это психопатологическое: политика современных психопатологических противоречий Промежуточная контрольная работа Миссис Тод 7 ноября, Год ВБВД ВАШИ ОТВЕТЫ ДОЛЖНЫ БЫТЬ ЕМКИМИ, А ГЕНДЕР – НЕЙТРАЛЬНЫМ – ЗАДАНИЕ 1 (1а) Вы – личность с патологической клептоманией. Как клептоманьяк – вы вынуждены красть, красть, красть. Вы обязаны красть. (1б) Однако, вы также – личность с патологической агорафобией. Как агорафобик – вы не можете даже выйти за порог своего дома, не испытав пальпитаций, обильного потоотделения и чувства надвигающейся гибели. Как агорафобик – вы вынуждены патологически оставаться дома и не выходить. Вы не можете выйти. (1в) Однако, по (1а), вы – патологически вынуждены выходить и красть, красть, красть. Однако, по (1б), вы – патологически вынуждены никогда не выходить из дома. Вы живете в одиночестве. Следовательно – дома вам воровать не у кого. Следовательно – вы обязаны выходить, на рынок предложения, чтобы удовлетворить непреодолимую жажду красть, красть, красть. Однако, ваш страх перед рынком предложения таков – что вы не можете, ни при каких обстоятельствах, выйти из дома. Не важно, истинная ли у вас психопатология, или лишь маргинализация по политическому определению «психопатологии», – так или иначе, это противоречие. (1д) Таким образом – ответьте на вопрос: как бы вы поступили? Шахт как раз обводил «д» в вопросе о почтовых мошенничествах и люстрации, когда из динамика над классными часами по внутренней связи Западного корпуса ЭТА разнеслась под аккомпанемент евстахиевотрубно-сворачивающего оперного саундтрека псевдопередача Джима Трельча. Когда на повестке нет турниров и встреч за пределами академии, студенческое «радио» РЭТА десять или около того минут каждые вторник и субботу по закрытой внутренней связи ближе к концу уроков – где-то в 14:35–14:45 – «передает» связанные с ЭТА новости на спортивные и общественные темы. Трельч, который мечтал о карьере теннисного комментатора с тех самых пор, как стало ясно (очень быстро), что в Шоу ему ловить нечего, – тот самый Трельч, который тратит все, что шлют родители, до последнего чирика на пополнение своей внушительной библиотеки картриджей «ИнтерЛейс»/SPN с профессиональными матчами, а почти каждую свободную секунду – на комментирование игр у себя за комнатным ТП 106 с выключенным звуком; тот самый жалкий Трельч, который бесстыдно вылизывает до блеска задницы ведущих «ИнтерЛейса»^Р^ стоит ему попасть на юниорское мероприятие, которое транслирует И/SPN 107, всячески задалбывая ведущих и предлагая сбегать для них за пончиками или кофейком, и т. д., Трельч, у которого уже весь гардероб забит скучными синими блейзерами и который научился зачесывать челку так, что получается блестящий чубчик, как у парика настоящих комментаторов, – этот Трельч отвечал за спортивную рубрику еженедельного вещания РЭТА уже тогда, когда старик Шахта умер от язвенного колита и Тед присоединился в академии к своему партнеру по парным детским играм осенью Года Шоколадного Батончика «Дав», т. е. спустя четыре месяца после сведения счетов с жизнью покойного ректора ЭТА, когда флаги еще были приспущены, а у всех на бицепсах красовался черный напульсник, от ношения которого мезоморфа-Шахта освободили ввиду размера бицепса; Трельч уже отвечал за спорт на РЭТА, когда Шахт пришел, и оставался с тех пор несгоняемым. Спортивная рубрика вещания РЭТА – в основном просто пересказ результатов и счета всех игр, в которых команды ЭТА участвовали со времен прошлого сеанса 108. Трельч, который подходит к своим обязанностям с неугасаемым рвением, сказал бы, что самое трудное, как ему кажется, при работе во внутреннем эфире – повторяться как можно реже, пока зачитываешь длинные списки, кто кого победил и с каким счетом. Его поиски синонимов «победить» и «проиграть» бесконечны, упорны и вечный источник раздражения для всех его друзей. Экзамены Мэри Эстер – как известно, легкотня и пятерка почти за красивые глаза, если следить за употреблением местоимений третьего лица, и, хотя Шахт внимательно слушал Трельча, чтобы предоставить на сегодняшнем ужине подробный отзыв, без которого не обойтись, он уже дошел до третьего вопроса теста – об эксгибиционизме