Бесконечная шутка
Часть 83 из 123 Информация о книге
Гейтли приходилось звонить Соркину, пересказывать вранье и слезливые истории должников, и ждать его вердикта – верить или что. Благодаря этим типам Гейтли впервые познакомился с концепцией настоящей зависимости и во что она может превратить человека; хотя тогда он еще не ассоциировал концепцию с наркотиками, разве что с самими хардкорными кокаинщиками и ширяльщиками, которые на тот момент казались ему по-своему такими же вороватыми и жалкими, как игроманы. Эти типы со слезливыми историями про «дайте-еще-шанс» оказывались настоящим эмоциональным адом для Бледного Соркина, вызывая у него кластерные головные боли и ужасную черепно-лицевую невралгию, и в какой-то момент Соркин стал накидывать (к просроченной замазке, отъему и интересу) дополнительную надбавку за прописанный ему курс спансул Кафергота 368, ультрафиолета и посещений энфилдского Национального Фонда черепно-лицевой боли. Кулаки размером с ростбиф из рампа Гейтли и Факельману приходилось пускать в ход для реального практического принуждения только тогда, когда вранье и яма компульсивного должника разрастались до достаточно серьезных масштабов, чтобы Соркин принял решение воздержаться от его покровительства в будущем. В подобные моменты бизнес-целью Бледного Соркина становилось как-то стимулировать азартного должника погасить долг сперва перед ним, а уже потом перед остальными буками, а для Соркина это означало, что он должен в красках продемонстрировать должнику, что у Соркина самый неприятная долговая яма из всех и первая в очереди на то, чтобы выбираться. И вот выход Башен-близнецов. Насилие строго контролировалось и возрастало постепенно, как бы поэтапно. Первый раунд мотивации шлангом – легкое избиение, может, сломанный палецдругой – обычно поручался Джину Факельману, не только потому, что из Башен-близнецов он по природе был более жестоким и даже любил класть чужие пальцы под дверцу автомобиля, но еще и потому, что в отличие от Гейтли умел контролируемо сдерживаться: Соркин обнаружил, что стоило Гейтли за кого-то приняться физически, как в душе здорового пацана словно с места срывалось что-то свирепое и неконтролируемое и летело лавиной само по себе, и иногда Гейтли был не в состоянии остановиться до тех пор, пока не доводил должника до состояния, когда тот не мог найти сил поднять голову, не то что деньги, из-за чего Соркину оставалось только списать долг, но здоровый пацан Донни так мучился от вины и раскаяния, что утраивал дозу наркотиков и на неделю выходил к хренам из строя. Соркин научился использовать сильные стороны Башен-близнецов. Факельману в принудительных сборах доставалась легкая работа первого раунда, но Гейтли был эффективнее Факса в переговорах о планах погашения, чтобы до рукоприкладства не доходило вовсе. Но бывали и особенно тяжелые случаи, такие, что на несколько дней сводили Соркина в постель с черепно-лицевым стрессом, потому речь шла о серьезных игроманах, которые либо настолько заврались, либо оказались в стольких ямах, что легкой жестокостью Факельмана было не обойтись. В крайних моментах в некоторых из этих случаях Соркин шел на крайности и принимал решение воздержаться не только от будущего покровительства над должником, но и от внесения требуемых средств; в определенный момент главной задачей становилось свести к минимуму количество тяжелых случаев в будущем, ясно обозначив, что Б. Соркин – не тот бук, в яме которого можно вопиюще сидеть и врать месяц за месяцем без охренительно серьезных последствий для оборзевшей вконец карты. Опять же, в случаях такого типа внутренняя бесконтрольная лавиноподобная свирепость Гейтли была предпочтительней простого, но в конечном итоге мелкотравчатого садизма Факельмана 369. Б. Соркин, как и большинство невротиков психосоматического уровня, был беспощаден с врагами и чрезмерно щедр с друзьями. Гейтли и Факельман получали по 5 % от 10 % отъема Соркина с каждой ставки, а Соркин по всему Северному побережью за неделю поднимал больше 200 000 долларов на одном только профессиональном футболе, и большинство молодых американцев без диплома на 1000+ долларов в домиллениумную неделю жили бы на широкую ногу, но для жесткого физического графика потребностей в наркотиках Башен-близнецов это было даже не 60 % от необходимого, еженедельно. Гейтли и Факельман подхалтуривали, какое-то время раздельно – Факельман подделывал ксивы и рисовал чеки, Гейтли фрилансил охранником на крупных карточных играх и мелких наркодоставках, – но даже до того, как они стали бандой, дозняк они искали в паре, то есть на двоих, плюс изредка с бедным старым В. Нуччи, которому Гейтли также время от времени держал веревку на ночных миссиях со световыми фонарями «Оско» и «Райт Эйд», где и заработал первый воровской опыт. То, что Гейтли сидел на Перкоцете и Бам-Бамах, а Факельман – на Дилаудиде, служило основой высокого уровня доверия относительно заначек друг друга. Гейтли соглашался на Синеву, которую вводят шприцом, только когда не оставалось оральных наркотиков и перед ним маячила перспектива ранней Отмены. Гейтли боялся и презирал иглы и приходил в ужас от мысли о ВИЧе, который в те дни косил ширяльщиков налево и направо. Факельман сам варил Синеву для Гейтли, затягивал ему ремень и под пристальным надзором Гейтли разворачивал из пластиковой упаковки свеженькие шприц и футляр с иглой, которые доставал по поддельным вытиркам «Медикейда» на Илетин 370 для diabetes mellitus. Самым ужасным в Дилаудиде Гейтли казался перенос гидроморфона через гематоэнцефалический барьер, погружавший его в пятисекундную мнемоническую галлюцинацию, где он был гаргантюанским младенцем в колыбельке «Фишер-Прайс XXL» на песчаном поле под затянутым тучами небом, которое вздувалось и улегалось, как огромное серое легкое. Факельман ослаблял ремень, отходил и смотрел, как у Гейтли закатываются глаза, он покрывается малярийным потом и таращится на респирирующее небо из галлюцинации, хватая перед собой огромными руками воздух, прямо как младенец трясет прутья детской кроватки. Затем секунд через пять с чем-то Дилаудид проходил и торкал, и небо переставало дышать и голубело. Под Дилаудидом Гейтли на три часа становился молчаливым и осоловелым. Если не считать раздражающий зуд за глазами, Факельман не любил оральные наркотики потому, что от них, говорил он, его ужасно тянуло на сладкое в таких количествах, что его огромная сутулая туша не перенесла бы. Будучи не самым быстроходным кораблем во флоте Ее Величества в плане как бы чердака, Факельман предпочитал игнорировать замечания Гейтли, что от Дилаудида Факсмана тоже ужасно тянет на сладкое, да и вообще от всего. Правда была проста – Факельман просто очень любил Дилаудид. Затем старому доброму Тренту Кайту прописали административного Пинка из Салемского государственного, где ему сообщили, что больше по специальности он учиться не будет нигде, и Гейтли взял Кайта в банду, и Кайт на небольшой приветственной вечеринке намутил немного КвоВадисов из прошлых времен, а Факельман познакомил Кайта с Дилаудидом фармацевтической чистоты, и Кайт, по собственному признанию, нашел нового лучшего друга; и Кайт с Факельманом быстро втянулись в аферу с ксивами, кредитными историями и меблированными люксовыми апартаментами, к которой на тот момент Гейтли относился только как к хобби, предпочитая ночное хищение имущества мошенничеству, потому как мошенничество, как правило, требует встречи лицом к лицу с людьми, у которых крадешь, а Гейтли считал это подлым и