Бесконечная шутка
Часть 37 из 123 Информация о книге
ДЖЕНТЛ: Детка, Род, и снова прямое попадание. Господа: гляньте-ка на ресторанные образцы китайско-эпитетической календарной системы. ТАН: То есть, конечно, салфетки, напрямую связанные с президентским визионерством по поводу прибылей. ДЖЕНТЛ: Господа, как вам всем известно, я только что вернулся, на крайне высокой скорости, отрыгивая вкус сосисок, которые, уверен, просто-таки кишели микробами, из-за которых публичных продавцов следует считать позором и угрозой, которые… ТАН: (Незаметно просит жестом молчать). ДЖЕНТЛ: Ну, короче говоря, господа, я только что вернулся с послеколледжного кубка. Где и употреблял вышеупомянутые сардельки. Но вот к чему я веду: ребят, кто-нибудь из вас знает, как назывался этот кубок колледжей? МИНСТРОЙ: Кажется, вы уже говорили, что он назывался Кубок Форзиции, шеф. ДЖЕНТЛ: Это, мистер Сивник, я думал, что он так называется, в пути, когда мы с вами беседовали по защищенной линии. Так он назывался, когда я пел там гимн в 91-м. ЛУРИЯ П: (Поднимая зодиакальную салфетку с еле заметной короной жира от «Горячего и Острого Супа» в верхнем левом углу): Возмощно, теперь вы раскроетэ кабмину, как называло себья соревнование футболя, мсье President. ДЖЕНТЛ: (Бросив шоуменский взгляд на ВИЛСА, который ковыряется в щербинке исполинских передних резцов визитками директоров «Пилсбери» и «Пепсико»): Ребятки, я слышал панты, отрыгивал хотдогами, нюхал пивную пену и приходил в тихий ужас от общественных писсуаров на так называемом Кубке «Страховой-компанииКен-Л-Рейшн-Магнавокс-Кемпер» / Форзиции. Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» В прошлом июле на Служении Группы «Белый флаг» у Группы «Хреново, но пить все равно нельзя» в Брейнтри Дон Г. с кафедры публично признался, как ему стыдно, что он до сих пор не может похвастаться реальным внятным пониманием того, что такое Высшая сила. Третий из 12 Шагов бостонских АА предполагает, что ты препоручаешь свою больную волю заботе Бога «как Его понимаешь». Выбор Бога, по идее, один из главных продающих моментов АА. Можно выработать собственное понимание Бога, Высшей силы или Кого/Чего Угодно. Но Гейтли где-то на десятом месяце трезвости высказывается за кафедрой ХНПВРН в Брейнтри, что сейчас он слишком потерянный и беспомощный и, кажется, лучше бы Крокодилы-белофлаговцы просто взяли его за шкирку и объяснили, как понимать Бога АА, и выдали бы совершенно тупые и догматичные приказы, как же препоручить Больную волю какой-либо Высшей силе. Он добавляет, что у некоторых католиков и фундаменталистов в АА, как он уже заметил, было детское понимание Бога Строгого и Карающего, и Гейтли слышал, как они выражают невероятную благодарность, что АА наконец-то позволили его забыть и обратиться к Богу Любящему, Всепрощающему, Милосердному. Но у этих ребят для начала было хоть какое-то представление о Нем/Ней/Этом, пусть даже и ебанутое. Можно подумать, должно быть легче, если Приходишь с 0 в плане религиозного бэкграунда или предубеждений, можно подумать, легче как бы изобрести Бога с Высшей силой с чистого листа и постепенно, типа, построить свое понимание, но Дон Гейтли жалуется, что пока реальность расходится с представлениями. Пока реальность лично для него такова: он следует одному из довольно редких конкретных советов АА и бухается на колени по утрам, и просит Помощи, а потом снова встает на колени перед сном и говорит «Спасибо», вне зависимости от того, верит ли он, что его слышит Кто-то/Что-то, или нет, и так каким-то чудом проживает день в трезвости. И это – после десяти месяцев концентрации и рефлексии до дыма из ушей – все, что он «понимает» в отношении «вопроса Бога». Публично, перед очень крутыми и суровыми на вид АА, он одновременно сознается и жалуется, что чувствует себя крысой, которая заучила в лабиринте один маршрут к сыру и вот бегает за сыром по этому маршруту в крысином духе, и все такое прочее. Где сыр в этой метафоре – Бог. Гейтли до сих пор кажется, что ему недоступна как бы Общая духовная Картина. Его ритуальные молитвы с «Пожалуйста» и «Спасибо» больше напоминают ему о хиттере, который, когда попадает в полосу везения, не меняет ракушку, или носки, или предыгровые обычаи, пока полоса не кончится. Где трезвость – полоса везения и все такое прочее, объясняет он. Воздух в церковном подвале буквально синий от дыма. Гейтли говорит, ему самому кажется, что это довольно левое и отстойное понимание Высшей силы: радость из-за сыра или немытый суспензорий. Он говорит, что когда пытается выйти за пределы очень примитивной рутинной автоматической колеи с «пожалуйста-помогипрожить-еще-день», когда встает на колени и молится, или медитирует, или пытается духовно постичь Бога как он Его понимает в масштабе Общей Картины, то чувствует Ничего – именно чувствует Ничего, а не «ничего не чувствует», бескрайнюю пустоту, которая даже еще хуже, чем неосмысленный атеизм, с которым он Пришел. Он говорит, что не знает, понятно ли объясняет, есть ли в этом смысл, или это все просто по-прежнему симптомы незатыкающейся Больной воли и «духа», в кавычках. Он обнаруживает, что раскрывает публике «Хреново, но пить все равно нельзя» такие мрачные сомнения, о каких, сука, даже заикнуться бы не смел Грозному Фрэнсису наедине. Он даже взгляд на Г. Г. в ряду Крокодилов поднять не может, когда говорит, что от всего этого божественного его уже тошнит, из-за страха. То, что нельзя увидеть, услышать, потрогать или понюхать: ладно. Еще ничего. Но то, что даже почувствовать нельзя? Потому что именно это он чувствует, когда пытается понять, к чему реально обращать молитвы. Ничего. Он говорит, что когда пытается молиться, ему представляется, как мозговые волны, или как это назвать, летят и летят, и ничто их не останавливает, летят, летят, излучаются типа в самый космос, и за него, и все летят, и не достигают Ничего, не говоря уже о Ком-то с ушами. И даже совсем не говоря о Ком-то с ушами и Кому не насрать. Ему одновременно стыдно и херово, что рассказывает он про это, а не про то, как это абсолютно здорово – быть в силах просто прожить день без Веществ, – но что поделать. Вот такая фигня творится. Он не ближе к выполнению 3-го Шага, чем в день, когда начальник по УДО привез его из тюрьмы Пибоди в «дом на полпути». От одной мысли обо всем этом божественном его тошнит, до сих пор. И ему страшно. И снова повторяется вся та же херня. Суровая курящая Группа ХНПВРН встает и аплодирует, и мужики свистят в два пальца, и на лотерейном перерыве к нему подходят пожать большую руку и даже иногда пытаются обнять. Как будто всякий раз, стоит ему