у патологически стеснительных. Радиоитоги на 7.11 – о разгроме команд А и Б Порт-Вашингтона 71: 37 на ежегодной встрече в Порт-Вашингтоне. – Джон Уэйн, А-1 до-18, победил порт-вашингтонского Боба Фрэнсиса из Грейт-Нек, Нью-Нью-Йорк, 6–0, 6–2,– говорит Трельч, – а А-2 в одиночных Хэл Инканденца одолел Крейга Бурду из Вивиан-Парк, Юта, 6–2, 6–1; и хотя К. Д. Койл, А-3, уступил в тяжелой борьбе порт-вашскому Шелби ван дер Мерву из Хемпстеда, Лонг-Айленд, 6–3, 5–7, 7–5, наш А-4 Тревор «Аксанутый» Аксфорд раздавил пи-вэшного Тапио Мартти из Соноры, Мексика, – 7–5, 6–2. И т. д. Когда дело доходит до юнош А до-14, речь Трельча становится емче, хотя многоглагольное ассорти – еще ярче, к примеру: – Ламонт Чу выпотрошил Чарльза Поспешилова, 6–3, 6–2; Джефф Пенн порвал Нейта Миллса-Джонсона, как тузик грелку, 6–4, 6–7, 6–0; Питер Бик размазал Виля Дилларда по крекеру, как какую-нибудь закуску, и откусил на 6–4, 7–6, тогда как А-4 из до-14 Идрис Арсланян триумфально наступил на горло Дэвида Вира 6–1, 6–4, а пи-вэшного пятого Р. Грега Чабба пришлось едва ли не выносить с корта, когда Тодд Потлергеттс отправил его в нарколептическую кому, 4–6, 6–4, 7–5. Многие находят предмет Корбетта Торпа по геометрическим искажениям довольно трудным; то же можно сказать о классе Делинта – в случае компьютерно-безграмотных. И хотя сам Уотсон в целом слабо понимал холодное дейтерий-тритиевое кольцевание, в его чайническом подходе к сжиганию и кольцеванию имеется академическое зерно, особенно когда в некоторые семестры он дает почитать лекции Пемулису в качестве эксперта, если у них с Пемулисом перемирие. Но единственный проректорский предмет, по-настоящему представляющий сложность для Хэла Инканденцы, – это «Отделение и возвращение: квебекская история от Фронтенака [94] до века Взаимозависимости» м-ль Тьерри Путринкур, о котором, если начистоту, Хэл не слышал ни единого доброго слова и прежде избегал предложений Маман записаться на него с пользой для себя, пока наконец в этом семестре жонглировать предметами в расписании не стало трудней, и который (предмет) он находит трудным, раздражающим, но, на удивление, к концу семестра – все менее и менее нудным, и даже начинает неплохо для дилетанта разбираться в канадианизме и онанской политике – темах, которые ранее отчегото казались ему не просто нудными, но и подозрительно безвкусными. Трудность этого конкретного предмета в том, что Путринкур преподает только на квебекском французском, который Хэл хотя и понимал благодаря знакомству с классикой французской Плеяды Орина в детстве, но никогда особенно не любил, особенно на слух: квебекский – клокочущий, гортанный язык, в котором верное произношение как будто возможно только с кислой миной на лице. Хэл не представляет, откуда Орин узнал, что он ходит на «Отделение и возвращение» Путринкур, раз позвонил попросить помощи с сепаратизмом, – хотя просьба о помощи от Орина по поводу чего бы то ни было уже сама по себе дело странное. – Бернадетт Лонгли, скрепя сердце, склонила голову пред пи-вэшной Джессикой Перлберг в одиночных до-18 А-1 6–4, 4–6, 6–2, хотя А-2 Диана Принс вдоволь поскакала на солнечном сплетении портовской Мэрилин Ын-А-Тье, 7–6, 6–1, а Бриджет Бун просто-таки вонзила железнодорожный костыль в правый глаз Эйми Мидлтон-Лоу, 6–3, 6–3,– и т. д., разносится в кабинете за кабинетом, пока инструкторы проверяют работы, читают или все менее терпеливо стучат ногой, каждые чт/сб, пока Шахт с насупленным видом набрасывает на полях контрольной работы схемы дородового расположения зубов и прорезывания, не желая смущать Тод, сдав ее легкотню слишком рано. Большую часть ранней истории Квебека про Картье, Роберваля, КапРуж, Шамплена и стайки урсулинок, укутавшихся в застывшие апостольники, где-то до Дня Организации Объединенных Наций Хэл находит сухой и однообразной, а джентльменские войны при париках и камзолах – напыщенными и абсурдными, как замедленный слэпстик, – хотя всех студентов заинтриговало на какой-то тошнотворный манер, как английский командующий Амхерст разобрался с гуронами, раздав бесплатные одеяла и шкуры, заранее аккуратно зараженные натуральной оспой. – А-3 из до-14 Фелисити Цвейг нанесла абсолютный УГРАН по пивэшной Кики Пфефферблит на 7–6, 6–1, тогда как Гретхен Хольт заставила пи-вэшную Тэмми Тэйлор-Бинг пожалеть, что ее родители вообще бывали в одном помещении, 6–0, 6–3. 