каким-то неловким. Гейтли лежал в отделении травматологии в ужасной инфекционной боли и пытался Терпеть между приступами жажды облегчения с помощью воспоминаний об ослепительно-белом полудне сразу после рождества, когда Факельман и Кайт уехали избавляться от кое-какой обстановки из обставленных люксовых апартаментов и Гейтли убивал время, ламинируя фальшивые водительские права Массачусетса для срочного заказа богатеньких деток из Академии Филипса Эндовера 371 к кануну нового и, как оказалось, последнего года до эры спонсирования. Он стоял у гладильной доски в уже практически необставленных апартаментах и утюгом запаивал фальшивые удостоверения, глядя старый добрый Бостонский универ против Клемсона на Кубке «Страховой-компании-Кен- Л-Рейшн-Магнавокс-Кемпер» / Форзиции на громоздком интерлейсовском HD-экране первого поколения, висевшем на голой стене, – экран с высоким разрешением всегда был последним предметом люксовой обстановки на продажу. Зимний свет из окон пентхауса резал глаза и падал на большой плоский экран, из-за чего игроки казались выбеленными и призрачными. За окнами вдали виднелся Атлантический о., серый и тусклый от соли. Пантер БУ был из местных, бостонских, и комментаторы без конца повторяли, что он «с улицы» и уже герой вдохновляющей истории успеха, и в большой спорт попал только в университете, а теперь стал одним из лучших специалистов по пантам в истории НАСС, и что практически безграничная карьера профессионального футболиста у него в кармане, если он поднажмет и сосредоточится на морковке. Пантер БУ был на два года младше Дона Гейтли. Огромные пальцы Гейтли едва влезали в ручку утюга, от того, сколько он горбился над гладильной доской, уже ныл копчик, и где-то неделю он не ел ничего, кроме продуктов во фритюре из блестящих пластиковых упаковок, и вонь пластиковых карманов для ламинирования под утюгом безмерно воняла, и его большое квадратное лицо обмякало все сильнее, пока он все смотрел и смотрел на призрачнопиксельное изображение пантера, и тут он осознал, что плачет как ребенок. Слезы хлынули как гром среди эмоционального неба, и он обнаружил, что ревет из-за утраты официального футбола – его единственного дара и второй любви, из-за своей тупости и отсутствия дисциплины, из-за ебучего «Итына Фрома», из-за маминого Сэра Оза и овощезации, и что за четыре года он к ней так и не съездил, и вдруг почувствовал, что не просто на дне, а давно его пробил, и он стоял над горячим ламинатом, полароидными квадратиками и буквами-наклейками DMV для богатеньких блондинчиков, в ослепительном зимнем свете, ревел в вони мошенничества и паре слез. Два дня спустя его взяли за нападение на одного вышибалу с бессознательным телом другого вышибалы, в Дэнверсе, штат Массачусетс, а спустя три месяца после этого отправили на общий режим в Биллерику. Направляясь к пакгаузу, с дергающимся глазом и озираясь по сторонам, сворачивая за изгиб коридора общежития Б со своей палкой и устойчивым стульчиком в форме усеченного конуса, Майкл Пемулис видит по меньшей мере восемь раскиданных на полу панелей подвесного потолка, каким-то образом выпавших с алюминиевых реек, – некоторые сломаны, но не до конца, сгибаются и разгибаются, как ломаются все волокнистые материалы, – включая ту самую панель. Пока он разгребает панели, чтобы поставить стульчик, с невероятно мощным фонариком в зубах, вглядываясь в темноту сетки реек, на полу старая кроссовка на глаза не попадается. Учитывая исторически сложившуюся склонность Факстера к разного рода мошенническим аферам, Гейтли сам себе поразился, что и не знал, как Факельман мошеннически кидал Бледного Соркина по разной мелочевке почти с самого начала, да и узнал только после отнюдь не маленькой аферы с Биллом-Восьмидесятником и Бобом-Шестидесятником, которая произошла в те три месяца, когда Гейтли отпустили под залог, который щедро внес Соркин. К этому времени Гейтли закорешился с двумя лесбиянками, плотно сидевшими на фармацевтически чистом кокаине, с которыми познакомился в спортзале за качаниями пресса вверх ногами на турнике (качались лесбиянки, а не Гейтли, который не выходил за рамки жима лежа, на бицепс и в приседе). У этих энергичных девчонок в Пибоди и Уэйкфилде имелось довольно интригующее предприятие по уборке домов, копированию ключей и последующему воровству, и Гейтли стал отвечать у них за перенос тяжелого имущества и транспортировку на внедорожнике, стал серьезным домушником на постоянке, потому как его интерес даже к угрозе насилия совсем сошел на нет по причине раскаяния после побоев вышибал вышибалами в баре в Дэнверсе после всего лишь семи «Хефенрифферов» и невинного замечания о превосходстве «Наездников» Дэнверской СШ над «Минитменами» Б.-С. С. Ш.; и Гейтли все чаще и чаще уступал работу по трансферам и сборам Факельману, – тот из страха подцепить ВИЧ вернулся на оральные наркотики, перестал противиться тяге к сладкому, которую ассоциировал с оральными наркотиками, и так разжирел и размяк, что, когда под кайфом хомячил арахисовые M & M's и отрубался, перед его рубашки выглядел как аккордеон, – а теперь еще и новенькому бедовому парню, с которым Соркин недавно подружился и взял на работу, типа панка с Гарвардской площади с пурпурными волосами, комплекцией дуба и круглыми черными немигающими глазами, старомодному уличному ширяльщику, который отзывался на погоняло Бобби Си или просто «Си» и любил мучить людей – единственный внутривенный героинщик на памяти Гейтли, который действительно предпочитал насилие, – вообще без губ, с тремя огромными шипами лиловых волос, небольшими проплешинами волос на предплечьях – от постоянной проверки остроты засапожного ножа – и косухой с куда большим количеством молний, чем может понадобиться в жизни человеку, и с низко свисающей доэлектрической серьгой в ухе с орущим черепом в позолоченном пламени. Джин Факельман, как оказалось, годами мошеннически кидал букмекерское предприятие Бледного Соркина по разной мелочевке, о чем ни Гейтли, ни Кайт (если верить Кайту) оставались ни сном ни духом. Обычно это было что-то в таком духе: Факс принимал непроходные ставки от незначительных и малознакомых Соркину игроков и не созванивался с секретаршей Соркина, а потом, когда ставка проигрывала, собирал у игрока замазку и отъем 372 и крысил все себе. Гейтли, когда он узнал об этой схеме, она показалась самоубийственным риском, ведь если б хоть одна из этих непроходных ставок выиграла, Факельману пришлось бы отдавать игроку выигрыш «от Бледного», – т. е. если бы Факельман не нашел $ и не отдал игроку, жалобы дошли бы до Соркина, – а фармакологические расходы всей банды подразумевали, что они всегда висели на самом абсолютнейшем краю ликвидности, – по крайней мере, так думали Гейтли и Кайт (если верить Кайту). Только когда карту Факельмана, предположительно, стерли раз и навсегда, а Кайт вернулся из своего продолжительного хиратуса и Гейтли с Кайтом принялись разгребать шмотки Факельмана, чтобы загнать ценности и выкинуть остальное, и Гейтли нашел больше 22 000 хрустящих онанских долларов, приклеенных ко дну факельмановского ящика с порно-картриджами, – только тогда Гейтли осознал, что Факельман, собрав волю в кулак, держал непотраченную заначку с отъемов как раз на такой худший поворот событий. Гейтли поделился найденными факельмановскими $ с Трентом Кайтом, и но потом отнес свою половину Соркину, заявив, что они нашли только это. Деньги Соркину он сдал вовсе не от страха – думай Соркин, что Гейтли замешан в аферах Факса, он с глубокими сожалениями