забыться и начать разглагольствовать, как он косячит в трезвости, бостонские АА так и бегут, роняя тапки, чтобы рассказать, как его хорошо услышать, и ради бога Приходи еще – ради них, если не ради себя, что бы это, сука, ни значило. Группа «Хреново, но пить все равно нельзя», кажется, более чем на 50 % состоит из байкеров и их телок, то есть куда ни плюнь – везде стандартные косухи и сапоги с 10-см каблуками, пряжки ремней со спрятанными ножиками в форме масти пик, которые надо доставать из щели сбоку, татуировки, больше похожие на фрески, серьезные сиськи в хлопковых майках, бородищи, «харлеевские» шмотки, деревянные спички в уголках ртов и тому подобное. После «Отче наш», когда Гейтли и прочие спикеры из «Белого флага» сбиваются покурить у дверей в церковный подвал, рев заводимых с кик-стартера многолитровых движков пробирает до самого нутра. Гейтли в принципе не понимает, каково быть трезвым байкером без наркоты. Как бы – в чем смысл вообще. Он представляет, что эти люди полируют косухи до дыр и как бы реально много и метко играют в бильярд. Один трезвый байкер, который на вид не старше Гейтли и почти его габаритов – хотя и с очень маленькой головой и зауженной челюстью, отчего напоминает какого-то симпатичного богомола, – пока они толпятся у дверей, он подкатывает к Гейтли свой чоппер длиной с авто. Говорит, что хорошо было его услышать. Жмет руку сложным рукопожатием в стиле ниггеров или металлюг. Представляется как Роберт Ф., хотя нашивка на его косухе гласит «Боб Смерть». Телка обвила его сзади руками, как и полагается. Он говорит Гейтли, что хорошо услышать, как кто-то новенький от всего сердца делится, как мучается с божественной компонентой. Очень странно слышать, как байкер употребляет слово бостонских АА «делиться», куда уж там «компонента» или «от всего сердца». Прочие белофлаговцы замолчали и смотрят, как двое мужчин неуклюже замерли друга напротив друга, один – в объятиях телочки на рокочущем байке. Он в кожаных гетрах и косухе на голое тело, и Гейтли замечает, что у мужика на мясистом плече – тюремная наколка непонятной эмблемки АА, треугольник в круге. Роберт Ф. / Боб Смерть спрашивает Гейтли, не слышал ли он, случаем, анекдот про рыбу. Гленн К., в гребаной рясе, естественно, не может не вставить свои пять копеек, и влезает, и спрашивает всех, не слышали ли они, случаем, «что сказал слепой, когда проходил мимо рыбного лотка на рынке Квинси», и без паузы отвечает сам: «Он сказал: Доброго вечера, дамы». Парочка мужиков-белофлаговцев угорают, а Тамара Н. шлепает Гленна К. по заостренному капюшону, но не со зла, а в духе «ну что поделаешь с нашим долбонавтом». Боб Смерть с прохладцей улыбается (байкерам с Южного побережья полагается делать все, что они делают, с прохладцей), передвигает деревянную спичку из одного уголка рта в другой и говорит: «Не, другой про рыбу». Ему приходится общаться барным криком, чтобы переорать рвущийся в бой мотоцикл. Он наклоняется ближе к Гейтли и кричит, что он говорил вот о каком: «Подплывает одна старая мудрая усатая рыба к трем малькам и такая: „Доброго утречка, молодежь, как водичка?", и уплывает себе; а три малька такие смотрят ему вслед, переглядываются и такие: „Какая, на хер, водичка?"» Молодой байкер отклоняется, улыбается Гейтли, дружелюбно пожимает плечами и срывается, с прижатыми к спине сиськами в майке. Всю дорогу по шоссе 3 до дома Гейтли морщил лоб от эмоциональной боли. Они ехали в старой машине Грозного Фрэнсиса. Гленн К. все порывался спросить, в чем разница между 15-летним «Хеннесси» и женской вагиной. Крокодил Дики Н. с пассажирского посоветовал Гленну, сука, не забывать, что тут дамы, блядь. Грозный Фрэнсис жевал зубочистку и поглядывал в зеркало на Гейтли. Тому одновременно хотелось плакать и кого-нибудь избить. Дешевый псевдодемонический балахон Гленна пах, как кухонное полотенце, маслянисто и прогоркло. В машине не курили: Грозный Фрэнсис всегда носил с собой кислородный баллон с бледно-голубой такой пластмассовой трубочкой, приклеенной под носом, через которую он вдыхал кислород. Все, что он рассказывал про баллон и трубочку, – типа приобрел их не по собственной воле, а уступил совету, и вот, все еще дышит и продолжает бешеную Активность. В бостонских АА как будто забывают упомянуть, когда ты новенький, с ума сходишь от отчаяния и готов уже стереть свою карту, а тебе говорят, как, если воздерживаться и реабилитироваться, все обязательно будет лучше и лучше: почему-то забывают упомянуть, что все будет лучше, и тебе будет лучше, только через боль. Не в обход боли или вопреки ей. Это опускают, а взамен говорят о Благодарности и Освобождении от Влечения. Но в трезвости все-таки ждет серьезная боль, как узнаешь спустя время. И потом, когда ты чист, и даже не очень тянет на Вещества, и хочется одновременно плакать и растоптать кого-то в кровь от боли, бостонские АА начинают рассказывать, что, мол, ты там, где и должен быть, и, мол, помни бессмысленную боль активной зависимости, и, мол, у боли трезвости хотя бы есть смысл. Она хотя бы показывает, что у тебя прогресс, рассказывают они, это не бесконечное беличье колесо от боли зависимости. Никто не упоминает, что, когда позывы кайфануть исчезают как по волшебству, и ты живешь без Веществ уже где-то шесть-восемь месяцев, ты начинаешь «Соприкасаться» с тем, почему ты вообще стал принимать Вещества. Начинаешь чувствовать, почему, собственно, ты стал зависимым от, если свести к сути, анестетика. «Соприкоснуться с чувствами» – очередное клише с вышивок, которое, как выясняется, в итоге скрывает что-то пугающе глубокое и реальное 178. Постепенно оказывается, что чем банальнее клише АА, тем острее клыки реальной правды, которые оно скрывает. Под конец пребывания в Эннет-Хаусе в роли жильца, где-то после восьми месяцев сухости и более-менее свободы от всяких химических позывов, ежедневных поездок в Шаттак, работы над Шагами, Активности и просиживания всех собраний от звонка до звонка Дон Гейтли внезапно стал вспоминать то, что лучше бы уж не вспоминалось. Хотя «вспоминать», пожалуй, не то слово. Скорее, он начал чуть ли не заново переживать то, что в свое время, по сути, так и не пережил, изначально, в эмоциональном плане. В основном недраматичная хрень, но все равно почему-то болезненная. Например, как ему было где-то одиннадцать и он притворялся, что смотрит телик с мамой, и притворялся, что слушает ее ежевечерний плач – перечень жалоб и сожалений, согласные в котором становились все невнятней и невнятней. Насколько Гейтли вправе судить, алкоголик человек или нет, его мать почти наверняка была алкоголичкой. Она смотрела