Бесконечная шутка
Часть 76 из 123 Информация о книге
Я заправил постель, перевернул подушку мокрой стороной вниз, надел чистые треники и носки, которые не пахли. Вместо храпа Марио издает тонкий звук из глубины горла. Он как будто снова и снова тянет слово «кий». Не сказать, что звук неприятный. Я оценил толщину снежного покрова в добрых 50 см, а снег так и валил. Сетки Западных кортов в лиловом полусвете наполовину утонули в снегу. Их верхние половины содрогались на ужасном ветру. Я слышал, как по всему общежитию в проемах дребезжат двери, как бывает только при очень сильном ветре. Ветер придавал снегопаду завихряющийся диагональный аспект. Снег бил по внешней поверхности окон с песчаным звуком. В целом вид из окна напоминал встряхнутое пресс-папье – из тех, где внутри рождественская диорама и встряхивающийся снег. Деревья, ограды и здания на территории казались какими-то игрушечными и уменьшенными. Было сложно отличить новый падающий снег от уже имеющегося, который ветер завихрил с земли. Только тогда мне пришло в голову задуматься, где мы будем и будем ли вообще играть сегодняшние выставочные матчи. Легкое еще не надули, но шестнадцать кортов под Легким в любом случае вместили бы только игроков А. Во мне вспыхнула какая-то холодная надежда, потому что я понял, что из-за погоды игру могут отменить. Но из-за отдачи этой надежды мне стало еще хуже: я не помнил, чтобы раньше так сильно надеялся избежать игры. На самом деле я вообще не помнил, когда в последний раз испытывал хоть какието сильные чувства по отношению к игре. Мы с Марио взяли в привычку оставлять на ночь телефонную консоль включенной, но без звука. На цифровом автоответчике консоли была лампочка, которая мигала по разу для каждого входящего сообщения. Двойная вспышка лампочки автоответчика интересно перекликалась с красным индикатором аккумулятора детектора дыма на потолке: на каждом седьмом мигании телефона два огонька мигали одновременно и затем медленно расходились в визуальном эффекте Доплера. Формула, описывающая временные отношения между двумя несинкопированными лампочками, пространственно сводилась к алгебраической формуле эллипса, заметил я. Пемулис уже две недели забивал мне в голову ужасающий объем прикладной математики для госов, тратил свое время и ничего не просил взамен, что было как-то почти подозрительно щедро с его стороны. Затем, после скандала с Уэйном, наши консультации прекратились и сам Пемулис стал появляться реже, дважды пропускал обеды и несколько раз надолго брал тягач, никого из нас не спрашивая о наших планах на поездки. Я даже не пытался включить в формулу быстро мигающую лампочку на дисплее блока питания телефона на боку ТП; это уже какой-то матанализ, а даже Пемулис признал, что мой потолок – алгебра и коника. Каждый ноябрь между Днем В. и пригласительным турниром «Вотабургер» в Тусоне, Аризона, академия устраивает полупубличную выставочную игру «в интересах» меценатов, выпускников и друзей ЭТА из Бостона. Выставка завершается полуформальной коктейльной вечеринкой и танцами в столовой, где игрокам предписано появиться помывшимися, в полуформальной одежде и готовыми к светским беседам с меценатами. Некоторые из них чуть ли не в зубы нам заглядывают. В прошлом году Хит Пирсон появился на банкете в красной жилетке, шапочке посыльного, с пушистым хвостом и маленькой шарманкой в руках, и предлагал меценатам поиграться с его инструментом, прыгая и чирикая как мартышка. Ч. Т. не оценил юмор. Вся эта затея с Фандрайзером – изобретение Чарльза Тэвиса. Ч. Т. гораздо искуснее во всем, что касается накачки бюджета и связей с общественностью, чем был Сам. Выставка и банкет – наверное, кульминация управленческого года Ч. Т. Он решил, что лучшее время для фандрайзинговых игр – середина ноября, когда погода еще не испортилась и налоговый год близок к завершению, но и еще не вступили в силу новогодние праздники США со своей собственной истощающей системой спроса на жесты доброй воли. За последние три фискальных года прибыли фандрайзера практически целиком оплатили весенний Юго-восточный тур и европейскую развлекуху на terre batu [210] июня-июля. В выставке играют команды А и Б обоих полов и всегда против каких-нибудь иностранных юниоров, чтобы придать всему Фандрайзеру патриотическую изюминку. Безобидным объяснением было, что встреча – только одна из остановок иностранных игроков в каком-то туре по всем штатам, но на самом деле Ч. Т. обычно привозил иностранцев специально, и за свой счет. В прошлом мы бились с командами из Уэльса, Белиза, Судана и Мозамбика. Циники могут обратить внимание на отсутствие среди оппонентов джаггернаутов тенниса. Особенно показательной поркой стала прошлогодняя тема с Мозамбиком, 70-2, и среди некоторых зрителей и меценатов царили некрасивые ксено-расистские настроения – кое-кто даже радостно сравнил игру с тем, как танки Муссолини размазали эфиопских копьеносцев. Оппонентами ГВБВД должны стать квебекские команды юниорского Кубка Дэвиса и юниорского кубка Уайтмен, и их прибытия из МАМ-Дорваль 346 с особенным нетерпением ожидали Сбит с Фриром, которые утверждали, что квебекские девчонки из Кубка Уайтмен обычно обучаются раздельно и редко видят заведения с совместным обучением, и будут готовы к расширению межкультурных отношений любыми способами. Маловероятно, что