велел бы Си и его канашкинской/пидорской банде картануть и его, Гейтли, на пару с Факельманом, – а из чувства вины из-за того, что понятия не имел, как вторая Башня-близнец накалывает Соркина после того, как Соркин был так неврастенично чрезмерно щедр к ним обоим, и еще потому, что предательство Факельмана так сильно задело Соркина и вызвало такие психосоматические страдания, что ему целую неделю пришлось провести в постели в Согасе, в темноте, в повязке на глаза в стиле Одинокого Рейнджера, запивая Кафергот стаканами VO и стискивая череп и лицо от мучительной боли, чувствуя, будто его предали и бросили, как он говорил, пошатнули его веру в человечество, рыдал он Гейтли по мобильному телефону, когда все всплыло. В конечном счете Гейтли отдал Соркину половину секретных $ Факельмана в основном для того, чтобы хоть как-то порадовать Соркина. Показать, что не всем наплевать. А еще в память о Факельмане, ведь он оплакивал трагическую гибель Факса, хотя одновременно и проклинал за вранье и крысятничество. Для Дона Г. тогда наступило время морального смятения, и отдать свою половину посмертных $ казалось лучшим как бы жестом. Он не настучал, что у Кайта осталась целая вторая половина, которую Кайт потратил на бутлеги «Грейтфул Дэд» и портативную полупроводниковую систему охлаждения для материнки своего DEC 2100, благодаря которой производительность подскочила до 32 мегабайт2 ОЗУ – примерно как у подстанции Распространения «ИнтерЛейса» или сотового SWITCHnet новоновоанглийского «Белл»; хотя и двух месяцев не прошло, как DEC он уже заложил и пустил себе по вене, и так скатился по скользкой наклонной дорожке дилаудщиков, что когда подписался быть новым верным напарником Гейтли в кражах со взломом после освобождения Гейтли из Биллерики, некогда всемогущий Кайт не мог даже вырубить сигнализацию или закоротить счетчик, и Гейтли обнаружил, что теперь он – мозг команды, и тот факт, что он не занервничал из-за этого открытия, обозначал его собственный крутой упадок. Медсестра, которая промывала толстую кишку Гейтли, пока он плакал от стыда, теперь вернулась в палату с врачом, которого Гейтли раньше не видел. Он лежит с искрами из глаз от боли и попыток Терпеть с помощью воспоминаний. На одном глазу такая мутная пленка слизи, которая не смаргивается и не вытирается. Палату наполняет траурный металлический свет зимнего дня. Врач и роскошная сестра что-то делают с соседней койкой в палате, собирают что-то металлически сложное из большого ящика, напоминающего ящик с хорошим столовым серебром, с мягкими лиловыми бархатными подкладками для металлических стержней и двух стальных полукругов. Интерком звякает. У врача на ремне бипер – предмет с очередными нездоровыми ассоциациями. Гейтли не совсем спал. Из-за послеоперационного жара кожа на лице стянулась, как когда стоишь близко к огню. Боль в правой половине тела устаканилась до нытья, как когда пнут в пах. Любимой фразой Факельмана было «Сказки не рассказывай». Это был его универсальный ответ практически на все. Всегда казалось, что его усы вот-вот уползут из-под носа. Гейтли всегда презирал растительность на лице. У бывшего военного полицейского были пышные желто-серые усы, которые он нафабривал до двух острых торчащих рогов. Полицейский гордился своими усами и долгими часами их подстригал, вычесывал и нафабривал. Когда полицейский вырубался, Гейтли тихонько подходил и мягко сдвигал жесткие нафабренные кончики усов под безумными углами. Новый, третий оперативник Соркина Си заявлял, что собирает уши и у него есть коллекция ушей. Этот Бобби Си с его темными глазами и плоской головой без губ, как у рептилии. Врач в палате был явно из интернов, выглядел лет на двенадцать, подстриженный и ухоженный до тусклого розового блеска. Он излучал энергичную бодрость, которую учат излучать врачей. У него была детская прическа, увенчанная локоном на лбу, а при виде его тонкой шеи, тонущей в воротнике белого докторского халата, протектора для ручек в нагрудном кармане и совиных очков, которые он постоянно поправлял, вдобавок к тонкой шее Гейтли вдруг осознал, что большинство врачей и помпрокуроров, и ГэЗэ/УДОтов, и психологов, – самых ужаснейших представителей власти в жизни наркомана, – что все эти люди вышли из дистрофичных рядов тех самых детей-ботанов без подбородков, детей, которых наркоманы презирают, задирают и травят, в детстве. В сером свете и сквозь пленку на глазу медсестра казалась такой привлекательной, что просто смешно. Сиськи у нее были такие, что ложбиночка грудей виднелась даже в форме медсестры, в которой вообщето декольте не предусмотрено. Молочная ложбинка предполагала, что сиськи – как два мягких шарика ванильного мороженого, как, наверно, у всех здоровых девушек. Гейтли вынужден признать, что ни разу не был с реально здоровой девушкой, да и вообще хотя бы с более-менее трезвой. И потом, когда она далеко тянется отвинтить болт на какой-то вроде стальной панели на стене над пустой койкой, ее как бы подол униформы задирается так, что в подсвеченном сзади силуэте видны великолепные скрипочные изгибы внутренних сторон бедер в белых ФИЛЬДЕПЕРСОВЫХ чулках, а в АМБРАЗУРУ между ног светит печальный свет из окна. Из-за чистой здоровой сексуальности образа Гейтли чуть не тошнит от желания и жалости к себе, и ему хочется отвести взгляд. Молодой доктор тоже пялится на изящный эластичный и приподнимающийся подол, даже не притворяясь, что помогает с болтом, промахиваясь пальцем мимо переносицы очков и тыкая себе в лоб. Врач и сестра обмениваются репликами о чем-то своем, технически-медицинском. Врач дважды роняет планшет. Сестра или не замечает сексуальное напряжение в палате, потому что всю жизнь провела в оке бури сексуального напряжения, или же просто притворяется, что не замечает. Гейтли почти уверен, что врач уже передергивал на эту медсестру, и его тошнит от того, что он прекрасно понимает врача. Это ОМЫВАЮЩЕЕ сексуальное напряжение, такое есть слово-призрак. Гейтли даже после того, как наложит кучу в туалете, целый час не пускал туда нездоровых женщин обдолбанного типа, от стыда, а теперь это тошнотворно омывающее создание с клизмой «Флит» и нежными ручками извлекло жалкую никчемную кучу прямо из ануса Бимми Гейтли, из ануса, который она, добывая кучу, видела во всех подробностях. Гейтли даже не замечает, что снаружи моросит мелкой склизкой крупой, пока не заставляет себя отвести взгляд от окна и медсестры. Потолок слегка дрожит, как собака в жару. Пока он лежал на боку, сестра сказала, что ее зовут Кэти или Кэйти, но Гейтли хочется думать о ней просто как о медсестре. Он чувствует свой запах – запах мяса для сэндвичей, которое оставили на солнце, – и чувствует жирный пот, сочащийся из каждой поры на голове, и небритый подбородок у горла, и трубку, приклеенную ко рту и липкую от слюны со сна. Тонкая подушка горячая, и он никак не может перевернуть ее холодной стороной. Правое плечо как будто отрастило собственную мошонку, и с каждым ударом сердца какой-то очень маленький человечек ее пинает, мошонку. Врач видит открытые глаза Гейтли и говорит сестре, что пациент с огнестрельным ранением снова находится в полусознательном состоянии и назначен ли ему дневной прием. Мокрая крупа слабая; как будто кто-то издалека бросает горсточки песка в окно. Убийственная сестра, помогая врачу скрепить какую-то странную стальную конструкцию типа корсета с чемто вроде металлического нимба, которую они собрали из запчастей из большого ящика, прикрепляя ее к изголовью и стальным пластинкам под