телик и пила водку «Столичная». У них не было кабельного, из-за $. Она пила тонкими стопочками, куда нарезала кусочки морковки и перца. Ее девичья фамилия была Гейтли. Этот, как его, органический отец Дона был эстонским эмигрантом, кузнецом – типа сварщиком с претензиями. Он сломал матери Гейтли челюсть и уехал из Бостона, когда Гейтли еще был в животике. Братьев и сестер у Гейтли не было. Мать впоследствии жила с любовником, бывшим военно-морским полицейским, тот избивал ее на регулярной основе по зонам между пахом и грудью, чтобы не оставалось синяков. Этому он научился в охране гауптвахты и береговом патруле. Где-то на восьмом-десятом «Хайнекене» он вдруг отшвыривал «Ридерс дайджест» в стену, валил ее и размеренно бил, она падала на пол, и он бил по невидным зонам, отмеряя удары между волнами ее рук, – Гейтли помнил, как она пыталась удержать кулаки трепещущими взмахами рук сверху вниз, будто тушила огонь. Гейтли так и не собрался съездить навестить ее в Государственном доме престарелых с долгосрочным уходом по «Медикейду». Из уголка полицейского рта высовывался кончик языка, а на лице с маленькими глазками появлялось выражение великой сосредоточенности, будто он разбирал или собирал что-то очень деликатное. Он стоял над ней на одном колене с видом, словно решал серьезную проблему, отмеряя удары, резкие и меткие, а она корчилась и словно пыталась их отогнать. Меткие удары. Эти очень подробные воспоминания всплыли, как гром среди психического неба, в один прекрасный полдень, пока Гейтли готовился подстричь газон Эннет-Хауса для Пэт в мае ГВБВД, когда Энфилдский ВМГ за просрочку коммунальной оплаты в качестве пени отменил коммунальные услуги. После салемского ветшающего пляжного коттеджа с Германом, Потолком, Который Дышит, в столовой типового дома по соседству с таким же домом миссис Уэйт в Беверли были хорошие стулья с резными ножками, и Гейтли выцарапал внизу каждой ножки «Донад» и «Донольд», булавкой. Чем выше по ножке, тем грамотней написание. Многие такие воспоминания из детства утонули без всплеска, когда он бросил школу, и только в период трезвости снова затрепыхались там, где он смог с ними Соприкоснуться. Его мать звала военного полицейского «гах-дом» и иногда, когда он попадал по невидной зоне, говорила «у-уф». Она пила водку с плавающими в ней овощами – подхватила эту привычку у сбежавшего эстонца, звали которого, как прочел Гейтли на разорванной, а потом криворуко склеенной скотчем бумажке из шкатулки с драгоценностями после ее кровоизлияния при циррозе, Булат. Долгосрочный уход по «Медикейду» находился в каких-то ебенях в Пойнт-Ширли за мостом Иррел-Бич, на другом берегу от аэропорта. Бывший военный полицейский развозил сыр, а потом работал на консервном заводе, хранил тренажеры в гараже дома в Беверли и пил пиво «Хайнекен», и аккуратно заносил каждое выпитое пиво в маленький блокнотик на спиральках, по которому следил за употреблением алкоголя. Специальный диван его мамки для просмотра телевизора был красным, ребристым и ситцевым, и когда она, насидевшись, ложилась на бок, подложив руку между головой и защитным чехлом на валике дивана, а стопка кренилась на самом краю подушки у грудей, – это был верный знак, что ее срубает. Гейтли где-то в десять или одиннадцать притворялся, что сидит на полу и смотрит и слушает телевизор, но на самом деле краем глаза следил, сколько мамке осталось до беспамятства и сколько «Столичной» в бутылке. Она пила только «Столичную», которую называла Товарищем по оружию, и говорила, что Товарища ни на что не променяет. Когда ее срубало на вечер, Дон аккуратно вынимал накренившуюся стопку из ее рук, брал бутылку и первую парочку мешал с диетической «Колой», и пил, пока не переставало жечь, и тогда уже пил чистую. Это стало как бы привычкой. Затем он возвращал почти пустую бутылку к ее стопке с овощами, темнеющими в недопитой водке, и она просыпалась по утрам на диване и удивлялась, что выпила все. Гейтли всегда следил за тем, чтобы ей оставалось достаточно на утренний опохмел. Только этот жест, как теперь осознал Гейтли, был не просто проявлением сыновней любви: если она не опохмелялась, то весь день не поднималась с красного дивана, а значит, вечером не было новой непочатой бутылки. Ему тогда было десять или одиннадцать, вспоминает он. Почти вся мебель была завернута в целлофан. Ковер был ворсистый и горело-рыжий, домовладелец все собирался от него избавиться, чтобы был один паркет. Военный полицейский работал в ночную, или, может, просто уходил куда-то на ночь, и тогда она снимала целлофан с дивана. Зачем дивану защитные чехлы на валики, если он и так накрыт целлофаном, – этого Гейтли вспомнить или объяснить не мог. В Беверли с ними жил кот Нимиц. Все это жирно забулькало из глубин памяти на поверхность в течение двух-трех недель в мае, и теперь постоянно выныривало что-то еще, Соприкасаясь с Гейтли. Трезвая она звала его «Бимми» или «Бим», потому что слышала, что его так зовут друзья. Она не знала, что данный когномен – акроним фразы «Бронированный исполинский мудила». В детстве у него была огромная голова. Совершенно несоразмерная, хотя в этом не было ничего характерно эстонского, насколько он понимал. Он ее очень стеснялся, головы, но никогда не просил мамку прекратить звать его Бимом. Пьяная, но еще в памяти она звала его то ли Dushka, то ли Dochka, то ли как-то так. Иногда, будучи сам уже под мухой, когда он выключал телевизор без кабельного и накрывал ее пледом, возвращая практически пустую бутылку «Столичной» на журнальный столик, к программе телепередач и миске с темнеющим нарезанным перцем, беспамятная мамка стонала, ворочалась и звала его своим Dushka, добрым рыцарем, последней и единственной любовью, и просила больше не бить. В июне он Соприкоснулся с воспоминанием о том, что их ступеньки перед дверью в Беверли были из щербатого цемента, ровно раскрашенного красным, даже в щербинах. Почтовый ящик был в сотах ящиков всего района типовой застройки, на таком маленьком столбике из полированной стали и серых, с почтовым орлом. Чтобы достать почту, нужен был крохотный ключик, и долгое время он читал надпись на нем как «Почта НАША», а не «Почта США». Волосы у мамы были сухие и светлые, с темными корнями, которые ни росли, ни исчезали. Когда говорят, что у тебя цирроз, никто не говорит, что однажды пойдет горлом кровь. Это называется внутреннее кровотечение при циррозе. Печень больше не может обрабатывать кровь и типа «шунтирует» ее, и та несется под высоким давлением в горло, как ему объясняли, вот почему он сперва решил, что это военный полицейский вернулся и зарезал