5-я Энн Киттенплан всеми правдами и неправдами вырвала первенство, 7–5, 2–6, 6–3 у Пейсли Стейнкамп, прямо по соседству с 6-й Джолин Криз, которая сделала с пи-вэшной Моной Гент то же, что делает тяжелый сапог с бледной поганкой, 2 и 2. Салюкилицая Тьерри Путринкур откидывается в кресле, закрывает глаза, прижимает ладони к вискам и сидит так каждый выпуск РЭТА, который вечно раздражающе обрывает ее лекцию, из-за чего небольшой недочитанный отрывок «Отделения и возвращения» приходится переносить в начало другой пары и тратить время на составление двух планов урока вместо одного. Кислый саскачеванский паренек рядом с Хэлом весь семестр рисовал в тетради впечатляющие схемы автоматического оружия. В его открытом рюкзаке всегда можно заметить учебные дискеты, все еще в упаковке, но при этом тесты саскачеванец всегда решает минут за пять. Целую неделю до Хэллоуина они проходили период с Parti и Bloc Quebecois Левека 109 и начала Fronte de la Liberation Nationale 67 года до э. с. до нынешней эры Взаимозависимости. Чем ближе история подходила к настоящему моменту, тем тише и тише становился лекторский голос Путринкур; и Хэл, понимая, что эта тема куда более высококонцептуальная и менее унылая, чем он ожидал, – хотя в глубине души представлял себя максимально аполитичным, – тем не менее счел квебекско-сепаратистскую ментальность почти до невозможности закрученой, запутаной и непонятной американцам 110, плюс его одновременно привлекало и отталкивало то, что современные антионанские возмущения вызывали в нем тошнотворные чувства – не переливающуюся дезориентацию кошмаров или панику на корте, но влажное, вкрадчивое, муторное ощущение, будто кто-то читал письма Хэла, которые он вроде бы выбросил. Гордые и надменные квебекуа мурыжили и даже терроризировали остальную Канаду по вопросу отделения испокон веков. Только возникновение ОНАН и джерримендеринг Великой Выпуклости (держите в уме, что Путринкур – канадка) привлекли внимание самых худших и озлобленных инсургентов со времен FLN к югу от границы. Онтарио и Нью-Брансуик же безропотно снесли континентальный аншлюс и территориальную Реконфигурацию. Некоторые крайне правые в Альберте тоже не обрадовались, но крайне правым из Альберты вообще не угодишь. Именно гордые и надменные квебекцы занялись нытием 111, и именно инсургентские ячейки Квебека слетели со всех политических катушек. Квебекские антионанские – а следовательно, – американские – separatisteurbi – террористические ячейки, сформированные в те времена, когда врагом еще была Оттава, оказались далеко не славной компашкой. Ответственность за первые неигнорируемые удары взяла на себя тогда еще никому не известная террористическая ячейка 112, которая по ночам прокрадывалась из региона Папино, засоренного ЭВД, и приволакивала огромные зеркала на опасные узкие серпантины адирондакских перевалов американского межштатного шоссе 87 к югу от границы и люцитовых стен. Наивные эмпирики-автолюбители, направляющиеся на север, – а добрая половина из них – военный и онанский персонал, так близко от Впадины, – видели надвигающиеся фары и думали, что какой-то дурень-самоубийца или канадец пересек разделительную и летит прямо на них. Они мигали дальним светом, но, судя по всему, надвигающийся дурень просто мигал в ответ. Американские автолюбители – с которыми обычно шутить не стоит, когда они за рулем, это факт хорошо известный – храбрились, сколько это возможно в здравом уме, но перед самым столкновением с надвигающимися фарами всегда дико крутили руль, слетали с безобочинного I-87, закрывали голову рукой на обычный вопящий предаварийный манер и кувырком летели в адирондакскую пропасть в многолепестковом бутоне высокооктанового пламени, и тогда никому неизвестная квебекская террористическая ячейка убирала огромное зеркало и везла его обратно на север по проселкам без КПП в засоренное злачное подбрюшье Квебека до следующего раза. Только к концу Года Медицинских Подушек «Такс» люди поняли, что