кардиомонитором койки, – это все похоже на верхнюю часть электрического стула, думает Гейтли, – сестра, не прекращая тянуться, опускает взгляд и говорит: «Здравствуйте, мистер Гейтли», – и еще говорит, что мистер Гейтли аллергик и ему не показано ничего, кроме антипиретиков и Торадола капельно, доктор Хербургер, правда, мистер Гейтли, ах вы бедненький храбрый аллергик. Голос у нее такой, что так и представляешь, как она стонет, когда ее иксят и ей нравится. Гейтли сам себе противен за то, что нагадил на глазах у такой медсестры. Фамилия врача то ли «Хирбургер», то ли «Хербургер», и теперь Гейтли уверен, что в детстве несчастного долбанашку ежедневно били и стебали будущие наркоманы из дурных компаний. Врач потеет в лучах сексуальности медсестры. Он (врач) говорит, тогда зачем же его интубировали, если он в сознании, дышит самостоятельно и под капельницей. Одновременно он винтами с цилиндрической головкой прикручивает металлический нимб к вершине корсетной штуковины, одним коленом на койке и вытянувшись так далеко, что над ремнем видна верхняя мягкая красная половина его задницы, и у него все никак не прикручивается, и он трясет упрямым металлическим нимбом так, будто это он виноват, но, даже лежа в койке, Гейтли видит, что парень крутит головки винтов не в ту сторону. Медсестра подходит и кладет Гейтли на лоб холодную нежную ладонь так, что лбу Гейтли хочется умереть от стыда. Из того, что она говорит доктору Хербургеру, Гейтли понимает, что есть вероятность, будто у Гейтли в, за или рядом с нижней какой-то там трахеей застрял фрагмент того инородного тела, которым его ранили, поскольку у него травма чего-то-такого-из-десяти-слогов-что-начинается-на-«грудинно», сказала она, и результаты радиологии были неопределенные, но подозрительные, и какой-то Пендлтон требовал 16-мм сифонный ингалятор, дозирующий 4 мл 20 %-ного Мукомиста 373 каждые 2 ч. на случай геморрагии или накопления мокроты, просто как бы на всякий случай. Если Гейтли что и понял, ему плевать. Он и знать не хотел, что у него в теле есть это самое из десяти слогов. Чудовищная сестра как может вытирает лицо Гейтли ладонью и говорит, что попробует успеть обмыть его губкой до конца смены в 16:00, из-за чего Гейтли каменеет в ужасе. Ладонь сестры пахнет органическим лосьоном для тела и рук Kiss My Face, которым также пользуется Пэт Монтесян. Она просит бедного врача дать ей попробовать закрепить черепной фиксатор, с этими штуками вечно так. На ногах у нее обувь дозвуковых медсестер, которая не издает звуков, так что кажется, что она не отходит от койки Гейтли, а скользит. Ее ног не видно, пока она на сколько-то не удаляется. Левая туфля врача, напротив, влажно скрипит. Врач выглядит так, словно не спал где-то с год. От этого парня исходит аура рецептурных дринов, на взгляд Гейтли. Он скрипуче ходит туда-сюда у изножья койки, наблюдая, как сестра закручивает винты в правильную сторону, поправляет совиные очки и говорит, что Клиффорд Пендлтон, каким бы скрэтч-гольфистом [224] он ни был, в посттравматической терапии круглый дурак, что ингаляционный Мукомист применяется для (и тут по его голосу ясно, что он зачитывает по памяти, типа выпендривается) посттравматических наростов аномальной, вязкой или застаивающейся слизи, а не потенциальных геморрагии или эдемы, и что 16-мм сифонная интубация сама по себе была дискредитирована в качестве средства для профилактики интратрахеальной эдемы в предпоследнем номере «Ежеквартального альманаха патологии травм» как настолько диаметрально инвазивная, что скорее обостряет гемоптизис, чем облегчает его, согласно какому-то то ли «Лэйрду», то ли «Лайерту». Гейтли слушает все это с предельным недоуменным вниманием как бы ребенка, родители которого в его присутствии обсуждают что-то взросло-сложное про воспитание детей. Из-за снисходительности, с которой Хербургер добавляет, что «гемоптизис» означает какое-то «кровохаркание», будто медсестра Кэти не настолько профи, чтобы не добавлять технические объяснения, Гейтли жаль этого парня – очевидно, что он жалким образом считает, будто такая левая снисходительная хрень ее впечатлит. Хотя Гейтли признает, что и сам попытался бы ее впечатлить, если бы при их первой встрече она не держала почкообразное судно под его анусом. Сестра тем временем убирала последние детали, которые врач, похоже, не смог прикрутить. Когда они выходили из палаты, сестра говорила врачу, что он отлично подкован в методологии для какого-то 2R, и Гейтли понял, что врач не понял, не сарказм ли это. Врач с трудом тащил ящик из-под штуковины, который, прикидывает Гейтли, весит 30 кг максимум. До Гейтли вдруг впервые в лоб доходит, что Ставрос Л. нанимал людей для уборки ночлежек из «домов на полпути» как раз потому, что им можно платить копье, и что он (Дон Г.) наверняка всегда знал об этом на каком-то подсознательном уровне, но находился в Отрицании и не хотел думать в лоб о том, что его нагибает сраный Ставрос-фетишист, и что слово «амбразура» наверняка очередное инвазивное слово-призрак призрака, и что что-то никто к нему не бежит, роняя тапки, с бумагой и ручкой, пантомиму о которых как будто стопроцентно поняла Джоэль ван Д., и что, следовательно, возможно, что визит Джоэль и презентация фотоальбома были такой же лихорадочной галлюцинацией, как и фигурантный призрак, и что склизкая крупа уже кончилась, но тучи над Брайтоном-Оллстоном все еще бродят с суровым видом, и что если душевный визит Джоэль в. Д. с фотоальбомом – галлюцинация, то хотя бы галлюцинация и треники этого поганого выскочки Кена Эрдеди на ней, и что пологая печаль пасмурного дневного света означает, что сейчас уже к 16:00 EST, так что, может, «Кабы не милостью» он хотя бы избежит самовольного стояка во время мытья губкой в голом виде чудовищно привлекательной Кэти/Кэйти, и но тогда вместо Кэти пусть его обмоет сменщица– лайнбэкерша, потому что кислый, мясной запах тела уже становится ядреным, только бы пусть миновала угроза стояка и обмывать пришла огромная медсестра на смене 16:00–24:00 с волосатыми родинками и в компрессионных чулках, которая еще не познакомилась с анусом Гейтли. Плюс что 16:00 EST – это время Спонтанного распространения мистера Попрыгайчика, душевнобольного ведущего детской передачи, которую Гейтли всегда любил и вместе с Кайтом и бедным старым Факельманом всеми силами старался не пропускать и успевать к началу, и что никто ни разу не предложил включить HD-экран на стене рядом с близорукой репродукцией под Тернера с лодкой в тумане напротив коек Гейтли и того прошлого пацана, и что у него нет пульта, чтобы включить ТП в 16:00 или попросить включить кого-нибудь другого. Что без мало-мальского блокнота и карандаша он не может сообщить даже самые примитивнейшие вопросы или, типа, концепты – он прям как овощная жертва кровоизлияния в мозг. Без карандаша и блокнота он как будто не мог даже попросить блокнот и карандаш; он будто был заперт внутри своей огромной, без умолку болтающей головы. Если только, как замечает голова, визит Джоэль ван Дайн не был реальным, и ее понимание жеста-просьбы ручки и блокнота не было реальным, и но некто в шляпе в коридоре, или в кабинете главврача, или на сестринском посту с его пресекованными брауни М. Хенли также утвердил пресекающий запрет на письменные принадлежности, по запрету Органов, чтобы Гейтли не мог ни с кем отрепетировать свою историю до того, как его придут допрашивать, что это как бы преддопросное запугивание, его бросили наедине с собой, фигурантом, бессловесного, бессознательного