мамку, когда сам только пришел домой после футбола, в свой последний сезон, в семнадцать лет. Диагноз ей поставили за годы до этого. Она походила пару недель на Собрания 179, потом пила на диване, молча, предупредив его, что если телефон позвонит, то ее нет дома. После пары недель в таком духе она целый день прорыдала и колотила себя, будто тушила огонь. Затем на какое-то время вернулась на Собрания. В конце концов ее лицо стало одутловатым, глазки – поросячьими, большие груди указывали в пол, а лицо приобрело желтушный оттенок хорошей тыквы. Это все из-за Диагноза. Сперва Гейтли просто не мог поехать в место долгосрочного ухода, не мог ее там видеть. Не выдержал бы. Затем не мог поехать потому, что не смог бы, глядя ей в лицо, объяснить, почему столько времени не приезжал. Так прошло десять с гаком лет. Гейтли, наверное, три года о ней не вспоминал, до АА. Сразу после того, как их соседку миссис Уэйт обнаружил мертвой работник ЖКХ, – стало быть, Дону было девять, когда мамке впервые поставили Диагноз, – в голове у Дона Диагноз смешался с королем Артуром. Он скакал на швабре-коне и размахивал крышкой мусорки и пластмассовым лазерным мечом без батареек, и говорил соседским детям, что он – сэр Оз из Печени, самый грозный, преданный и яростный из восталов Артура. Все это лето, протирая шваброй полы Шаттакского приюта, он слышит в голове «цок-цок-цок», как щелкал большим квадратным языком, когда был сэром Озом в пути, на коне. А во сне поздно ночью, после Служения в Брейнтри и Боба Смерти, он, кажется, попадает в какое-то море, на ужасную глубину – вода вокруг немая, темная и температуры тела. Самый конец октября ГВБВД Хэлу Инканденце опять приснился этот новый кошмарный повторяющийся сон, где у него выпадают зубы, становятся как сланец и крошатся, когда он жует, и расслаиваются, и толкутся в мелкую пыль во рту; в этом сне он ходил, сжимая мяч, сплевывая крошку и пыль, пока с одной стороны его все больше мучил голод, а с другой – страх. Все разъела великая оральная гниль, на которую Тедди Шахт из кошмара даже смотреть отказался, сославшись, что опаздывает на какую-то встречу, и вообще все, кого Хэл встречал, увидев его крошащиеся зубы, смотрели на часы и исчезали с нелепыми оправданиями – общая атмосфера гниющих зубов служила симптомом чего-то более страшного и омерзительного, с чем никто не желал лишний раз сталкиваться. Проснулся он в момент, когда приценивался к вставным челюстям. До утренних тренировок оставался еще час. Ключи валялись на полу у кровати рядом с книжками по подготовке к госам. Большая железная кровать Марио была уже пуста и туго заправлена, все пять подушек – ровно одна на другой. В последнее время Марио ночевал в ДР, спал на надувном матрасе в гостиной перед тэвисовским приемником «Тацуока», слушал до петухов WYYY-109, необъяснимо взбудораженный из-за не объявленного заранее отпуска Мадам Психоз с полуночных «60 минут +/-», где она, судя по всему, бессменно присутствовала с пн по пт уже много лет. WYYY по этому поводу всячески уклонялось от ответа. Два дня заполнить пустоту пыталась какая-то аспирантка с альтом, представляясь как Мисс Диагноз и читая Хоркхаймера и Адорно под замедленную до анестезированной какофонии тему из «Семейки Партриджей». За все время никто с руководящим голосом или тембром не упоминал Мадам Психоз или что за история с ней приключилась, или дату ее ожидаемого возвращения. Хэл говорил Марио, что молчание – позитивный знак, ведь если бы она ушла из эфира навсегда, станция бы точно что-то да сообщила. Странное настроение Марио заметили и Хэл, и тренер Штитт, и Маман. Обычно Марио попросту невозможно взбудоражить 180. Теперь WYYY ставит «Более-менее шестьдесят минут» без ведущего. Последние ночи Марио лежал в саркофагоподобном зауженном спальном мешке из гортекса и волокнистого наполнителя, слушал, как на радио гоняют странные статичные эмбиентовые треки, которые Мадам Психоз ставила фоном, но теперь без какого-либо голоса; и статичная, некинетическая музыка как субъект, а не среда, почему-то вызывает жуткие неприятные ощущения: Хэл послушал пару минут и сказал брату, что наверняка именно так шуршит шифер, когда у человека навсегда съезжает крыша. 9 ноября Год Впитывающего Белья для Взрослых «Депенд» Энфилдская теннисная академия имеет аккредитацию на 148 юниоров – из которых 80 должны быть мужского пола, – но по состоянию на осень ГВБВД, сейчас, по тем или иным причинам, реальное население академии – 95 платных студентов и 41 стипендиат, т. е. 136, из которых 72 – девушки, а значит, что, хотя еще есть место для двенадцати (предпочтительно – платных) юниоров, в идеале должно быть на шестнадцать игроков-юношей больше, чем есть, а значит, Чарльз Тэвис и Ко желают заполнить двенадцать свободных мест юношами – плюс, как шушукается народ, они были бы совсем не против, если бы шесть или около того девушек получше выпустились пораньше и попробовали силы в Шоу, просто потому что иметь на содержании больше 68 девушек – значит поселить некоторых в мужских общежитиях, а значит – трения и проблемы с лицензией и консервативными родителями, учитывая, что общие ванные комнаты в коридорах – не лучшая идея при бушующих подростковых гормонах. Также это значит, что, раз проректоров-мужчин в два раза больше, чем женщин, утренние тренировки приходится сложно чередовать: юноши в два приема по 32 человека, девушки – в три по 24, а значит – проблемы с началом уроков для девушек из команды С, которые выходят на тренировку последними. Зачисление, гендерные квоты, рекрутинг, финансовая помощь, распределение комнат в общежитиях, время приемов пищи, рейтинг, расписание уроков и тренировок, наем проректоров, внесение изменений в расписание тренировок в связи с движением игрока вниз или вверх по рейтингу в команде. Все это неинтересно, если только не ты за это отвечаешь, а в таком случае все это сложно и влияет на уровень холестерина. Стресс из-за сортировки и взвешивания сложностей и приоритетов поднимает Чарльза Тэвиса по утрам из кровати в Доме ректора в безбожно ранние часы, его заспанное лицо подергивается от рокировок возможностей. Он стоит в кожаных тапочках у окна гостиной, глядит над Западными и Центральными кортами на построение игроков команды А, сбредающихся в сером свете, с экипировкой и с понурыми головами, кто-то еще спит на ходу, глядит на кромку солнца, что только выглядывает над короткой чертой города далеко позади них, на алюминиевые проблески реки и моря, на востоке, – руки Тэвиса нервно сжимают кофе без кофеина, но с фундуком, пар струится ему в лицо, волосы в беспорядке и свисают с одной