в такой снег хоть что-нибудь приземлится в Логане вовремя. Во всех вентиляционных шахтах безутешно стонал ветер. Марио говорил «кий» и иногда «кис», растягивая звуки. Мне пришло в голову, что без планов на пару пипеток в одиночестве в туннеле я каждое утро просыпался с ощущением, как будто от нового дня нечего ожидать и в нем нет смысла. Я еще пару минут постоял на одной ноге, сплевывая в банку из-под кофе, которую вчера ночью оставил на полу рядом с телефоном. А значит, сам собой назревал вопрос, неужели Боб Хоуп каким-то образом стал не просто важным событием дня, но и его смыслом. Это было бы довольно страшно. «Пенн 4», который был моим мячом-эспандером на протяжении всего ноября, лежал на подоконнике у стекла. Я уже несколько дней не носил его с собой и не сжимал. Кажется, никто не заметил. Марио уступил мне полный контроль над телефонным звонком и автоответчиком, потому что ему трудно держать трубку в руках, а все сообщения, которые он получает, – по внутренней связи от Маман. Мне нравилось менять записи на автоответчике. Хотя я отказывался сопровождать их музыкой или отредактированными отрывками из интертейнмента. В ЭТА не было видеофонии – еще одно решение Ч. Т. При Ч. Т. свод уставов, правил и процедур почти утроился в объеме. Наверное, лучшая запись нашей комнаты – очередная убийственная пародия Орто Стайса на Ч. Т., когда он на протяжении 80 секунд перечислял возможные причины, почему мы с Марио не можем ответить на звонок, и обрисовывал наши вероятные реакции на все возможные эмоции звонящего, вызванные нашей недоступностью. Но ближе к 80-й секунде шутка уже переставала быть смешной. На этой неделе наша запись на автоответчике звучит так: «Это бестелесный голос Хэла Инканденцы, тело которого сейчас недоступно.» – и так далее, а потом стандартная просьба оставить сообщение после сигнала. В конце концов, у меня неделя честности и воздержания, и это казалось более правдивым, чем рядовое «Это Хэл Инканденца.», поскольку звонящий, довольно очевидно, будет слышать не меня, а мой записанный голос. Этим наблюдениям я обязан Пемулису, который годами и с разными соседями по комнате сохранял на автоответчике одно и то же рекурсивное сообщение: «Это автоответчик автоответчика Майка Пемулиса; автоответчик Майка Пемулиса сожалеет, что не может записать первичное сообщение для Майка Пемулиса, но если вы оставите вторичное сообщение после того, как услышите хлопок, автоответчик Майка Пемулиса обязательно.» – и так далее, что давно стало таким несмешным, что лишь немногие из друзей и клиентов Пемулиса терпели утомительную запись до конца и оставляли сообщение, и сам Пемулис считает это конгениальным, поскольку ни один релевантный звонящий все равно не такой дурак, чтобы оставлять свое имя на любом устройстве коммуникации Пемулиса. Плюс еще жутковато, что, стоит лучезарности лица превратиться в кипячено-белый потолок отделения травматологии, когда он резко просыпается и хватает ртом воздух, над перилами койки склоняется, видимо, реальная, неприснившаяся Джоэль ван Д., промокая холодной тряпицей широкий лоб и округлившийся в ужасе рот Гейтли, в трениках и каком-то свободном парчовом гуипиле, лавандовый цвет которого почти совпадает с кромкой ее чистой вуали. Вырез у гуипиля слишком высокий, и когда она наклоняется, смотреть особо не на что, но Гейтли это кажется каким-то даже милосердием. В другой руке (и ее ногти сгрызены до мяса, прямо как у Гейтли) у Джоэль два брауни, которые, по ее словам, она стянула на сестринском посту и принесла ему, раз Моррис Х. пек их для него и они его по праву. Но она уже видит, что он не в состоянии глотать, говорит она. От нее пахнет персиками и хлопком, и еще чувствуется сладкий зловещий шлейф дешевых канадских сигареток, которые курят многие жильцы, а за всем этим Гейтли чует пару капель духов 347. Чтобы развеселить его, она несколько раз повторяет «Чу». Гейтли быстро поднимает и опускает грудь, чтобы обозначать веселье. В ее присутствии он не желает ни мычать, ни мяукать, из-за смущения. Этим утром на ней вуаль с эластичным ярко-фиолетовым краем, а волосы, обрамляющие вуаль, кажутся более темно-красными, сумеречными, чем когда она впервые попала в Хаус и воротила нос от мяса. Гейтли не был фанатом WYYY или Мадам Психоз, но иногда таких встречал, – в основном любителей органики, опиума и коричневого героина, гадкого глинтвейна, – и на фоне лихорадочной боли и пробирающей жути от снов с амфетаминовым призраком, Джоэль-с-лицом-Уинстона-Черчилля и Джоэль-ангельской-материнской-Смертью чувствует себя странно живым от того, что ему промокает лицо и, может, даже им восхищается не кто-нибудь, а местная андерграундная интеллектуальная-слэш-богемная знаменитость. Он не знает, как это объяснить: словно бы из-за того, что она публичная личность, он каким-то образом становится более физически действительным, как бы больше чувствует свое присутствие, какое у него выражение на лице, робеет издавать животные звуки, и даже дышит через нос, чтобы она не почувствовала запах его нечищенных зубов. С ней он робеет, Джоэль это видит, но ее восхищает, что он сам понятия не имеет, как героически или даже романтически выглядит – небритый и интубированный, огромный и беспомощный, раненный, когда защищал того, кто защиты не заслуживал, почти спятивший от боли и тем не