и неподвижного, как мокрая и бледная кататоническая женщина, сидящая кулем в кресле в Хаусе, или сестра из овощного царства удочеренной девочки из Группы «Продвинутые основы», или вся кататоническая бригада в Сарае № 5 ЭВМГ – безмолвные и с мертвыми лицами, даже когда трогают дерево или торчат на газоне среди взрывающихся петард. Или как несуществующий сын призрака. Судя по свету, уже за 16:00, если только это не из-за опустившихся туч. Видимость за залепленным крупой снега окном – порядка 0 % или меньше. Свет в палате темнеет до каопектатного оттенка, всегда знаменовавшего самый предзакатный час, которого Гейтли (как и большинство наркоманов) всегда так страшился, и всегда или опускал шлем и сверхубийственно на кого-нибудь бросался, чтобы заблокировать его (предвечерний страх), или закидывался Кво-Вадисами или оральными наркотиками, или включал мистера Попрыгайчика сверхгромко, или хлопотал в нелепом поварском колпаке на кухне Эннет-Хауса, или садился на собрании на носопоро-близком расстоянии, чтобы заблокировать его (предвечерний страх), страх серого предвечерья, что всегда хуже зимой, страх, в зимнем разбавленном свете, – совсем как тот тайный страх, который охватывал его всякий раз, когда кто-нибудь выходил из комнаты и Гейтли оставался один, ужасный, сжимающий сердце страх, который, наверное, корнями уходит в то время, когда он лежал в одиночестве в пижаме «Дентонс» размера XXL в колыбели под Германом, Потолком, Который Дышит. Гейтли приходит в голову, что сейчас – прям как когда он был ребенком и мать с ее сожителем оба отключались или что похуже: как бы ни было страшно или ужасно, сейчас он опять не может ничего поделать, чтобы кто-нибудь пришел, услышал или хотя бы знал об этом; из-за дискредитированной трубки от слизняков или ингаляторного кровотечения в подозрительной трахее он совершенно Один – даже хуже, чем в младенчестве, когда можно было хотя бы реветь и выть, сотрясая прутья манежа в ужасе, что никто из взрослых не в состоянии его услышать. Плюс это страшное время слабого серого предвечернего света – как раз то время, когда вчера в палате и появился грустный призрак в ботанском прикиде. Если это было вчера, конечно. И если это был настоящий призрак. Но призрак, с этими его китаезной «Колой» и теориями о посмертной скорости, мог общаться с Гейтли без помощи речи, жестов или ручки «Бик», вот почему даже медленно сходивший с ума Гейтли вынужден был признать, что все это наверняка лишь галлюцинация, горячечный сон. Но вынужден был признать и то, что ему понравилось. Диалог. Вопрос-ответ. Как призрак словно мог читать его разум. Как он сказал, что все лучшие мысли Гейтли – на самом деле послания неторопливых и Терпеливых мертвецов. Гейтли интересно, что, если его органический отец-металлист сейчас уже умер, и время от времени заходит и стоит неподвижно, чтобы передать послание. Гейтли стало полегче. Потолок в палате не дышал. Висел неподвижно, как слой штукатурки, только слегка колыхался в бензиновых парах лихорадки и запаха Гейтли. Затем снова откуда ни возьмись всплывают резкие воспоминания о кончине Джина Факельмана, а также участии Гейтли и Памелы Хоффман-Джип в кончине Факельмана. Гейтли, за несколько месяцев до того, как получил срок за нападение, завел катастрофические отношения с некой Памелой Хоффман-Джип, его первой девушкой с дефисом, – вроде как из высшего общества, но непутевой, не очень здоровой, бледной и невероятно пассивной девушкой из Дэнверса, которая работала в закупках в поставщике оборудования для клиник в Свомпскотте и практически наверняка была алкоголичкой, и по вечерам пила яркие напитки с зонтиками в клубах на шоссе номер 1, пока не сомлеет и не отключится с громким стуком. Так она это называла: «сомлеть». Сомлеть и отключиться с громким стуком головой о стол было более-менее еженощным ритуалом, и Памела ХоффманДжип автоматически влюблялась в любого мужика, который оказывался, как она называла, «рыцарем» и «щеголем» 374 и относил ее на парковку и отвозил домой, при этом не изнасиловав, – само же изнасилование бессознательной девушки под мухой она называла «воспользоваться обстоятельствами». Гейтли с ней познакомил Факельман, которого однажды Гейтли увидел, пока шел по парковке спорт-бара под названием «Порхаус» побеседовать с должником Соркина, когда тот, спотыкаясь, нес бессознательную девушку к своей тачке, запустив большую руку под платье из тафты на манер выпускного куда дальше, чем реально требовалось, чтобы ее нести, и Факельман сказал Гейтли, что если Дон подвезет эту мокрощелку домой, то Факельман сам разберется с должником, а т. к. сердце Гейтли к тому моменту уже не лежало к сбору долгов, он с радостью согласился на обмен, если, главное, Факельман гарантирует, что она в состоянии удержать в себе различные жидкости во внедорожнике по дороге. Так что это как раз Факельман учил его, передавая из рук в руки миниатюрное и вялое, но еще не страдающее от недержания тельце на парковке возле «Порхауса», быть начеку, Гейтли, и обязательно малец ее снасильничать, потому что эта мокрощелка – в стиле мокрощелок из культур Южного моря, так что если Гейтли отвезет ее домой и она проснется неснасильничатой, то тут же станет гейтливской навеки. Но у Гейтли, разумеется, и в мыслях не было насиловать бессознательных людей, и уж тем более запускать руку под платье девушки, из которой в любой момент потекут всяческие жидкости, и тем самым он обрек себя на отношения. Памела Хоффман-Джип назвала Гейтли своим «Ночным Стражем» и пассивно влюбилась за то, что он не «воспользовался обстоятельствами». Джин Факельман, откровенничала она, и вполовину не такой джентльмен, как Гейтли. Катастрофическими отношения стали из-за того, что Памела Хоффман-Джип все время или была пьяна без задних ног, или пассивно мучилась от похмелья, поэтому любой секс в любое время классифицировался как попытка «воспользоваться обстоятельствами». Она была самым пассивнейшим человеком из всех, кого Гейтли когдалибо встречал. Он ни разу не видел, чтобы П. Х.-Д. даже переместилась из одного места в другое без посторонней помощи. Казалось, ей обязательно нужен свой щеголь, который будет брать ее на руки и класть обратно 24/7/365. Она была как какой-то сексуальный ленивец. Большую часть жизни она проводила в отключке, во сне. Спала она красиво, как котенок, с ясным личиком, слюней не пускала. В ее исполнении пассивность и бессознательность казались какими-то красивыми. Факельман называл ее маскотом Смерти. Даже на работе, в поставщике больничного оборудования, воображал Гейтли, она находилась в горизонтальном положении, свернувшись на чем-нибудь мягком, с жарким обмякшим напряжением, как на лице спящего ребенка. Он воображал, как ее начальники и коллеги ходят вокруг закупок на цыпочках и перешептываются, чтобы ее не разбудить. Сколько он возил ее домой в какой угодно машине – ни разу она не сидела на переднем сидении. Но ее и ни разу не вырвало, она ни разу не описалась и даже не пожаловалась – только улыбалась, кротко, по-детски зевала и куталась в то, чем ее накрывал Гейтли. Гейтли перенял факельмановский прикол с криком, что их ограбили, когда вносил П. Х.-Д. в те обобранные люксовые апартаменты, где они базировались. П. Х.