стороны, высокий лоб прижат к стеклу окна, чтобы почувствовать злой холод рассвета по ту сторону, губы медленно и беззвучно двигаются, существо, которое, вполне вероятно, он породил, спит рядом со звуковой системой, сложив свои клешни на груди и на четырех подушках из-за подверженного брадипноэ дыхания, которое звучит, как будто оно мягко повторяет слово «скит» или «скис», пока Тэвис не шумит зря, не желая будить существо, чтобы не пришлось общаться и чтобы оно не смотрело на него снизу вверх с раздражающим спокойствием и смиренным знанием, хотя те, вполне возможно, только плоды воображения Тэвиса, так что его губы двигаются беззвучно – только дыхание, и еще пар из кружки расползаются по стеклу, и маленькие сосульки вчерашнего снега свисают с анодированных желобов водостока прямо над окном и кажутся Тэвису похожими на далекий перевернутый горизонт. Кажется, что в светлеющем небе туда-сюда, как часовые, ходят одни и те же два-три облака. С отдаленным «вух» находит волна жара и стекло подо лбом слегка дрожит. Белый шум из динамика, который существо не выключило перед сном. Построение команды А в ожидании Штитта расползается и сливается. Возможности сложностей. Тэвис смотрит, как мальчики потягиваются и болтают, отпивает из чашки в обеих руках, пока заботы дня сходятся в некую древовидную схему беспокойства. Чарльз Тэвис знает, что Джеймса Инканденцу подобные вопросы не тяготили: ключ к успешному управлению высокорейтинговой юниорской теннисной академией – в культивировании некоего обратного буддизма, состояния Абсолютного Беспокойства. В общем, особая привилегия лучших игроков ЭТА – их вытаскивают из постели на заре, еще бледных ото сна и со слипшимися веками, тренироваться в первую смену. Утренние тренировки, понятно, проходят на свежем воздухе, пока не поставят и не надуют Легкое, – Хэл Инканденца надеется, что уже скоро. Из-за табака и/или марихуаны у него плохая циркуляция крови, и даже в теплых трениках с надписью «Данлоп» на обеих штанинах снизу вверх, водолазке и толстой старой белой теннисной куртке из альпаки – еще отцовской, потому приходится подворачивать рукава, – ему хреново и холодно, Хэлу, а когда они четыре раза пробегают вверх-вниз по холму ЭТА предразминочные спринты, безумно размахивая палками во всех направлениях и (по команде О. Делинта) вяло выкрикивая какието боевые кличи, Хэлу еще и холодно и мокро, и кроссовки хлюпают от росы, пока он скачет на месте и глядит на свое дыхание, морщась, когда зябкий воздух добирается до больного зуба. Когда все приступают к разминке, выстроившись рядами вдоль задних линий и линий подачи, делая повороты и наклоны, преклоняя колени перед пустотой, меняя позы по свистку, небо уже посветлело до цвета Каопектата. Вентиляторы ATHSCME простаивают, и эташники слышат птиц. Дым из труб комплекса «Санстренд» слабо подсвечивается солнцем и висит шлейфом, совершенно недвижный, будто нарисованный на небе. Откуда-то снизу с востока, предположительно, из Энфилдского военно-морского, доносятся обрывки голосов и настойчивый крик о помощи. Это единственное время дня, когда улица Чарльз не кажется синей. Птицы на соснах издают такие же безрадостные звуки, как и игроки. Не-сосны на территории академии голые и растут под углом по всем склонам круглого холма, по которым учащиеся бегут опять, еще четыре раза, а в неудачные дни – и еще четыре, – наверное, самая ненавистная часть тренировки. Кого-нибудь всегда тошнит; это как утренний сигнал к побудке. Река на заре – тусклая сторона полоски из фольги. Кайл Койл все повторяет, как же брр-хо-олодно. Игроки похуже все еще изволят почивать. Сегодня рвоты больше обычного, из-за вчерашних сладостей. Дыхание Хэла висит перед лицом, пока он не проходит через него. Во время спринтов воздух наполнен мерзкими звуками обильного хлюпанья; все мечтают, чтобы трава на холме умерла мучительной смертью. На Центральных кортах тренируются двадцать четыре девушки в группах по четыре. 32 мальчика (минус – что довольно тревожно – Джей Джей Пенн) приблизительно разбиты по возрасту на четверки и занимают восемь Восточных кортов для чередования упражнений. Штитт в своем вороньем гнезде – этакой апсиде на конце железного насеста, который игроки зовут Башней и который тянется с запада на восток по центру всех трех зон кортов и кончается гнездом высоко над Шоу-кортами. У Штитта там кресло и пепельница. Иногда с кортов видно, как он наклоняется над перилами, постукивая по краю мегафона своей указкой синоптика; с Западных и Центральных кортов кажется, что от поднимающегося солнца у него розоватый венец вокруг белой головы. Когда он сидит, видно только кривые кольца дыма, что поднимаются над гнездом и уносятся ветром. Вопль мегафона страшнее, когда его не видно. Решетчатая железная лестница на насест стоит к западу от Западных кортов, на противоположном конце от гнезда, так что иногда Штитт шагает по насесту туда-обратно с указкой за спиной, звеня сапогами по железу. Штитт как будто невосприимчив к любой погоде и на все тренировки одевается одинаково: спортивный костюм и военные сапоги. Когда для изучения снимают удары или игры эташников, Марио Инканденца устраивается на перилах гнезда Штитта, наклоняясь с камерой далеко вперед, полицейский замок болтается в воздухе, пока кто-нибудь поздоровее стоит позади и придерживает Марио за жилет с липучками: Хэлу всегда страшно до смерти, потому что Дункеля или Нванги за Марио не видно, и всегда кажется, что он вот-вот кувыркнется «Болексом» вниз на сетку Корта 7. Утренние разминки на свежем воздухе, не считая случаев дисциплинарных тренировок, происходят так. На каждом релевантном корте стоит проректор с двумя желтыми корзинами «Болл-хоппер» со старыми мячами, плюс теннисной пушкой, похожей на открытый ящик с коротким стволом с одной стороны, нацеленным из-за сетки на квартет мальчиков и соединенным длинным оранжевым промышленным кабелем с уличной трехконтактной розеткой в основании каждого фонарного столба. Некоторые столбы, как только солнце набирает достаточно силы, отбрасывают длинные тонкие тени поперек кортов; в летнее время игроки стараются как бы втиснуться в них. Орто Стайс все зевает и дрожит; у Джона Уэйна холодная ухмылка. Хэл в просторной куртке и сливовой водолазке подпрыгивает и глядит на свое дыхание, и пытается а ля Лайл изо всех сил сосредоточиться на самой боли зуба, не задумываясь над тем, плохая она или хорошая. К. Д. Койл, только что из лазарета после проведенных в нем выходных, высказывается в том духе, что не понимает, почему игроки получше за упорное вкалывание на пути к верхним строчкам в качестве награды получают