менее отказавшийся от наркотиков. Последний и, в сущности, единственный мужчина, которым Джоэль когда-то романтически восхищалась, ушел и даже не смог признаться самому себе, почему ушел, выдумав вместо этого жалкую ревнивую фантазию о Джоэль и собственном несчастном отце, чей единственный интерес к Джоэль был сперва эстетическим, а затем антиэстетическим. Джоэль не знает, что недавно протрезвевшие люди легко подвергаются заблуждению, будто люди с более продолжительным временем трезвости – романтичные и героические, а не такие же потерянные, напуганные и с трудом выживающие, как и все в АА (кроме, наверное, разве что гребаных Крокодилов). Джоэль говорит, что в этот раз надолго задержаться не может: все безработные жильцы обязаны присутствовать на перекличке на ежеутренней медитации в Хаусе, как это прекрасно знает сам Гейтли. Он не совсем понимает, что она имеет в виду под «в этот раз». Она рассказывает про странную лимбо-травму самого новенького жильца, и как Джонетт Фольц приходится нарезать ужин этого Дэйва на мелкие кусочки и бросать ему в рот, как птице с птенцом. Когда она поднимает лицо к потолку, льняная вуаль облегает черты лица с широко раскрытым в пародии на птенца ртом. На фоне гуипиля без выреза ее вьющиеся волосы выглядят темными, а запястья и ладони – бледными. Кожа на руках натянутая и веснушчатая, под ней ветвятся вены. Из-за металлических прутьев койки закатывающиеся глаза Гейтли мало что видят ниже груди Джоэль, пока она не заканчивает его протирать и не отходит к краю соседней койки, которая в какой-то момент опустела, осталась без медкарты плачущего парня и с опущенными перилами, где садится на краю и скрещивает ноги, уперевшись пяткой гуарачи в шарнир перил, благодаря чему видно, что над гуарачей телесного цвета у нее белые носки и древние растянутые треники березового цвета с брендом BUM на одной ноге, которые, уверен Гейтли, он видел на воскресном утреннем собрании «Большой книги» на Кене Эрдеди, и они принадлежат Эрдеди, и Гейтли чувствует внутри вспышку чего-то неприятного из-за того, что она носит штаны этого мажора. Утренний свет снаружи теперь перешел из солнечного желто-белого в какой-то серый цвет старого пятака, с оттенком, похоже, нешуточного ветра. Джоэль ест брауни со сливочным сыром, которые нельзя Гейтли, и с трудом вытаскивает из просторной тряпичной сумки что-то навроде большой тетради. Она рассказывает о вчерашнем собрании в Святом Колумбе 348, куда они ходили без присмотра, потому что Джонетт Ф. пришлось остаться, чтобы присматривать за Глинном, который болеет, и за Хендерсон и Уиллис, которые на втором этаже на юридическом карантине. Гейтли копается в оперативке, в какой же день проходит долбаный Святой Колумба. Джоэль говорит, что прошлым вечером в Святом Колли был такой ежемесячный формат, когда вместо Служений устраивается обсуждение по кругу, где кто-то один говорит пять минут, а затем выбирает следующего спикера из собравшихся. Там был кентуккиец – Гейтли ведь помнит, что она из Кентукки? Новенький кентуккиец, Уэйн-как-тотам, реально несчастный на вид паренек родом из старого доброго Штата мятлика, но в последнее время проживавший в нерабочей дренажной трубе у очистного сооружения на Оллстонском Отшибе, рассказал он. Этот парень, сказала она, который сказал, что ему девятнадцать или около того, выглядел на 40 +, был в одежде, которая, казалось, разлагалась прямо на нем, пока он выступал, и вонял канализацией так, что платки доставали даже в четвертом ряду, – вонь он объяснил тем, что его жилая дренажная труба была «в основном» нерабочая, то есть малоиспользуемая. Голос Джоэль совсем не похож на ее гулкий, звучный радиоголос, и она много жестикулирует, пытаясь передать Гейтли историю в красках. Пытаясь принести ему в палату частичку собрания, осознает Гейтли, с легкой натянутой улыбкой непонимания, как же это он не может раскопать в памяти мысленный график собраний, чтобы понять, какой сегодня день. Некоторые колумбовцы говорили, что это самый длинный провал памяти на их памяти. Старина Уэйн сказал, что понятия не имеет, когда, почему и как его занесло так далеко на север, аж в метрополию Бостона, спустя десять лет после того, что он помнит последним. Самым завораживающим в нем, визуально, был глубокий диагональный шрам от правой брови до левого уголка рта – Джоэль демонстрирует длину и угол обгрызенным ногтем на вуали, – рассекавший нос и верхнюю губу, а также сделавший Уэйна настолько косоглазым, что он как будто обращался сразу к обоим концам первого ряда. Этот старина Уэйн обрисовал, что травма лица – которую Уэйн назвал «Увечье», показывая на нее так, будто кто-то не догадался, о чем это он, – случилась из-за его родного батяни – запойного алкоголика & заводчика птиц, который однажды, в припадке постзапойного Ужаса и серьезных субъективных паразитов, взял да и вломил разок Уэйну в девять лет топором по лицу, когда Уэйн не смог ответить, куда вчера заныкали банку самогонного спирта, в целях предотвращения Ужасов. Они жили втроем – он, его батяня и маманя – «которая хворала», – на 7.7 акра птичьей фермы, рассказал Уэйн. Уэйн сказал, что Увечье как раз зажило благодаря свежему воздуху и трудовой терапии, когда его батяня, как-то днем в понедельник избавляясь от позднего обеда из каши с сиропом, взял да и схватился за