несчастные случаи связаны с этой дьявольской ячейкой. А больше двадцати месяцев растущие горы оплавленных обломков на дне адирондакских пропастей считались либо самоубийствами, либо необъяснимыми единичным случаями сна за рулем – по мнению Нью-нью-йоркских патрульных, которые отстегивали тесемки и почесывали затылок под широкими коричневыми шляпами, озадаченные таинственной дремотой, находящей на адирондакских автолюбителей на, казалось бы, довольно адреналиновых горных перевалах. Директор новообразованного Департамента неопределенных служб Соединенных Штатов Родни Тан настоял, к своему великому конфузу впоследствии, на трансляции в северном Нью-Нью-Йорке по «ИнтерЛейсу» серии социальных реклам «не-садись-за-руль-если-невыспался». Но именно настоящая американская без пяти минут самоубийца из Скенектеди, агент по продажам «Амвэй» с критической зависимостью от Валиума, которая зависла на бензодиоксановом краю бездны и, по свидетельствам, моталась по всей дороге, как пьяная, увидела во внезапных надвигающихся фарах на дороге благословение, и зажмурилась, и газанула прямо им, фарам, навстречу, отпустив руль напрочь, в итоге разбрызгав стекло и микронизированное серебро по всем четырем полосам, – обычный гражданин, «Разбивший иллюзии», «Совершивший прорыв» (заголовки СМИ) и проливший свет на первые осязаемые доказательства антионанского заговора в Квебеке, который оказался куда хуже, чем обычный исторический сепаратизм. Первое рождение второго сына Инканденц стало неожиданностью. Высокая и ослепительно сногсшибательная Аврил Инканденца не проявляла никаких признаков беременности, кровоточила как по часам; ни геморроя, ни набухания желез; ни геофагии; внешность и аппетит в норме; пару раз утром тошнило, но в наше время с кем не бывает? Но в один ноябрьский, залитый железным светом вечер на седьмом месяце скрытой беременности она замерла – Аврил, – облокотившись на длинную руку мужа, когда они поднимались по кленовой лестнице особняка в Бэк-Бэй, который скоро покинут, замерла, частично повернулась к нему, позеленевшая, и открыла рот, не издав ни звука, что само по себе говорило о многом. Муж, бледнея, взглянул на нее: – Что такое? – Больно. Было больно. Несколько ступенек позади них блестели от отошедших вод. Джеймсу Инканденце показалось, что она словно нырнула в себя – опустила голову, свернулась калачиком и села на ступеньку, до края которой едва добралась, ссутулившись, почти прижавшись лбом к красивым коленям. Инканденца видел ее медленные движения в свете, как Вермеер: она медленно сползла с его руки, он склонился к ней, и она попыталась встать. – Стой-стой-стой-стой. Стой. – Больно. Слегка не в себе после вечерней порции «Уайлд Тёки» и низкотемпературной голографии, Джеймс решил, что Аврил умирает прямо у него на глазах. Его собственный отец упал замертво на лестнице. К счастью, наверху был сводный брат Аврил, Чарльз Тэвис, шагал на портативном Стейрмастере, который привез с собой прошлой весной на этот долгий и перезаряжающий эмоциональные батареи визит после ужасного косяка с видеотабло в «Скайдоме» Торонто; и он услышал шум, вы– и сбежал, и взял ситуацию под контроль. Его пришлось более-менее выскабливать, – Марио, – как устрицу, из чрева, к стенкам которого он по-паучьи цеплялся, такой крошечный и ненавязчивый, со слипшимися с утробой сухожилиями руки и ног, – второй кулак был приклеен той же субстанцией 113 к лицу. Он был полной неожиданностью и совершенно преждевременным, и скукоженным, и следующие недели провел, грозя скукоженными и контрактуренными ручками боросиликатному потолку инкубатора, питаясь через трубочки, обмотанный проводами и умещающийся в стерильных ладонях – голова покоилась на большом пальце. Марио дали имя отца отца д-ра Джеймса Инканденцы, строгого любителя гольфа и окулиста из Грин-Вэлли, штат Аризона, который заработал небольшое состояние – сразу после того, как Джим вырос и улетел на восток, – на изобретении «Рентгеновских очков!», которые не работают, но читатели детских комиксов середины 60-х просто не могли из-за их оригинальности не заказывать их по почте, затем продал права новоанглийскому титану приколов «АкмэКо», а потом