утренние тренировки, тогда как, скажем, Пемулис и Викемайстер со товарищи все еще в горизонтальном положении и сопят в обе дырочки. Койл повторяет это каждое утро. Стайс отвечает, что удивлен, как мало все скучали по Койлу. Койл родом из маленького пригорода Тусона, штат Аризона, под названием Эритема, и заявляет, что у него жидкая пустынная кровь и отсюда особая чувствительность к влажной прохладе бостонских рассветов. Пригласительный юниорский турнир «Вотабургер» для Койла, которого в тринадцать переманил из тусонской Академии тенниса и гольфа Ранчо Виста обещаниями самотрансценденции Штитт, – возвращение домой на День благодарения, хотя и с подвохом. Тренировки происходят так. Восемь разных подходов на восьми разных кортах. Каждый квартет начинает на своем корте и движется по кругу. Лучшая четверка традиционно начинает с первого корта: бэкхенды по линии, по два мальчика на линию. Корбетт Торп приклеивает квадраты из изоленты по углам корта, и теннисистам настоятельно рекомендуется бить по квадратам. Хэл бьет со Стайсом, Койл – с Уэйном; Аксфорда почему-то отправили к Шоу и Сбиту. Второй корт: форхенды, то же самое. Стайс стабильно мажет по квадрату и заслуживает едкую отповедь от Текса Уотсона – без шляпы и лысеющего в двадцать семь. Зуб у Хэла ноет, лодыжка не слушается, холодные мячи слетают со струн с дохлым звуком типа «чанг». Над гнездышком Штитта ритмично возносятся крошечные братвурсты дыма. Третий корт – «восьмерка», или «бабочки», сложная нагрузка на ВУВС, где Хэл бьет бэкхенд по линии Стайсу, а Койл – форхенд Уэйну, а потом Уэйн и Стайс бьют кроссами обратно Хэлу и Койлу, которым нужно успеть поменяться сторонами, не столкнувшись по дороге, и отбивать по линии теперь соответственно Уэйну и Стайсу. Уэйн и Хэл развлекаются, примерно каждый пятый раз сталкивая мячи на кроссах, – в ЭТА это известно как «столкновение атомов» и по понятным причинам крайне трудно сделать, – и врезавшиеся мячи по диким траекториям разлетаются на соседние тренировочные корты, и Рику Дункелю не так весело, как Уэйну и Хэлу, так что их, уже приятно разогревшихся и с поющими руками, быстренько ссылают на четвертый корт: удары с лета на высоту, потом на угол, потом свечи и удары над головой, где последнее упражнение легко превращается в дисциплинарную тошниловку, если свечи тебе набрасывает проректор: упражнение на удары над головой называется «салочки»: Хэл сдает назад, ни на секунду не забывая о лодыжке, подпрыгивает, выбрасывает ногу вперед, точно достает свечу Стайса, затем должен нестись вперед и осалить изоленту на сетке головой «Данлопа», пока Стайс снова бьет высокую свечу, и Хэлу приходится опять сдавать назад, и прыгать, и выбрасывать ногу, и доставать, и т. д. Затем Хэл и Койл, хватая ртом воздух после двадцати пробежек и стараясь не сгибаться, набрасывают свечи Уэйну и Стайсу, которые, кажется, не умеют уставать в принципе. Пинать при ударах над головой надо, чтобы удержать равновесие в прыжке. Над головой Штитт с мегафоном без динамиков и четким произношением сообщает всем присутствующим, что господин возвращенец Хэл Инканденца слегка пропускайт за себя мяч над головой, наверно, из-за лодыжкен страх. Хэл, не глядя, поднимает ракетку в знак того, что услышал. Если продержишься здесь после четырнадцатилетнего возраста, волей-неволей научишься пропускать унижения от тренеров мимо ушей. Койл между свечами, которые они отправляют ввысь, говорит Хэлу, что он бы посмотрел, как Штитт двадцать раз подряд сыграет в «салочки». Все раскраснелись до блеска, холода как не бывало, из носов хлещет, в головах звенит от крови, солнце уже высоко над тусклым проблеском моря и растапливает морозную слякоть дождя и снега со Дня В., которую ночные уборщики сгребли в сугробы вдоль заборов по длинным сторонам кортов – эти грязные сугробы теперь начали таять и течь. Шлейфы дыма над трубами «Санстренд» так и не двигаются. Наблюдающие проректоры стоят, расставив ноги врозь и скрестив руки над головами ракеток. В небе так и гуляют туда-сюда все те же три облака в форме соплей, и когда они скрывают солнце, дыхание у всех снова становится видимым. Стайс сморкается в игровую руку и слабым голосом просит, чтобы надули уже Легкое. Мистер О. Ф. Делинт прохаживается за забором с планшетом и свистком, сморкается. Девушки за его спиной слишком утеплились, чтобы на них стоило смотреть, их волосы переплетены резинками в подпрыгивающие косички. Пятый корт: подачи в оба угла обоих квадратов, принимать подачи друг друга и отбивать их назад. Первые подачи, вторые подачи, резаные, выбивающие и выкручивающий спину американский твист, от которого Стайс отпрашивается, объясняя проректору – Нилу Хартигану, который ростом 2 м и такой немногословный, что все его боятся по умолчанию, – что у него судороги в нижней части тела из-за передвинутой кровати. Затем Койла – человека со слабым мочевым пузырем и подозрительными выделениями – отпускают в восточную лесопосадку подальше от женской половины пописать, так что трем оставшимся выпадает минутка сбегать в павильон, постоять, уперевшись в бедра, подышать и попить «Гаторейд» из маленьких конических бумажных стаканчиков, которые нельзя поставить, пока не допьешь. Как прополоскать сушняк во рту между упражнениями: набираешь полный рот «Гаторейда» и надуваешь щеки, чтобы собрать жидкость в один пузырь, который давишь языком и зубами, затем наклоняешься, сплевываешь в траву и теперь пьешь по-настоящему. Шестой корт – возвращения подач по линии, по центру, кроссы на высоту, затем на пласировку, затем на пласировку с высотой, – с новыми квадратиками из изоленты; затем подрезки по центру и кроссы против подающего, который после подачи выходит к сетке. Подающий тренирует на ответах с подрезки игру с полулета, хотя Уэйн и Стайс такие быстрые, что успевают к сетке как раз к возвращению мяча и могут спокойно отбивать с лета на высоте груди. Уэйн тренируется с обычной экономией в движениях, как человек где-то на второй скоростной передаче. Стаканчики у диспенсеров не поставить – у них заостренное дно и любая жидкость проливается, вот почему их надо осушать полностью. Между переменами команд ребята Пала выметают из павильона дюжины стаканчиков. Затем, слава богу, на седьмом корте физически нетребовательные упражнения на тактику. Укороченные удары, укороченные удары на разные углы, крученые свечи, острые углы, укороченные удары на острые углы, затем передышка с микротеннисом – теннисом в пределах линий подач, очень мягким и точным, где чем радикальнее углы, тем лучше. В микротеннисе Хэлу нет равных в плане касаний и мастерства. К этому времени