головушку, покраснел, потом посинел, потом полиловел, да и помер. Малыш Уэйн, выясняется, вытер его лицо от каши, перетащил покойника под крыльцо фермы, завернул в мешки из-под куриного корма «Пурина-Чикен Чау», а хворой мамане сказал, что батяня спьяну завалился дрыхнуть. Затем диагонально-травмированный мальчишка отправился как ни в чем не бывало в школу, провел небольшую секретную рекламную кампанию по сарафанному радио и каждый день на протяжении почти недели водил домой разные группы мальчишек и брал по пятюне с носа за то, чтобы они залезли под крыльцо и своими глазами заценили реалистичного трупака. В пятницу вечером, вспоминал он, он с выручкой отправился в бильярдное заведение, где гуртовались ниггеры 349, продававшие батяне банки самогона, «чтоб нажраться до поросячьего визга». Следующее, что помнит, по его словам, старина Уэйн, – он просыпается в частично нерабочей новоновоанглийской трубе в новом тысячелетии, постарев на декаду и с «аховыми» медицинскими проблемами, поделиться которыми подробнее ему не дает звонок таймера. И этот старина Уэйн взял да и показал дальше на Джоэль. «Он почти как знал. Как если бы нутром почуял какое-то родство, близость происхождения». Гейтли мягко хрюкнул себе под нос. Надо думать, парням с десятилетним провалом памяти, живущим в дренажных трубах, особо не на что полагаться, кроме нутряного чутья. Он знал, что должен напоминать себе, что эта странная девушка всего три недели как чиста, и все еще выводит Вещества из тканей, и все еще потерянная, но, казалось, его бесило каждый раз себе об этом напоминать. Джоэль держала на коленях большую плоскую книжку, смотрела на свой большой палец и сгибала, наблюдая, как он сгибается. Сбивало с толку то, что, когда она опускала голову, вуаль висела под тем же углом наклона, как когда она голову поднимала, только теперь вуаль была совершенно гладкой и без очертаний: гладкий белый экран, а за ним – ничего. Динамик в коридоре в который раз издал ксилофонные звоны, которые Бог знает что означают. Когда Джоэль подняла голову, за экраном вновь появились успокаивающие образы холмов и долин. – Я через секунду собираюсь уходить, – сказала она. – Если хочешь, я приду потом. Могу принести все что попросишь. Гейтли поднял бровь, чтобы она улыбнулась. – Будем надеяться, раз, как говорят, у тебя упала температура, они решат, что ты в норме, и вынут наконец эту штуку, – сказала Джоэль, глядя на рот Гейтли. – Тебе наверняка больно, и Пэт сказала, что тебе полегчает, когда ты сможешь, цитирую, «поделиться чувствами». Гейтли поднял обе брови. – И ты сможешь мне сказать, что тебе принести. О ком ты скучаешь. По ком. Из-за того, что он поднял левую руку через грудь и горло, чтобы пощупать рот, весь правый бок поет от боли. Справа тянулась теплая от тела пластиковая трубка, приклеенная пластырем к правой щеке и уходящая в рот и дальше в горло, куда пальцы уже не доставали. Он не чувствовал трубку ни во рту, ни в глотке, ни куда она доходила – даже знать не хотел, куда, – ни даже пластырь на щеке. Все это время у него в глотке как бы торчала трубка, а он ни сном ни духом. Ее поставили так давно, что, когда он очнулся, он уже как бы бессознательно к ней привык и даже не знал, что она есть. Может, это питательная трубка. Именно из-за нее он, похоже, и мог только мяукать и хрюкать. Похоже, у него нет перманентного повреждения голосовых связок. Слава богу. Он представил слова «Слава богу» большими буквами и повторил несколько раз. Он представил себя за пышной кафедрой Служения, типа на конвенте АА, как чтото бросает походя и все хохочут. Или у Джоэль какая-то проблема с большим пальцем, или ей реально интересно наблюдать за тем, как он сгибается и крутится. Она говорила: – Так странно, когда и думать не думаешь, и вдруг встаешь выступать. Люди, которых не знаешь. Мысли, о которых я даже не знала, что думаю, пока не рассказала. На радио я неплохо представляла, о чем думаю, прежде чем говорить. Здесь же все иначе, – она, казалось, разговаривала с большим пальцем. – Я послушалась тебя и поделилась жалобой на «Кабы не милость Божья», и ты был прав, все просто посмеялись. Но еще я… Я сама не поняла, как уже рассказывала, что больше не считаю «Один день за раз» и «Живи одним днем» избитыми клише. Снисходительными, – Гейтли заметил, что о проблемах реабилитации она по-прежнему говорит натянутым, строго интеллектуальным тоном, с которым не говорит больше ни о чем. Так она по-прежнему немножко дистанцируется. Мысленный большой палец, к которому она как будто обращается. Это ничего; поначалу Гейтли дистанцировался вообще физически. Он представил, как она смеется, когда он ей это говорит, как сильно трепещет вуаль. Он улыбнулся с трубкой во рту, и Джоэль восприняла улыбку как поощрение продолжать. Она сказала: – И почему Пэт на консультациях все время говорит мне просто построить стену вокруг каждого 24-часового периода и не заглядывать ни вперед, ни назад. И не считать дни. Даже когда получаешь жетон за 14 или 30 дней, не складывать. На консультациях я просто улыбаюсь и киваю. Из вежливости. Но выступая прошлым вечером, я даже не поделилась вслух, но вдруг осознала, что именно поэтому у меня никогда не получалось бросить больше чем на пару недель. Я всегда срывалась, возвращалась. К фрибейсу, – она смотрит на него. – Я