безвременно скончался в шаге от лунки, – Марио-старший, – позволив тем самым Джеймсу Инканденце-старшему бросить никчемную третью карьеру «Человека «Радости» 114 в рекламах упаковок для сэндвичей в 1960-х до э. с., вернуться в заросшую цереусом пустыню, которую он ненавидел, и успешно допиться до кровоизлияния в мозг на лестнице в Тусоне. Так или иначе, недоношенность и арахноидальное рождение оставили Марио II немало неизлечимых и закаляющих физических патологий. К примеру, рост: в шестом классе он был размером с новорожденного, а в 18+ – где-то между эльфом и жокеем. Та же проблема скукоженных и брэдиаукситических рук, которые, как при страшнейшем случае контрактуры Фолькмана 115, выгибались перед его солнечным сплетением в виде прописной «S» и помогали рудиментарно питаться без ножа и шлепать по дверным ручкам, пока те как бы не поворачивались настолько, что дверь можно было выпнуть, или складывать воображаемый объектив, чтобы ознакомиться с мизансценой, плюс, может, подбрасывать на очень небольшие расстояния мячи игрокам, которые их просят, но и все, хотя руки и были впечатляюще – почти как при наследственной вегетативно-сосудистой дистонии – нечувствительны к боли, и их можно было щипать, колоть, ошпаривать и даже давить в мертвой хватке подвальной тископодобной штуки для оптических устройств старшему брату Марио, Орину, без видимого эффекта или жалоб. В плане брэдипедестрианизма Марио был не столько косолапый, сколько кирпичнолапый: ноги у него не только плоские, но и идеально прямоугольные – самое оно, чтобы пинать двери с раскачанной ручкой, но слишком короткие, чтобы в полной мере применять как традиционные ноги: вкупе с лордозом нижнего отдела позвоночника они вынуждают Марио двигаться шатким спотыкачем водевильного пьянчужки – тело словно наклонено против ветра, еще чуть-чуть – и упадет ничком, – что в детстве нередко и случалось, само по себе или при содействии старшего брата Орина. Частые падения ничком объясняют, почему нос Марио так заметно вдавлен и размазан по лицу, но не курносый, – отчего крылья ноздрей даже заметно трепещут, особенно во сне. Открытые глаза – славные и добрые карие глаза, хотя и большеватые и слишком выпученные, чтобы считаться нормальными человеческими глазами, – прикрыты веками, одно ниже другого, как перекошенные жалюзи, и старший брат Орин частенько пробовал дернуть вниз непокорное веко, что, может, и помогает с заевшими жалюзи, но в случае с веком только ослабило швы, так что в конце концов пришлось ложиться на очередную блефаропластику, потому что на самом деле это не настоящее веко Марио – тем пришлось пожертвовать, когда от лица отделяли кулак, приставший при рождении, как язык к качелям на морозе, – но чрезвычайно передовой блефаропротез из дермального фиброполимера, украшенный лошадиными ресничками, которые изгибаются куда дальше, чем ресницы на втором глазу, и вместе с неторопливым движением век придают даже самому нейтральному выражению Марио какой-то странно дружелюбный пиратский прищур. Вкупе с вечной непроизвольной улыбкой. Здесь, наверное, заодно имеет смысл упомянуть и о коже цвета хаки – таком странном мертво-зеленом цвете, который благодаря корковидной текстуре и вкупе с атрофичными кривыми ручонками и арахнодактилией придавал Марио, особенно издали, необыкновенно рептильный/ динозавровый вид. Пальцы не только остроконечные и когтеватые, но и нехватательные, вот почему нож и Марио за столом несовместимы. Плюс редкие жидкие волосы, одновременно и драные, и какие-то чересчур лощеные, которые в 18+ напоминали волосы 48-летнего пухлого коротышки, специалиста по стрессам, директора спортивной части и ректора академии, который отращивает волосы на одном боку до девочковой длины, а потом аккуратно зачесывает поверх блестящей ермолки голого серо-зеленого скальпа, так, что они жидко свисают с другой стороны, никого не обманывают и слетают на любом сквозняке, когда Чарльз Тэвис забывается и встает к нему подветренным боком. Или что он заторможенный – брат Хэла, – т. е. технически, по Стэнфорду-Бине, с заторможенным мышлением, как выяснил ДЦР Брандейса, – но – что совершенно точно – не умственно отсталый, или