-Д. вряд ли можно было назвать красавицей, но она, чувствовал Гейтли, была невероятно сексуальна, потому что всегда умудрялась выглядеть так, будто ты ее заиксил до тотального безмускульного мления, так что она лежала без сознания. Трент Кайт сказал Факельману, что Гейтли на хрен выжил из ума. В ответ Факс заметил, что Кайт и сам с женщинами не генерал Шерман, даже с кокаиновыми шлюхами, обдолбанными студентками медвузов и дипсоидными бабами, у которых размалеванные лица свисали с черепов. Факельман заявлял, что начал вести дневник, только чтобы фиксировать подкатные реплики Кайта – такие безотказные реплики, как «Ты вторая самая красивая женщина, что я видел, а первая самая красивая женщина, что я видел, – бывшая британская премьер-министр Маргарет Тэтчер» и «Если поедешь ко мне домой, я как никогда уверен, что смогу достигнуть эрекции», – и говорил, что если Кайт в свои двадцать три с половиной уже успел лишиться девственности – то это неоспоримое доказательство существования какой-то божественной милости. Иногда Гейтли выходил из демеролового забытья, смотрел на бледную пассивную Памелу, которая красиво спала рядом, и переживал такой ясновидческий момент, когда на его глазах в ускоренном режиме к тридцати годам ее прелесть уходила, а лицо сползало с черепа на подушку, которую она обнимала как плюшевую игрушку, и она прямо на его глазах становилась размалеванной бабищей. Видение вызывало скорее сострадание, чем ужас, и Гейтли даже не задумывался, не говорит ли это о том, что он хороший человек. Вот две вещи, которые нравились Гейтли в Памеле больше всего: как она выходила из ступора, прижимала ладонь к щеке и истерически хохотала всякий раз, когда Гейтли переносил ее через порог в очередные обобранные апартаменты и взвывал, что их ограбили; и что она всегда носила длинные белые льняные перчатки и платье из тафты с открытыми плечами, отчего делалась похожей на девицу из высшего общества с Северного побережья, которая впервые вышла в свет в загородный клуб, чуть перебрала пунша и так и напрашивалась, чтобы какой-нибудь официант с татухой «воспользовался обстоятельствами», – когда Гейтли куда-либо ее укладывал, она томно, очень медленно взмахивала рукой в длинной белой перчатке и жеманничала с дворянской модуляцией в голосе: «Дон, дорогой, будь добр, принеси маме хайбол» (хайболами она называла все коктейли), – как оказалось, один-в-один изображая свою маму, по сравнению с которой в плане возлияний, как оказалось, мама самого Гейтли – настоящая Кэрри Нэйшн [225]: все четыре раза, когда Гейтли встречался с миссис Х.-Д., происходили в скорой или в здравнице. Гейтли лежит с выпученными от вины и тревоги глазами в шипении и треске возобновившейся крупы, в сумеречной палате Св. Е., рядом с блестящей хреновиной с корсетом и черепным нимбом, экзоскелетно приделанной к пустой койке и тускло поблескивающей некоторыми сварочными швами, и пытается Терпеть, вспоминая. Именно Памела Хоффман-Джип наконец открыла Гейтли глаза на то, как Джин Факельман беспрецедентно прокидывает по мелочевке Бледного Соркина, и предупредила о суицидальной тропинке, на которую свернул Факельман с одной аферой с перепутанной ставкой, которая вышла ему боком. Даже Гейтли уже видел, что что-то происходит: последние две недели Факельман потел на корточках в углу обобранной гостиной по соседству с небольшой люксовой спальней, в которой лежали Гейтли и Памела, сидел на корточках над плиткой «Стерно» и двумя невероятными холмами небесно-синего Дилаудида и многоцветного M & M's, ни с кем не разговаривая, ни на что не отвечая, не двигаясь и как будто не в силах даже кивнуть, просто сидел сгорбившийся, опухший и блестящий, как зажатая в угол жаба, пока под носом шебуршались усы. Дело явно было плохо, раз Гейтли решил вытянуть связную информацию из П. Х.-Д. Оказывается, все началось из-за одного из игроков, который делал ставки у Соркина через Факельмана и которого Гейтли и Факельман знали только как Билла-Восьмидесятника, безукоризненно ухоженного чувака, носившего красные подтяжки под козырными мужскими костюмами Zegna, очки в черепаховой оправе и «Доксайдеры», старомодного корпоративного поглотителя и капиталорасхитителя, с виду лет пятидесяти, с офисом на станции «Эксчейндж Плейс» и сувенирным стикером «Свободу Милкену» [226] на бампере «Бумера», – то как раз была ночь, богатая на хайболы и ленивые переноски, и Гейтли приходилось щелбанами по макушке поддерживать П. Х.-Д. в сознании, чтобы она могла выбрести из подробностей, – который был женат в четвертый раз на своем третьем инструкторе по аэробике и который любил делать ставки исключительно на междусобойчики вузов Лиги Плюща, но который когда их делал – ставки, – ставил такие огромные суммы, что Факельману всегда приходилось звонить за предварительным одобрением Соркину и потом перезванивать Биллу-Восьмидесятнику, и т. д. Но, в общем, – по словам Памелы Хоффман-Джип, – этот БиллВосьмидесятник, который сам выпускник Йеля и обычно неприкрыто сентиментален во всем, что касается, как ее назвал Факельман, сообщила со смехом Памела Х.-Д., «альмометра», – что ж, похоже, в этот конкретный раз в волосатое ухо Билла нашептала какая-то безукоризненно ухоженная птичка, потому что в этот раз Билл хочет поставить 125 К долларов на Брауновский университет против Йельского, т. е. против своего альмометра, только еще он хочет гандикап в (-2) пункта вместо обычной линии, которую предлагали Соркин и прочие бостонские букмекеры по примеру Атлантик-Сити. И Факельману приходится звонить с мобильного в Согас, чтобы обмозговать это с Соркиным, но Соркин как раз в Энфилде в Национальном фонде черепно-лицевой боли на еженедельных УФ-бомбардировке и пополнении запасов Кафергота у доктора Роберта («Боба-Шестидесятника») Монро – семидесятилетнего специалиста НФЧ-ЛБ по лечению сосудистых головных болей алкалоидами спорыньи в розовых очках и жакете Неру, который в былые деньки проходил практику в «Сандоз» и вращался в изначальном кругу дегустаторов кислоты из майонезных банок [227] Т. Лири в ныне легендарном особняке Т. Лири в Западном Ньютоне, Массачусетс, а теперь он (Б.-60-ник) личный знакомец Кайта, потому что Боб-Шестидесятник, наверное, даже больший фанат «Грэйтфул Дэд», чем даже Кайт, и иногда собирался с Кайтом и несколькими другими поклонниками «Дедов» (большинство из которых уже с тросточками и кислородными баллонами), где они обменивались историко-сувенирными «тигровыми глазами», жилетами в «индийских огурцах», тай-дай-футболками, лава-лампами, банданами, плазма-шарами и разномастными флюоресцирующими постерами со спиральными геометрическими узорами и спорили, какие лайвы «Дедов» и бутлеги «Дедов» – самые величайшие всех времен в разных отношениях, и вообще хорошо сидели. Б.-60-ник, заядлый коллекционер и старьевщик с барахлом, иногда брал Кайта с собой в небольшие экспедиции по эклектичным и захудалым лавчонкам в поисках атрибутики «Дедов», а иногда даже разрешал Кайту (и значит, косвенно – Гейтли) сбывать ему ворованное, подкидывая Кайту $, когда жесткий график потребностей Кайта не позволял более формальный и трудоемкий сбыт, и затем обменивая сбытое в разных местных захудалых местечках на барахло из 60-х, которое обыкновенно больше никому было не нужно. Пару раз Гейтли даже пришлось пальцем выловить из хайбола кубик льда и сунуть под воротник бесплечего выпускного платья П. Х.