водолазка под курткой из альпаки промокла насквозь, и наконец сменить ее на толстовку из сумки – немалое облегчение. Если ветер и дует, то с юга. Температура сейчас, наверное, ниже 10 градусов по Цельсию; солнце в небе уже час, и почти видно, как тени фонарного столба и насеста медленно поворачиваются на северо-запад. Дым из труб «Санстренд» висит прямо в форме сигарет, даже не расползаясь на верхушке; небо становится прозрачно-синим. На последнем корте мячи не нужны (только шары, и покрепче). Рваный бег. Наверное, о нем чем меньше, тем лучше. Потом еще по «Гаторейду», которым Койл и Хэл не могут насладиться из-за одышки, пока Штитт медленно спускается с насеста. Он не торопится. Слышно, как по железным ступенькам отдается каждый шаг его подкованных сапог. Есть что-то жуткое в очень поджаром старике, не говоря уже о ботфортах и шелковом спортивном костюме «Фила» бордового цвета. Он идет сюда, руки за спиной, указка торчит в сторону. Ежик и лицо Штитта, когда он движется на восток в желтеющем утреннем свете, отливают перламутром. Это как бы сигнал всем квартетам собраться на Шоу-кортах. Позади них девушки все еще бьют с отскока в барочных комбинациях – много пронзительного оханья и безжизненных «чанг» холодных мячей. Трех 14-летних отрядили собрать агрессивно тающий снег назад, в кучи мороженых листьев вдоль забора. На горизонте к северу с каждым часом растет конусообразная куча пикриновых туч – похоже, гигантские эффектуаторы вдоль границы Метуэн – Андовер выдувают оксиды с севера Массачусетса против какого-то сопротивления верхних слоев воздуха. За заборами 6–9 в мерзлом снегу до сих пор поблескивает разбитое стекло монитора и один-два округлых осколка дискеты, и зрелище это не из приятных, при том что Пенн отсутствует на фоне неприятных слухов о ноге, Полтергейст ходит с двумя фингалами и носом, заклеенным горизонтальными пластырями, которые уже начали отклеиваться и загибаться по краям от пота, а Отис П. Господ, предположительно, выписался вчера вечером из отделения скорой помощи в больнице Святой Елизаветы с монитором «Хитачи» на голове, по-прежнему, – его удаление из-за острых осколков разбитого стекла экрана, торчащих у ключевых областей горла Господа, оказывается, требует той особой медицинской экспертизы, ради которой тебя отправляют на частном медицинском самолете, говорит Аксфорд. Все собираются у трех шатров «Гаторейда», согнувшись или присев, хватая воздух, пока Штитт стоит по стойке вольно, по-парадному, с указкой за спиной, и делится с игроками общими впечатлениями о проделанной утренней работе. Некоторые игроки заслуживают особого упоминания или унижения. Затем снова рваный бег. Затем краткая лекция Корбетта Торпа о том, что подготовительный удар с отскока по линии – не всегда лучшая тактика, и почему. Торп – великий теннисный ум, но так сильно заикается, что всем неловко, и потому слушать его очень непросто 181. Вся первая смена выходит на восьмой корт для завершающих кондиционных упражнений 182. Сперва – «звездочка». Около дюжины ребят по обе стороны сетки, за задними линиями. Встать в шеренгу. Выходить по одному. Пошел: пробежать по боковой линии, коснуться сетки палкой; затем задом наперед к внешнему углу квадрата подачи, потом опять вперед – коснуться сетки; назад в середину квадрата подачи – вперед к сетке; задом наперед под язычок у задней линии – к сетке; другой внешний угол квадрата подачи – сетка, угол задней линии – сетка, затем развернуться и стремглав в угол, с которого начал. У Штитта секундомер. У финиша в парном коридоре стоит ведро уборщиков 183, на случай потенциальных переутомлений. Каждый пробегает «звездочку» три раза. У Хэла 41 секунда, 38 и 48, это средний показатель и для него, и для любого семнадцатилетнего с пульсом в покое под 60. Меньше чем за 33 Джон Уэйн успевает на третьей «звездочке», а на финише просто останавливается и всегда так стоит, как ни в чем не бывало, ни сгибается, ни растрясывает ноги. Стайс делает 29 и все оживляются, пока Штитт не говорит, что не успел вовремя включить секундомер: артрит большого пальца. Все, кроме Уэйна и Стайса, пользуются рвотным ведром практически как для проформы. Шестнадцатилетний Петрополис Кан, он же Шэм, от «Шерстистого мамонта», потому что такой он волосатый, делает 60, потом 59, а потом падает ничком на твердое покрытие корта и больше не двигается. Тони Нванги велит его обходить. Сердечно-сосудистый финал – «боковушки», придуманные ван дер Меером в 60-х до э. с., демонические в своей простоте. Снова по четыре игрока на восьми кортах. У лучших 18-летних проректор Р. Дункель у сетки с пригоршней мячей в руке и кучей в корзине накидывает по мячу в левый угол и правый угол, потом дальше в левый угол, дальше в правый, и еще, и еще. И еще. От Хэла Инканденцы ожидают, что он хотя бы достанет каждый мяч; для Стайса и Уэйна ожидания выше. Очень неприятное упражнение в плане утомляемости, а для Хэла – и в плане лодыжки, из-за остановок и поворотов. На левой лодыжке Хэла, которую он бреет чаще, чем верхнюю губу, две повязки. Поверх повязок надевается надувной голеностопный ортез «Эйр-Стиррап», он очень легкий, но выглядит как средневековый испанский сапог. Из-за остановки и поворота, как на «боковушках» 184, Хэл и порвал мягкую ткань левой лодыжки в пятнадцать лет, на Пасхальном Кубке Атланты, в третьем круге, который все равно проигрывал. Хэлу Дункель подает в щадящем режиме, по крайней мере на первых двух пробежках, из-за лодыжки. На Пригласительном турнире «Вотабургер» через пару недель Хэла посеют минимум четвертым, и горе тому проректору, который не уследит за Хэлом так же, как Хэл вчера не уследил за своими Младшими товарищами. Вот что потенциально демонического в «боковушках»: продолжительность упражнения, скорость и угол набросов, за которыми надо бегать из угла в угол, – все это целиком на усмотрение проректора. Проректор Рик Дункель, когда-то завоевавший серебро на юниорском Уимблдоне среди 16-летних в парном разряде и в целом достойный парень, – сын какого-то магната систем пластиковых упаковок с Южного побережья, который идет в паре с Торпом, если речь о самых умных проректорах (более-менее по умолчанию), и считается каким-то мистиком, потому что иногда направляет людей к Лайлу и был замечен на различных собраниях ЭТА сидящим с закрытыми глазами, но не спящим… но суть в том, что в целом он достойный парень, но как-то глуховат к мольбам о пощаде. В этот раз он, похоже, получил указания помучить Орто Стайса, и к третьей пробежке Стайс уже пытается плакать без воздуха и, скуля, зовет своих тетушек 185. Но так или иначе все проходят