запаздывающий в развитии, или когнитивно-пораженный, или брэдифреничный, а скорее преломленный, почти, чуточку эпистемически-искаженный, как палка в ментальной воде – чуть не так и чуть дольше доходит, как бывает в случае любого преломления. Или что его статус в Энфилдской теннисной академии – возведенной, как третье и последнее семейное пристанище д-ра и м-с И., на северной части территории, когда Марио было девять, Хэлли – восемь, а Орину – семнадцать, в единственный год Орина в ЭТА Б-4-м в одиночных и в топе-75 ТАСШ, – что жизнь Марио здесь – по всем признакам печальное прозябание на обочине: единственный подросток-инвалид в округе, неспособный даже держать спортивную палку или стоять в пределах линий без поддержки. Что он и его покойный отец были неразделимы, простите за каламбур. Что Марио был как бы почетным помощником помощника продюсера и последние три года жизни поздно раскрывшегося режиссера носил пленку, объективы и фильтры ныне покойного Инканденцы в рюкзаке со множеством отделов размером с седло барашка, помогал на съемках, ночевал со множеством подушек под головой в небольших свободных мягких уголках мотельных номеров с Самим и иногда ковылял за ярко-красной пластиковой бутылкойдругой под названием «Большая красная газировка» для, кажется, немой практикантки в вуали, жившей в номере дальше по коридору, носил кофе, чай, различные лекарства от панкреатита и пустяки для реквизита, помогал Д. Литу с Целостностью, когда Инканденца хотел сохранить Целостность, – короче говоря, был таким сыном, который становится последней, самой любимой любовью отца, увлеченно, но без жалкого вида нагонял неторопливый терпеливый двухметровый шаг высокого, сутулого и все более погружавшегося в безумие человека в аэропортах, на станциях, волоча объективы, кренясь вперед, но ни в коем случае не создавая впечатления питомца на поводке. Когда нужно было стоять ровно и неподвижно, как для съемок подач в ЭТА или работы с экспонометром на площадке артфильма с высококонтрастной светотенью, Марио пользуется таким полицейским замком, как для запора квартирных дверей в Нью-Нью-Йорке, – 0,7-метровый стальной штырь выдвигается из специального жилета на липучке и ставится под углом в 40° в свинцовый брусок с пазами (потаскай такой в этом сложном рюкзаке), кладет на землю перед Марио кто-нибудь понимающий и с хватательными пальцами. Таким образом, на подпорке, он и стоял на площадках, которые помогал Самому построить, обставить и осветить – освещение обычно было невероятно запутанное, а для некоторых членов съемочной группы – и ослепляющее, вспышки света от кривых зеркал, ламп «Марино» и «солнц» направленного света, – и в результате Марио основательно освоил технические азы киноремесла, которым и не смел мечтать заниматься самостоятельно до Рождества Года Шоколадного Батончика «Такс», когда в посылке в подарочной упаковке из офиса адвоката Инканденцы оказался старый верный «Болекс H64 Rex 5» 116 с триплетом, который Сам задумал, сконструировал и послал на тринадцатое Рождество Марио, прикрутив к нему огромный старый кожаный авиаторский шлем и опорные штыри с рукоятками костылей на концах, ложившимися на плечи Марио, так что этот «Болекс Н64» не требовал никакой хватательности, потому что висел перед широким лицом Марио 117, как трехглазая маска для плавания, и управлялся с ножной педали от швейной машинки, и но даже тогда к самостоятельным съемкам привыкать пришлось долго, и ранние цифровые экзерсисы Марио испорчены/украшены трясущимся, бешено тыкающимся во все стороны стилем снятого впопыхах любительского домашнего видео. С тех пор вот уже пять лет союз Марио с головным «Болексом» оттеняет печальность своего статуса в академии, позволяя вносить ему лепту в процветание в виде ежегодного фандрайзингового документального картриджа ЭТА, записи ударов студентов и – с перил надзорного насеста Штитта – редкого матча, – съемка вошла в программу обучения и заслужила отдельного упоминания в каталоге ЭТА, – плюс в виде более амбициозных арт-проектов, которые иногда находят а-клеф-успех [95] в сообществе ЭТА. После того как Орин Инканденца покинул родное гнездо, чтобы сперва отбивать, а потом бить