-Д., чтобы она не сбивалась хоть с какой-то мысли. Как и большинству невероятно пассивных людей, ей было ужасно трудно отсеивать подробности от того, что действительно важно, вот почему у нее редко о чем-нибудь спрашивали. Но, в общем, суть в том, что человеком, который ответил на звонок Факельмана о монструозной ставке Билла-Восьмидесятника на игру Йель-Браун, оказался не Соркин, а его секретарша, некая Гвендин О'Шей, бывшая маруха из ИРА без гринкарты, но с грудями-гаубицами, которую в Ирландии-матушке слишком часто охаживал дубинкой по голове безбожный белфастский бобби, так что ее череп теперь (по терминологии Факельмана) был мягкий, как щенячье дерьмо под дождем, но у которой зато была подходящая жуликоватая аура божьего одуванчика, благодаря чему никто лучше нее не прижимал морщинистые руки с покрасневшими костяшками к щекам и не пищал, получая приз Массачусетской лотереи, всякий раз, как Бледный Соркин и его коррумпированные дружки из Массачусетского заксобрания устраивали так, что соркинит покупал таинственным образом выигрышный билет в одном из бесчисленных магазинов «шаговой доступности» по всему Северному побережью, принадлежавших через подставные фирмы Соркину и его дружкам, и которая, поскольку не только была единственной женщиной, способной сделать единственный нормальный массаж шеи к западу от Центра альпийских горячих источников в Берне, но и печатала на текстовом процессоре с ошеломительными 110 сл./мин. и орудовала дубинкой так, что мама не горюй, – плюс давным-давно в Белфасте, в Ирландии-матушке, была подругой по скрэбблу с дорогой покойной мамочкой – марухой ИРА Б. Соркина, – служила главным референтом Бледного, принимая на себя звонки с мобильных, когда Соркин был недоступен или нездоров. И но вот суть слов П. Х.-Д., которую Гейтли выбивал щелбанами так, что чуть голову ей не раскроил: Гвендин О'Шей – знакомая с БилломВосьмидесятником и наслышанная о его сентиментальности по отношению к «Бульдогам» ЙУ, плюс мягкая черепом, – О'Шей поняла Факельмана неправильно, решила, что Билл-Восьмидесятник хочет поставить 125 К с гандикапом (-2) на Йель, а не с (-2) на Браун, перевела Факельмана в ждущий режим и включила ему ирландскую музычку, пока сама звякнула кроту на йельской спортивной кафедре из защищенной от чтения базы данных «Кроты» Соркина и узнала, что у звездного силового форварда йельских «Бульдогов» диагностировали редчайшее нервное расстройство под названием посткоитальный вестибулит 375, при котором в течение нескольких часов после соития силовой форвард претерпевал такую страшную утрату проприоцепции, что буквально путал палец с жопой – нечего и говорить об уверенном движении к воротам. Плюс затем второй звонок О'Шей, соркиновскому кроту из Брауновского (уборщику в раздевалке, которого все считают глухим), открыл, что нескольких брауновских самых сиренских и патриотично настроенных гетеросексуальных студенток завербовали, проинструктировали, провели через пробы и репетиции («в устной форме и задним числом», хихикает Памела Хоффман-Джип, хихиканье которой всегда сопровождается какими-то ужимками плечами, как у маленьких девочек, когда их щекочет кто-то старший и они притворяются, что им не нравится) и разместили на стратегических караульных постах – на стоянках вдоль I-95, в отделении с запаской в задней части чартерного автобуса «Бульдогов», в вечнозеленом кустарнике рядом со спецвходом для команд в спортивный центр «Пиццитола» в Провиденсе, в нишах в туннелях «Пиццитолы» между спецвходом и раздевалкой команды гостей, даже в шкафчике со специально увеличенной вместимостью и чувственным оформлением по соседству со шкафчиком силового форварда в раздевалке команды гостей, готовыми – как и брауновские чирлидерши и группа поддержки, которых просили выступать без трусиков, проэлектролизенными и настроенными на шпагаты, чтобы придать пиротехническую гормональную атмосферу игровому окружению силового форварда, – готовыми принести почти самую страшную жертву ради команды, универа и влиятельных членов Асс. выпускников за поддержку «Медведей» Брауна. Так что Гвендин О'Шей снова переключается на Факельмана и дает добро на монструозную ставку с этим гандикапом, а кто бы не дал, с таким, по словам кротов, подстроенным верняком. Проблема только в том, понятно, что ставку она приняла неверно, т. е. О'Шей думает, что у БиллаВосьмидесятника 125 штук на победу Йеля с форой в два очка у Брауна, в то время как Билл-Восьмидесятник – который, оказывается, прочит себя в «белые рыцари» в торгах за контрольный пакет провиденсовской объединенной корпорации «Воронка и конус», ведущего производителя коноидных емкостей в ОНАН, а гендир ОКВК – видный брауновский выпускник и такой горячий сторонник «Медведей», что даже ходит на игры в полой голове медведя с оскаленной пастью, и задницу этого гендира Билл-Восьмидесятник собирается вылизать до ослепительного блеска, вставляет П. Х.-Д., намекая, что это Билл-Восьмидесятник и подсказал тренерскому составу «Медведей» об ахиллесовом семяпроводе силового форварда, – так вот, Б.-В. не без оснований полагает, что поставил 125 эль грандес на Браун минус двоечка. Ложка дегтя здесь в том, что никто в Провиденсе не рассчитывал на появление у главного входа в спортцентр «Пиццитола» прямо во время игры всей дворкинитской Фаланги Предотвращения и Протеста против Женской Объектификации Брауновского университета в полном составе с плакатами и кастетами наперевес, по две ФППЖОшницы на мотоцикл, которая прорвалась сквозь кованые ворота как сквозь мокрый «Клинекс» и штурмовала арену, плюс дивизии брауновских студенток из NOW [228] побесшабашней, которая завершила маневр клещей с дешевых мест наверху трибун во время первого таймаута, в тот самый момент, когда первый пирамидный трюк брауновских чирлидерш закончился шпагатом в прыжке, в шоке от которого регистратор счета на табло «Пиццитолы» отпрянул на свою аппаратуру и сбил счет «Хозяев» и «Гостей» на нули, на табло, как раз когда из туннелей прямиком на поле со зловещим ревом вылетели «Харлеи» без глушителя ФППЖО; и в последовавшей рукопашной не только полегли под плакатами, которыми орудовали как дубинками, или, крича и брыкаясь, были унесены на могучих плечах боевых ФППЖОшниц на рычащие «Харлеи» чирлидерши, группа поддержки и миловидные сирены Брауновского, благодаря чему нежная нервная система йельского силового форварда осталась нетронутой, хотя и перегретой; но и пали два игрока из стартового состава брауновских «Медведей», центральный и атакующий защитники – слишком вымотанные и ошалелые после изнурительной недели проб и репетиций с миловидными сиренами, чтобы сразу уносить ноги куда глаза глядят, когда рукопашная выплеснулась на спортплощадку, – под кастетом ФППЖОшницы и кулаками дезориентированного судьи с опытом в боевых искусствах соответственно; и так что когда поле наконец очищают, носилки уносят и игра продолжается, Йельский разделывает Брауновский с перевесом в 20 очков. Тогда, понятно, Факельман звонит Биллу-Восьмидесятнику и назначает встречу, чтобы забрать замазку, которая вместе с отъемом составляет 137,500 долларов, которые Б.