через «боковушки» по три раза. Даже Петрополис Кан их пережил, а его после «звездочки» пришлось почти волочить Стефану Вагенкнехту и Джеффу Воксу, пока его «Найки» царапали землю, а голова свободно болталась на шее, и с размаху втолкнуть на корт. Хэлу жалко Кана, который не толстый, но шахтовского телосложения, очень плотный и грузный, только еще с дополнительным весом волос на ногах и спине, он всегда быстро устает в любых условиях тренировок. Через «боковушки» Кан проплетается, но после третьего раза еще долго нависает над ведром для переутомлений, уставившись в него, так и стоит, пока остальные снимают взопревшие нижние слои одежды, берут чистые полотенца у черной девушки из «дома на полпути», которая на полставки катает тележку с полотенцами, и собирают мячи 186. На часах 07:20, и все закончили с активной частью утренних тренировок. Нванги на краю холма подзывает свистом для пробежки следующую смену. Штитт разбирает полеты, пока поденщики на МРОТе раздают «Клинексы» и бумажные стаканчики. Визгливый голосок Нванги разносится далеко; он сообщает бэшкам, что не желает видеть на спринтах ничего, кроме пяток, локтей и задниц. Хэлу неясно, что это может означать. Ашки снова выстроились в неровные шеренги позади задней линии, и Штитт расхаживает перед ними. – Йа видель лодырен тренировку от лодырей. Не хочу оскорбляйт. Это есть факт. Бездумен движения. Усилия чут-чут минимал. Холод, да? Холодные руки и нос с соплей? Мысли о финиш, дом, горячий душ, очень горятший кипяток. Еда. Мысли только о комфортен финиш. Слишком холодно, чтобы требовайт абсолют, да? Мастер Чу, слишком холодно для теннис высокен уровен, да? Чу: – Правда довольно холодно, сэр. – Ах, – шагая взад-вперед с разворотами на 180 градусов на каждом десятом шаге, на шее секундомер, в руках за спиной трубка, кисет и указка, кивая себе, явно мечтая о третьей руке, чтобы поглаживать белый подбородок в деланых размышлениях. Каждое утро, по сути, – одно и то же, кроме случаев, когда Штитт берет девушек, а парней пропесочивает Делинт. Глаза парней постарше затуманились от повторений. На каждый вдох зуб Хэла откликается ударом тока, и вообще ему нехорошо. Если слегка повернуть голову, вдоль противоположного забора тошнотворно пляшет и плывет блеск стеклянных осколков из монитора. – Ах, – сухой разворот к ученикам, краткий взгляд в небеса. – А когда жар? Слишком довольно жар для абсолютный «Я» на корте? Другой конец спектра? Акх. Всегда есть «слишком». Мастер Инканденца, который не успевайт за свечен дугу, чтобы вложийт весь вес в оверхенд 187, говорийт нам свой мнений: всегда слишком жар или холод, да? Слабая улыбка. – К такому консенсусу мы тут приходим, сэр. – И што же тогда, тогда што же, Мастер Чу, из регион калифорниен температурен? Чу отнял платок от носа. – Наверное, надо учиться приспосабливаться к любым условиям, сэр, как я понимаю, вы это хотите сказать. Полный резкий полуповорот к мальчикам. – Что я не сказаль, юный Ламонт Чу, это потшему вы пересталь отдавайт абсолютный «Я» с тех пор, как начайт вырезать фото теннисист великен профессионален для липкен скотш и стен. Нет? Потому что, привилегированные господа и юноши, я сказаль, всегда что-то «слишком». Холод. Жар. Дождь и сушь. Солнце очень яркен и сиреневен точки в глаз. Жар отшень яркен и найн соль в теле. На улице ветер, насекомые, которые любят пот. В помещении обогревателен вонь, эхо, тесность, брезент над самый заднен линия, мало места, в клубах звонки, громко прозвонийт время и отвлекайт, лязг машин со сладкен «Кола» за монеты. Под крышей низко для свеч. И плохой свет. Или снаружи: плохая поверхность. О нет, гляди, нет: сорняк в трещинах заднен линий. Как же делать абсолют, если сорняк. Гляди туда – низкий сеть, высокий сеть. Оппонентен родственник отвлекайт, оппонент жульничайт, полуфинален судья слеп или подкуплен. Вам больно. У вас травма. Больной колено и спина. Травма в паху после неправильнен шпагат. В локте боль. Ресничка в глаз. Краснен горло. Красивен девочка на трибуна, наблюдайт. Как тут играйт? Много народ – пугайт, мало народ – не воодушевляйт. Всегда что-то. Его развороты сухи, подчеркивают мысль. – Приспосабливаться. Приспосабливаться? Оставаться тем же! Нет? Не оставаться тем же? Холод? Ветер? Холод и ветер есть мир. Внешнен, да? На теннисен корт вы игрок: там нет ветрен холод. Я сказайт. Внутри – другой мир. Мир внутри холоден внешнен мир ветра не будет пускать ветер, будет защищать игрока, вас, если вы оставаться тем же, оставаться внутри, – шагая все быстрее, с разворотами, напоминающими пируэты. Дети постарше уставились перед собой; кто-то из молодняка следует широко раскрытыми глазами за каждым движением указки. Тревор Аксфорд согнулся в талии и медленно двигает головой, чтобы капли пота со лба образовали на покрытии какое-то слово. Два прохода Штитт делает в тишине, меряя шагами корт у всех перед глазами, постукивая по подбородку указкой. – Ни разу я не думайт приспосабливаться. К чему именно приспосабливаться? Мир внутри одинаков, всегда, если оставаться в себе. Мы же это и делайт, нет? Граждан нового типа. Не граждан внешнен холода и ветра. А граждан этого защитнен второй мир, какой мы вам показывайт каждый утр, нет? Чтобы вас познакомить, – Старшие товарищи переводят Штитта на понятный язык для детей помладше, это важная часть их работы. – Границы корта для одиночнен разряд, мистер Рэйдер, каковы. – Двадцать четыре на восемь, сэр – хрипло и тонко. – Итак. Второй мир без холод или сиреневен точки – 23.8 метр на 8, кажется, и 2 метр. Да? Этот мир иметь великий радость, потому что дает защиту, защиту цели, что превыше лодырен «Я» и жалоб на некомфорт. Я говорийт не только Ламонту Чу из температурен мир. Вы имейт шанс состояться, в игре. Нет? Создайт себе этот второй мир, который всегда одинаков: в этот мир есть вы, и орудие в руке, есть мяч, есть оппонент с орудием, и всегда только два вас, вы и другой, внутри линий, со всегда целью поддержать этот второй мир живой, да? – движения указкой во время монолога становятся слишком дирижерскими и не поддающимися описанию. – Этот второй мир внутри линий. Да? Это приспосабливаться? Это не приспосабливаться. Это не приспосабливаться, чтобы игнорировать холод, и ветер, и усталость. Это не игнорировать «если бы». Холода нет. Ветра нет. Нет ветрен холод там, где вы состоитесь. Нет? Не «приспосабливаться к условиям». А создайт второй мир внутри мир: и там нет условий. Оглядывается. – Так что захлопнули форточку про сраный холод, – говорит Делинт с планшетом под мышкой и здоровыми ручищами маньяка-душителя в карманах, мелко подпрыгивая на месте.