мячи в колледже, в ЭТА или во всей энфилдбрайтоновской округе не осталось почти никого, кто не относился бы к Марио М. Инканденце покровительственно, в духе людей, которые тебя не столько жалеют или тобой восхищаются, сколько привыкли, что ты рядом. И Марио – несмотря на прямолинейные ноги и громоздкий полицейский замок, самый выдающийся гулена и хроникер в трех районах – каждый день очень медленно бродит под всеми ветрами по улицам – моцион с запинками, – иногда с «Болексом» на голове, иногда без, и одинаково отвечает горожанам что на доброту, что на жестокость – с преувеличенным полупоклоном, безжалостно, хотя и без пресмыкательства высмеивая собственную кривую осанку. Марио – первый любимчик держателей дешевых лавочек вдоль отрезка ав. Содружества у ЭТА, и стены за некоторыми витринами с едой, паровыми прессами и кассовыми аппаратами с корейскими клавиатурами по Содружке украшают его лучшие фотографии. Будучи предметом странной и какой-то заговорщицкой привязанности гуру Лайла-Потоеда, которому он иногда приносит диетическую колу без кофеина, чтобы компенсировать преобладание соли в диете, Марио иногда оказывается в положении, когда Лайл посылает к нему по щекотливым вопросам травм, недееспособности, характера и обращения к остаткам внутренних ресурсов младших эташников, и никогда не знает, что им ответить. Тренер Барри Лоуч едва ли не молится на мальчика, ведь это Марио случайно спас его от участи жалкого попрошайничества в преисподней Бостон-Коммон и более-менее добыл ему работу 118. Плюс, конечно, с ним на моционы выходит сам Штитт, некоторыми теплыми вечерами, и пускает покататься в коляске. Будучи предметом странного гештальта влечения-отвращения Чарльза Тэвиса, Марио относится к Ч. Т. с молчаливой почтительностью, которую, как ему кажется, сводный дядя от него ждет, и старается держаться от него подальше, ради его же блага. В «Деннис» теннисисты – когда удается попасть в «Деннис» – едва ли не дерутся за право нарезать все, что можно нарезать, в «Килозавтраке» Марио. А его младший и куда более впечатляющий внешне брат Хэл почти идеализирует Марио – втайне. Марио – (полу)ходячее чудо, уверен Хэл, неважно, божественное или нет. Люди, обожженные, обиженные при рождении, скукоженные или покалеченные так, что ни о какой справедливости и не подумаешь, – они либо догорают дотла, либо восстают из пепла. Скукоженный ящерицеобразный гомодонт 119 Марио, на взгляд Хэла, святой. Он зовет его Бубу, но сам боится его мнения больше, чем, наверное, мнения любого другого человека, не считая Маман. Хэл помнит бесконечные часы за кубиками и мячиками на паркете дома детства 36 по Белль-авеню, Уэстон, Массачусетс, танграмы и See 'N Spell [96], как большеголовый Марио всегда был рядом, хотя не умел играть, участвовал в фантазиях, которые не были интересны ему ничем, кроме близости к брату. Аврил помнит, как Марио в тринадцать все еще просил, чтобы мыться и одеваться ему помогал Хэл, – в возрасте, когда большинство детей-неинвалидов стыдятся самого пространства, которое занимают их здоровые розовые тельца, – и просил не ради себя, а ради Хэла. Несмотря на все усилия (и выдавая поразительное непонимание образа мышления Маман), Хэл опасается, что Аврил видит настоящее дарованье в семье именно в Марио – погруженный в себя, не поддающийся классификациям гений-савант, нечто очень редкое и яркое, хоть его интуиция – заторможенная, но верная – пугает ее, академическое бессилие – огорчает, а улыбка, которой он встречает ее каждое утро без исключения со времен самоубийства отца – заставляет жалеть, что она не может заплакать. Вот почему она всегда так торопится оставить Марио одного, не кружить над ним и не баловать, не относиться поособенному, как ни хотелось бы: это ради него. Довольно благородно, и достойно жалости. Ее любовь к сыну, рождение которого стало неожиданностью, сильнее любых других чувств и питает ее жизнь. Как подозревает Хэл. Именно Марио, а не Аврил, принес Хэлу первые издания несокращенных Оксфордских словарей, когда Хэлу все еще нельзя было выйти из дома в ожидании оценки умственного развития, – Бубу приволок их домой на тележке в своих премолярах по асфальтовым