курила, знаешь. Ты знал. Вы же все читаете Приемки. Гейтли улыбается. – Потому я и не могла соскочить надолго, – сказала она. – Как и предупреждает клише. Я буквально не могла жить одним днем. Считала про себя чистые дни, – она наклонила голову. – Когда-нибудь слышал про Ивела Книвела? Такого каскадера на мотоцикле? Гейтли чуть кивает, осторожничая из-за трубки, которую теперь чувствует. Вот почему у его глотки такое изнасилованное ощущение. Трубка. У него даже была старая вырезанная фотография Ивела Книвела, из старого журнала «Лайф», в белом кожаном элвисовском костюме, в воздухе, в полете, в ореоле прожекторов, верхом на байке, над рядом начищенных грузовиков. – В Святом Колли его помнят только Крокодилы. Мой личный папочка им восхищался, вырезал фотографии из газет, в детстве, – по голосу Гейтли слышит, что она улыбается. – Но как я поступала раньше: выбрасывала трубку, грозила небу кулаком и заявляла: «Бог мне гребанный свидетель – БОЛЬШЕ НИКОГДА, с этой минуты, прямо сейчас, Я ЗАВЯЗЫВАЮ НАВСЕГДА», – еще у нее есть привычка, когда она что-то рассказывает, задумавшись, приглаживать ладонью затылок, где держат вуаль заколки и шпильки. – И я запиралась дома, завязывала на одной Самодеятельности. И считала дни. Гордилась каждым днем. Каждый день казался доказательством чего-то, и я их считала. Складывала. Выстраивала мысленно в ряд. Понимаешь? – Гейтли отлично понимает, но не кивает, чтобы она продолжала сама. Она говорит: – И вскоре это начинало выглядеть, неправдоподобно. Как если бы каждый новый день был машиной, которую надо перепрыгнуть Книвелу. Одна машина, две машины. Когда я добиралась, скажем, до 14 машин, число само по себе ошеломляло. Перепрыгнуть через 14 машин. И весь следующий год – глядишь вперед, а там сотни и сотни машин, и я в полете хочу перепрыгнуть все, – она оставила затылок в покое и наклонила голову. – Кто бы смог? Откуда я вообще взяла, что так кто-то может бросить? Гейтли помнил несколько своих пиздецовых отходняков. На мели в Мэйдене. Плеврит в Салеме. Заставшие врасплох четыре дня в ИУМБиллерике. Он помнил и нескольконедельную абстягу на полу ревирского обезьянника по милости старого доброго помпрокурора Ревира. Взаперти, с ведром вместо унитаза, в форменной парилке, пока по полу шарашил ужасный ледяной сквозняк. Завязка. Резкая Отмена. Соскок. Дохлая птичка. Он никак не мог – но пришлось, взаперти. 92 дня в ревирском изоляторе. Чувствуя острый край каждой прошедшей секунды. Переживая время по секунде за раз. До упора его растягивая. В абстяге. Каждая секунда: он помнил: сама мысль об ощущении, что он будет ощущать эту секунду еще 60 таких секунд, – он не мог ее вынести. Просто, блядь, не мог. Пришлось строить стены вокруг каждой секунды, просто чтобы пережить их. Первые две недели в его памяти телескопически сложились как бы в одну секунду – даже меньше: в пространство между двумя ударами сердца. Вдох и секунда, пауза и перегруппировка перед каждой ломкой. По обе стороны удара сердца раскидывало свои чаячьи крылья бесконечное Сейчас. И он никогда, ни до, ни после, не чувствовал себя настолько мучительно живым. Жизнь в Настоящем между двумя ударами пульса. Вот о чем говорят белофлаговцы: жить целиком внутри Момента. Когда-то, когда он Пришел, весь день мог пролететь в миг. Потому что он Терпел Абстягу. Но это межударное Настоящее, это чувство бесконечного Сейчас – в ревирском изоляторе оно исчезло, вместе с рвотными позывами и ознобом. И он пришел в себя, с трудом сел на край койки и перестал Терпеть – потому что больше Терпеть было не надо. Его правая сторона болит запредельно, но эта боль – и близко не боль Абстяги. Он задается вопросом, иногда, не этого ли от него хотели Грозный Фрэнсис и остальные – снова Терпеть между ударами сердца; пытается представить, какая невозможная решительность нужна, чтобы прожить так всю жизнь, по собственному желанию, от начала до конца: в секунде, внутри Сейчас, замуровавшись и скрывшись между двумя медленными ударами сердца. Наставник самого Грозного Фрэнсиса, полутруп, которого вкатывали в «Белый флаг» на коляске и называли «Сержантом», повторяет это все время: это дар, Сейчас: это истинный дар АА – ориентир в мире лжи и непостоянства: неслучайно же оно называется Настоящее. – И все-таки только когда на меня показал мой земляк – бедолага из трубы, вытащил меня и я произнесла это вслух – только тогда сама поняла, – сказала Джоэль. – Необязательно бросать именно так. А можно самой выбрать, как, и мне помогут придерживаться выбора. Кажется, до этого я даже не осознавала, что могу. что правда могу. Я могу жить в одном бесконечном дне. Могу. Дон. Своим взглядом он пытался как бы одобрить ее озарение и сказать, что да, да, она может, может жить так столько, сколько сама пожелает. Она смотрела прямо на него, чувствовал Гейтли. Но еще по нему пробежал колючий холодок собственных мыслей. Ведь точно так же можно справиться с декстральной болью: Терпеть. Ни одна отдельная секунда боли не была невыносима. Вот прошла секунда: он вынес. А непереживаема сама мысль обо всех мгновениях, которые выстроились и тянулись впереди, поблескивая. И проецируемый будущий страх перед помпрокурора, или кто там трескал фастфуд третьего мира в шляпе в коридоре; страх, что обвинят в канашковой мокрухе, в удушении ВИПа; страх пожизненного на