дорогам в деревенском стиле Уэстона, за несколько месяцев до того, как Хэла протестировали на Что-нибудь Сверхэйдетическое с помощью Мнемонической вербальной анкеты, разработанной дорогим и близким коллегой Маман по Брандейсу. Именно Аврил, а не Хэл, настаивала, чтобы Марио жил не в ДР с ней и Чарльзом Тэвисом, а с Хэлом в общежитии ЭТА. Но в Год Молочных Продуктов из Сердца Америки именно Хэл, а не она, когда легат в вуали из Унии Радикально Обезображенных и Травмированных явился у ворот ЭТА, чтобы обсудить с Марио дихотомию слепого приобщения к обществу и визуального остранения, а также открытость скрытости, которую дарит вуаль, именно Хэл, хоть Марио и посмеялся, и сделал полупоклон, именно Хэл, поигрывая своей палкой от «Данлоп», заявил мужику, чтобы тот шел впаривать свое тряпье куда подальше. 30 апреля/1 мая Год Впитывающего белья для Взрослых «Депенд» Небо над американовой пустыней было засеяно синими звездами. Стояло уже глубоко за полночью. Только над американовым городом в небе было пусто от звезд; цвет неба жемчужный и пустой. Марат пожал плечи. – Возможет быть, в тебе назревает понимание, что граждане Канады не есть реальные коренья угрозы. Стипли покачал голову в кажущемся раздражении. – Сам-то понял, что сказал? – спросил он. Дикий парик его соскользнул затем, как он двинул голову в сильной резкости. Впервые Марат выдал намек на какие-либо чувства – чересчур суетливо разгладил по пледу на коленях. – Я хочу говорить, что в финальном итоге не квебекуа нанесут пинок в l'aine des Etats Unis [97]. Воззри: факты ситуации говорят сами по себе. Что знается? Это американовое производство, этот картридж Развлечения. Создан американским мужем в США. Аппетит на его привлекательство: также американовый. Жажда американов к очевидению, которое взращивает ваша культура. Как я и говорил: вот почему выбор – это все. Вот почему, когда я говорю тебе выбирать с заботой в любви, а ты фырчишь, я взираю и думаю: верить ли очам меня, что он фырчит про такое? – Марат слегка наклонился вперед на культях, отпустив пистолет-пулемет, чтобы применить обе руки в аргументации. Стипли видел, как это важно Марату: он действительно в это верил. Вещая, Марат делал руками в воздухе выразительные кружки и зарубки: – Эти факты ситуации, которые сами по себе говорят о страхе твоего Бюро пред samizdat: вот что случается, когда люди выбирают любить ничего, кроме себя, каждый самого. Американ, который готов умирать – и дать своим чадам умирать тоже, каждый самого – за так называемое идеальное Развлечение, этот фильм. Который готов умирать ради шанса кормиться большими ложками этой смерти от удовольствия, в уюте дома, одиночкой, не шевелясь: Хью Стипли, в полной серьезности, будучи гражданин твоего соседа, я говорю тебе в лицо: забудь на мгновение о Развлечении и подумай лучше о США, где такое достаточно, чтобы твой Департамент страшился: как долго ли будет тянуть в будущем такое США? Выживать как нация народа? Молча уже о том, чтобы простирать владение на другие нации других народов? Тем паче если эти другие народы еще помнят, что значит выбирать? и предадут себя на погибель за что-то большее? и пожертвуют уютом дома, возлюбленной женщиной дома, ногами, даже жизнью ради чего-то того, что больше своих собственных желаний настроения? и выберут не умереть ради удовольствия, одиночкой? Стипли с холодной решимостью закурил новую в очереди сигарету Бельгии и теперь с одной спички. Затушил спичку в круговом взмахе и тычке рукой. Все это прошло в молчании. Марат расслабился и осел. Марат предался вопросу, отчего наличие поблизости американов всегда придает ему слабый стыд из-за того, что он говорил, во что истинно верил. Послевкусие стыда после признания в страсти к убеждениям любого сорта, если невдалеке наличие американцев, словно он делал метеоризм, а не признание. Стипли водрузил локоть на предплечье второй руки перед своими протезами, чтобы курить женственно: – Хочешь сказать, что администрация даже не почесалась бы из-за Развлечения, не знай они, что мы смертельно слабы. Как нация, в смысле. Хочешь сказать, что сам факт, что мы паримся, уже многое говорит о нас как о нации. Марат пожал плечи.