краю койки в ИУМ-Уолпол, наедине с воспоминаниями. Слишком много всего. Не Стерпеть. Но ничего из этого на сейчас не реально. Реальны трубка, «Нокзема» и боль. А с ними можно сладить так же, как и со старой доброй Абстягой. Можно просто затаиться в пространстве между ударами сердца, превратить каждый удар в стену и жить в них. Не высовываясь. Невыносимо как раз то, что выдумывает голова. То, о чем голова отрапортует, если все же высунется и отрапортует. Но ведь можно выбрать и не слушать; можно относиться к собственной голове, как к Дж. Дэю или Р. Ленцу: бестолковый шум. До этого момента он сам не понимал, что вопрос не только в том, чтобы избегать позывы к Веществу: все невыносимое – оно в голове, это голова не Терпит в Настоящем, а заглядывает за стену на разведку и затем возвращается с невыносимыми новостями, в которые почему-то веришь. Если Гейтли отсюда выберется, решил он, он снимет фотографию Книвела со стены, вставит в рамку и подарит Джоэль, и они посмеются, и она назовет его Дон или Бимстер, и т. д. Гейтли скашивает глаза как можно правее, чтобы снова увидеть Джоэль, которая обеими бледными руками открывает на коленях в трениках свою большую книжку. Льющийся из окна серый свет блестит на чистых пластиковых страницах, как будто на них что-то заламинированное. –. вчера ночью мысль достать и поразглядывать. Хотела показать тебе моего личного папочку, – говорит она. Она поворачивает фотоальбом к нему, в раскрытом виде, как воспитатель в детсаду в час чтения. Гейтли театрально прищуривается. Джоэль подается вперед и ставит альбом на перила, заглядывая сверху и показывая на снимок в квадратном кармашке. – Вот это мой папочка, – на фоне низких белых перил веранды стоит ничем не примечательный худощавый мужчина с морщинами у носа от постоянного прищуривания на солнце и неестественной улыбкой человека, которому велели улыбаться. Сбоку от него тощий пес, на три четверти. Гейтли больше интересно, что на передний план кадра попала тень фотографа, затенив пол собаки. – А это одна из собак, гончая, которую сразу после этого сбил грузовик UPS на 104-м, – говорит она. – Где ни одному животному в здравом уме делать нечего. Папочка никогда не давал собакам клички. Эту звали просто «та, которую сбил грузовик UPS», – ее голос снова изменился. Гейтли старается Терпеть и смотреть, что она показывает. Большинство остальных фотографий на странице – деревенский скот в деревянных загонах, который смотрит, как существа, которые не умеют улыбаться, которые не знают, что их снимают. Джоэль сказала, что ее личный папочка был низкокислотным химиком, но папочка ее покойной матери оставил им ферму, и папочка Джоэль переехал с ними туда и баловался с фермерством, в основном в качестве оправдания, чтобы держать дома много питомцев и хранить экспериментальные кислоты под землей. В какой-то момент в палату заходит вся такая борзая медсестра и лезет ворошить бутылочки на капельнице, затем нагибается и меняет под койкой калоприемник, и секунду Гейтли хочется просто сдохнуть от стыда. Джоэль, кажется, даже не притворяется, что ничего не замечает. – А вот это вот – бык, которого мы называли Мистер Мужик, – ее изящный большой палец двигается от снимка к снимку. Солнечный свет в Кентукки кажется ярче и желтее, чем в Новой Новой Англии. Деревья агрессивно-зеленее и обвешаны какой-то странной моховой хренью. – А вот это вот – мул по кличке Чет, который умел перепрыгивать через загон и шел лакомиться чужими клубами вдоль всего Шоссе 45, пока папочке не пришлось его пристрелить. Это корова. А вот это вот – мама Чета. Она кобыла. Не помню, чтобы у нее была какая-то кличка, кроме разве что Мама Чета. Папочка давал ее соседям, у которых была настоящая ферма, чтобы вроде как загладить вину за клумбы. Гейтли прилежно кивает каждому фото, вовсю стараясь Терпеть. Он ни разу не вспоминал ни о призраке, ни о сне-с-призраком с тех пор, как проснулся от сна, в котором Джоэль была миссис Уэйт в образе Смертиматери. Мама Чета в следующей жизни. Он широко раскрывает глаза, чтобы прочистить голову. Голова Джоэль опущена, она смотрит сверху вниз на раскрытый альбом. Ее вуаль снова обвисла и стала чистой, так близко, что хоть левой рукой потянись и подними, если хочется. Благодаря открытому альбому, по которому она водит рукой, Гейтли в голову приходит такое, что он поверить не может, что додумался только сейчас. Только он волнуется, что не левша. Точнее говоря, не СИНИСТРАЛЬНЫЙ. Большой палец Джоэль останавливается на странной старой фотографии цвета сепии с задницей и согнутой спиной какого-то мужика, который карабкается по скату крыши. – Дядя Лам, – говорит она, – мистер Райни, Лам Райни, папочкин напарник по лаборатории, который надышался какими-то парами в лаборатории, когда я еще была маленькая, и стал чудным, и теперь, если за ним не смотреть, все время залезает на какую-нибудь хрень. Он передергивается от боли, когда переносит левую руку, чтобы накрыть ее запястье и привлечь внимание. Ее запястье сверху кажется тонким, но на удивление длинное по высоте, будто овальное. Гейтли добивается своего, убирает ладонь с запястья и неуклюже изображает, как что-то пишет в воздухе, пока глаза немного закатываются от боли. Это и есть его мысль. Он показывает на нее, затем на окно и снова на нее. Он отказывается хрюкать или мычать, чтобы объясниться. Его указательный палец как будто вдвое толще ее большого, когда он снова изображает, как держит в руке прибор и пишет в воздухе. Он показывает так медленно и, очевидно, потому что не видит ее глаз и не уверен, что она поняла, что ему нужно. Если хоть сколько-то привлекательная женщина на оживленной улице хотя бы улыбнется Дону Гейтли, проходя мимо, то Дон Гейтли, как и практически любой гетеросексуальный наркоман, за следующие пару кварталов мысленно сходит с ней на свиданку, съедется, женится и нарожает детей, все в будущем, все в голове, уже мысленно покачает малыша Гейтли на колене размером с баранью ногу, пока эта воображаемая миссис Г. хлопочет в фартуке, который иногда по ночам соблазнительно надевает на голое тело. Пока наркоман дойдет, куда шел, он либо уже мысленно развелся с женщиной и отчаянно судится за опеку над детьми, либо мысленно живет в счастливом браке на закате жизни, сидя с ней в окружении большеголовых внучат на специальных качелях на веранде, укрепленных для веса Гейтли, – а ее ножки в компрессионных чулках и ортопедических туфлях все еще чертовски хороши, – понимая друг друга с полуслова, называя друг друга «мать» и «отец», зная, что откинутся спустя недели друг за другом, а потому и помыслить не могут, как жить в одиночку, так срослись душами за многие годы. Однако предполагаемый мысленный союз Гейтли и Джоэль («М. П.») ван Дайн начинает хромать, когда Гейтли доходит до образа, где качает на коленке ребенка в большущей вуали с голубой или розовой каймой. Или как нежно снимает заколки вуали Джоэль при свете луны во время медового месяца в Атлантик-сити и обнаруживает, типа, один глаз во лбу, или кошмарную ряху Черчилля, или типа того 350. Так что далеко идущая наркоманская воображаемая фантазия дает сбой, но он все равно не может не представлять старый добрый Икс с Джоэль в вуали, которая выкрикивает по-своему гулко, завораживающе «Чу» во время организма, – самое близкое к Иксу со знаменитостью у Гейтли было разве что с закоренелой наркоманкой – будущей медсестрой, в лофте с отбившим башку потолком, которая отличалась поразительным сходством с молодым Дином Мартином. Из-за того, как Джоэль делится личными историческими фотками, Гейтли позволяет своему разуму заглянуть за стену секунды и вообразить, как Джоэль, безнадежно сраженная героической фигурой Дона Г., соглашается вырубить мужика в шляпе в коридоре и увезти Гейтли со всеми трубками и катетерами из Святой Е. в тележке из прачечной или в чем там, спасая от Органов БПД, ежиков федералов или еще более лютого юридического возмездия, которое может символизировать мужик в шляпе, или же самоотверженно предлагает ему свои вуаль и просторное платье, разрешает спрятать катетер под муу-муу и тихонько улизнуть, пока сама заползет под простыни, изображая Гейтли, романтически жертвуя своими реабилитацией, карьерой радиоведущей и юридической свободой, и все ради Liebestod-любви к Дону Гейтли. От последней фантазии ему становится стыдно, такая она трусливая. И даже воображать романтические отношения с потерянной новенькой стыдно. В бостонских АА соблазнение новеньких называют «13-м шагом» 351 и считают делом конченых мерзавцев. Это хищничество. Новички приходят в АА такими выжатыми, потерянными и напуганными, с нервными системами наизнанку и гудящими от отходняка, и отчаянно мечтающими выбраться из своей головы, сложить с себя ответственность за себя к ногам чего-то не менее соблазнительного и всепоглощающего, как их былой друг Вещество. Избежать зеркала, которое ставят перед ними АА. Избежать признания предательства их старого дорогого друга Вещества и траура по нему. Плюс даже не будем о проблемах зеркал-и-беззащитности в случае новенькой, которой приходится носить вуаль УРОТ. Один из самых настоятельных советов бостонских АА новичкам – избегать романтических отношений как минимум год. Поэтому если какой-то хищник с опытом какой-никакой трезвой жизни пытается соблазнить новенького, это почти равносильно изнасилованию, как считают в Бостоне. Не то что бы так никто не делал. Но те, кто делал, после никогда не достигали той трезвой жизни, которую бы уважали или ставили в пример. АА на 13-м Шаге еще сам бежит от зеркала. Не говоря уж о том, когда сотрудник соблазняет нового жильца, которой он, по идее, должен помогать, то это чистой воды подстава Пэт Монтесян и Эннет-Хауса по полной программе. То, что его ярчайшие фантазии о Джоэль вращаются вокруг фантазий о побеге от Органов и юридической ответственности, – вряд ли случайность, понимает Гейтли. На самом деле фантазия его головы – что новенькая поможет ему избежать, скрыться и удрать, чтобы присоединиться к нему позже, в каком-нибудь Кентукки на укрепленных качелях на веранде. Да он же сам еще новичок: хочет, чтобы кто-нибудь другой разбирался с его проблемами, чтобы кто-нибудь спасал его от его же клеток. В сущности, это та же иллюзия, что и любая иллюзия вызывающего зависимость Вещества. От отвращения к себе его глаза закатились и так и остались. Я вышел в коридор сплюнуть табак, почистить зубы и прополоскать банку из-под «Спиру-Теина», на краях которой уже образовалась неприятная короста. Коридоры в общежитии изогнутые и без углов как таковых, но с любой точки видно не больше трех дверей целиком и косяка четвертой, прежде чем зону видимости ограничит кривая коридора. Я на секунду задумался, правда ли, что маленькие дети верят, будто родители могут их видеть даже из-за угла или изгиба. В коридоре без ковра стоны ветра и дребезжание дверей были хуже. Из некоторых комнат за пределами прямой видимости слышались слабые звуки утреннего плача. Многие топовые игроки начинают день с краткого приступа рыданий, а затем весь день ходят в целом бодрые и жизнерадостные. Стены в коридорах общежитий мятно-голубые. Стены в комнатах – кремовые. Все деревянные элементы темные и покрыты лаком, как и гильош вдоль всех потолков ЭТА; а превалирующий запах в коридорах – всегда смесь лака и настойки бензоина. В мужском туалете кто-то оставил открытым окно над раковинами, и на подоконнике теперь сугроб, а на полу под окном у раковины, горячая труба которой визжит, – парабола снежной пыли, уже подтаивающая на вершине. Я включил свет и с ним заработала вытяжка; по какой-то причине я с трудом выношу ее звук. Когда я выглянул в окно, ниоткуда и отовсюду налетает ветер, кружится вихрями и смерчами снег, а в снежинках чувствуются крошки льда. Холод беспощадный. Дорожки за Восточными кортами замело, а ветви сосен сгибались под тяжестью снега почти горизонтально. Насест Штитта и наблюдательная башня выглядели угрожающе; на подветренной стороне, выходящей на Админку, все еще было темно и бесснежно. Вид на вентиляторы ATHSCME вдали, перемещающие кубокилометрами снежный воздух на север, – один из лучших зимних видов с вершины нашего холма, но видимость сейчас была почти нулевая, чтобы различить вентиляторы, а из-за тотального жидкого шороха снега нельзя было даже расслышать, работают ли они вообще. От Дома ректора остался не более чем горбатый силуэт на фоне лесопосадки на севере, но я легко представил себе бедного Ч. Т. в гостиной у окна в кожаных тапках и халате в шотландскую клетку, который как будто мечется, даже когда стоит неподвижно, как он вытягивает и возвращает антенну телефона в руках, уже позвонив в Логан, МАМ-Дорваль, за новостями в сервис ПрогнозНет-9000, бровастым типам в квебекском офисе ОНАНТА, со лбом – стиральной доской и беззвучно двигающимися губами, накручивая себя до состояния Абсолютного Беспокойства. Я спрятался внутрь, когда перестал чувствовать лицо. Совершил свои омовения. Я не ходил в туалет по-большому три дня. Цифровой дисплей рядом с интеркомом на потолке показывал 18-11ЕСТ-0456. Когда хлоп-хлоп двери в ванную затихло, я расслышал из-за изгиба коридора тихий голос со странной интонацией. Оказалось, перед окном коридора на стуле из спальни сидел старый добрый Орто Стайс. Сидел лицом к окну. Окно было закрыто, и он прислонился лбом к стеклу, то ли бормоча, то ли напевая себе под нос, очень тихо. Вся нижняя часть окна запотела от его дыхания. Я подошел к нему со спины, прислушался. Ежик на его затылке был бледно-серого цвета акульего брюха, такой короткий, что просвечивала кожа. Я встал более-менее за его стулом. Я не мог расслышать, говорит он или напевает. Он не обернулся, даже когда я погремел зубной щеткой в стакане НАСА. На нем был классический прикид Тьмы: черная толстовка, черные треники с красно-серой шелкографией «ЭТА» на обеих штанинах. Босые ступни стояли на холодном полу. Я стоял прямо у стула, но он так и не обернулся. – Эт кто тама? – спросил он, глядя прямо перед собой в окно. – Привет, Орт. – Хэл. Ты че-то раненько. Я еще погремел зубной щеткой, обозначая, как пожимаю плечами. – Ну, знаешь. Проснулся и не спится. – Что случилось? – В смысле? – спросил я. – Голос у тя. Едрён-батон, ты плачешь? Что случилось? – Я не плачу, Орт, – мой голос был нейтральный и немного озадаченный. – Ну лады, – Стайс подышал на стекло. Поднял руку, не меняя положения головы, и почесал ежик на затылке. – Встал и не спится. Ну че, буим седни с инасранцами играть али как? Последние десять дней хуже всего я чувствовал себя рано утром, до рассвета. Есть что-то стихийно-ужасное в дорассветном пробуждении. Над границей дыхания Тьмы окно было прозрачным. Здесь снег не так кружился и колотил в окно, как на восточной стороне здания, зато благодаря отсутствию ветра на подветренной стороне было отлично видно, как плотно валит снег. Как бесконечно опускающийся белый занавес. С восточной стороны небо просветлялось, было более бледного серо-белого оттенка, напоминая ежик Стайса. Я осознал, что из его положения видно только конденсат дыхания, никаких отражений. Я скорчил у него из-за спины несколько гротескных, растянутых, пучеглазых рож. Мне от них стало только хуже. Я погремел щеткой. – Ну, если и будем, то не на улице. У западных сеток сугробы до верхней стропы. Придется им поискать помещение. Стайс подышал. – Откеда у нас те помещение с трицитью шестью кортами, Инк. Максимум, наверн, двенадцать в клубе «Винчестер». В сраном «Маунт Оберне» их и то восем. – Им придется развозить нас по разным местам. Это геморрой, но Штитт такое уже проворачивал. Я думаю, настоящая переменная – это успели ли вчера ночью квебекские ребята приземлиться в Логане до того, как его замело. – Логан, гришь, закроют. – Но я думаю, если бы они прилетели вчера ночью, мы бы знали. Марио говорил, Фрир и Сбит пристально следили за обновлениями FAA [211] с самого ужина. – Парни ждут, как бы поиксить тормознутых эносранок, которые даж нох не бреют, штоль?