-В. отдает доонанскими зелеными купюрами крупного номинала в спортивной сумке с надписью «Вперед «Медведи» «Брауна», которую принес на игру, где сидел рядом с медведоголовым гендиром, и которая теперь-то ему зачем, но, в общем, Факельман забирает замазку в центре и мчит по злачному шоссе 1 в Согас, чтобы доставить замазку и на месте получить свой отъем от его отъема (625 долларов США), поскольку к этому моменту Синеву ему нужно надыбать уже кровь из носу, и т. д. Плюс Факельман надеется на, может, небольшую премию или хотя бы эмоциональное одобрение от Соркина за то, что привез такой монструозный и оперативно стребованный куш. Но когда он добирается до стриптиз-клуба на шоссе 1, в задних помещениях которого за неприметной дверью пожарного выхода располагается канцелярия Соркина с обклеенными чем-то вроде панелей из деревозаменителя стенами, Гвендин О'Шей молча указывает за спину на дверь личного кабинета Соркина выразительным жестом, который вовсе не кажется Факельману соответствующим позитивности случая. На двери большой постер с Рашем Лимбо, со времен до убийства. Соркин у себя, работает с бухгалтерскими таблицами в специальных очках, фильтрующих излучение монитора. Линзы на длинных торчащих цилиндрах похожи на глаза лобстера на стебельках. Гейтли, Факельман и Бобби Си никогда не обращались к Соркину первыми, не из-за шестерочного подхалимажа, а потому, что никогда не знали, в каком Соркин черепно-лицевом сосудистом состоянии и может ли вообще вытерпеть звук их голоса, пока наверняка не услышат, что он терпит свой. (Голос). И вот Дж. Факельман безмолвно ждет, чтобы передать замазку БиллаВосьмидесятника, высокий, дряблый и бледно потный, формой и цветом напоминает очищенное вареное яйцо. Когда Соркин поднимает бровь, бросив взгляд на «Вперед «Медведи» на сумке, и говорит, что от него ускользает, несомненно, смешной до слез юмор шутки, усы Факельмана устраивают под носом настоящую панику, и он уже готовится сказать то, что всегда говорит в замешательстве: что что бы о нем ни рассказывали, при всем уважении, – это сказки. Соркин сохраняет файл и отъезжает на кресле от стола, чтоб дотянуться до нижнего огнеупорного ящика. Такие очки часто применяются на потогонках по обработке данных и расчетов барышей. Соркин, крякнув, достает большую старую коробку для карточек Массачусетской лотереи и водружает на стол, где она неприлично пучится, забитая 112.5 штук долларов США – там 125 гребаных штук, по баксу, 125 минус отъем, которые, по расчетам Соркина из-за ошибки О'Шей, выиграл Билл-Восьмидесятник, в мелких купюрах, потому что Соркин в ярости и не смог отказать себе в таком как бы жесте напоследок. Факельман молчит. Его усы обвисают, зато разгоняются мыслительные процессы. Соркин, массируя виски и глядя на Факельмана в своих очках, как краб из аквариума, говорит, что, наверно, не вправе винить Факса или О'Шей, что он сам бы одобрил ставку, с такой-то неврологической наводкой о йельском форварде. Кто мог предположить, что эти отмороженные феминаци испоганят бочку меда. Он бормочет что-то на гэльском, которого Факельман не знает, но предполагает, что это что-то фаталистское. Отсчитывает от свернутой пачки размером с артиллерийский снаряд шесть сотенных и онанскую 25-долларовую и толкает через стол к Факельману – его отъем от отъема. Он (Соркин) говорит: «хер с ним», рано или поздно иррациональная сентиментальность малыша Билла-Восьмидесятника к Йелю ему еще аукнется. Букмекеры со стажем, как правило, статистически философские и терпеливые. Факельман даже не думает спрашивать, почему Соркин называет Билла-Восьмидесятника «малышом», если они ровесники. Но над мокрой головой Факельмана постепенно начинает накаляться высоковольтная лампочка. То бишь Факстер начинает концептуализировать как бы общий концепт того, что, походу, имело место быть. По-прежнему молчит, подчеркивает Памела Хоффман-Джип. Соркин смеряет Факельмана взглядом и спрашивает, он что, набрал какой-то ассиметричный вес, что ли. Левая грудь Факельмана действительно заметно больше правой, под пиджаком, по причине правильного конверта со 137-ю 1000-ми и одной 500-й – замазка Билла-Восьмидесятника, который думал, что проиграл. Прямо как Соркин думал, что Б.-В. выиграл. Тихое тонкое жужжание в комнате, который Соркин принимает за дисковод своего «Инфернатрона», на самом деле жужжание мышления Факельмана на максимальных оборотах. Его усы скручиваются, как кнут после удара, пока он пробегает по собственной мысленной внутренней бухгалтерской таблице. 250 штук в одной кругленькой сумме представляли типа 375 небесно-синих грамм гидрохлорида гидроморфона 376 или где-то 37 500 10-мг растворимых таблеток этого дерьма, в продаже у некоего жадного, но надежного дилера в Чайнатауне, торгующего исключительно синтетической наркотой по 100 граммов, которые можно превратить – если предположить, что Кайт согласится упаковать свой DEC 2100 и уехать далеко-далеко вместе с Факельманом, чтобы помочь организовать матрицу уличного распространения на каком-нибудь городском рынке далеко-далеко, – во что-то где-то – так, сейчас, один в уме – где-то 1,9 миллиона в уличной валюте, а эта сумма означала, что Факельман и – в меньшей степени – младший партнер Кайт смогут всю оставшуюся жизнь лежать с подбородками на груди и им не придется больше обносить очередные апартаменты, подделывать очередной паспорт, ломать очередной палец. И все это – только если Факельман заткнет варежку о конфабуляции О'Шей Йель/ Браун // Браун/Йель, промямлит что-нибудь насчет внутривенной примеси, вызвавшей внезапный и временный гигантизм одной сиськи, и рванет отсюда прямо по шоссе 1 к этому некоему доктору Ву и партнерам, в универмаг холодного чая «Игрушки Хунга», Чайнатаун. К этому времени Памела Хоффман-Джип окончательно уступила в неравной схватке с хайболами и собственным укутанным теплом и необратимо сомлела, невзирая ни на какие лед и щелбаны, синаптически подергиваясь и бормоча какому-то Монти, что он, извольте знать, отнюдь не джентльмен. Но оставшуюся траекторию скользкой дорожки Факельмана Гейтли мог дорисовать и сам. Увидев Факельмана с целой спортивной сумкой «Вперед „Браун"» первоклассного оптового Дилаудида доктора Ву и выслушав предложение перебазироваться и организовать далеко-далеко дистрибутивную матрицу их собственной наркоимперии, Кайт в ужасе отшатнется из-за очевидного незнания Факельмана, что игрок Билл-Восьмидесятник не кто иной, как сын Боба-Шестидесятника, а именно персонального мигренолога Бледного Соркина, которому Соркин доверял и на которого полагался так, как можно доверять и полагаться только под огромной внутривенной дозой Кафергота, и кому Соркин в обязательном порядке поведает о крупном куше его собственного сына на Йеле, а тот – хотя его (Боба-Шестидесятника) отношения с сыном далеко не отношения Уорда и Уолли [229],– все же, естественно, поддерживал с ним сдержанный отеческий контакт, и несомненно знал бы, что Б.-В. на самом деле в попытке подлизаться к конусовому гендиру поставил на Браун, и потому сразу понял бы, что возникла какая-то путаница; а также что (Кайт все еще пятился бы в ужасе) плюс даже если Соркину не скажет о проигрыше Билла-Восьмидесятника и афере Факельмана Боб-Шестидесятник, нельзя забывать, что новенький и самый дичайший американский боец Соркина, Бобби («Си») Си, старомодный любитель хмурого, на регулярной основе затаривался старым добрым органическим бирманским героином у этого самого доктора Ву, и уж точно прослышал бы про 300+ грамм оптового Дилаудида, купленных Факельманом, известным коллегой Си в подчинении Соркина. и следовательно, Факельман, явившись к Кайту с деловым предложением уже с брауновской сумкой на руках, набитой 37 500 10-мг таблетками Дилаудида, и без соркиновских 250 штук – плюс, как Гейтли выяснит позже, со страховым капиталом на случай провала суицидальной аферы всего лишь в 22 тысячи, – уже фактически труп: Факельман Труп, скажет Кайт, отшатываясь в ужасе от идиотизма Факса; Кайт бы сказал, что уже отсюда чувствует биоразложение Факельмана. Мертвее некуда, скажет он Факельману, уже переживая, что их увидят вместе в том стриптизбаре, где Факс сделает Кайту предложение. И Гейтли, глядя на спящую П. Х.-Д., мог не только легко представить, но и целиком Идентифицироваться с тем, почему Факельман – услышав, как Кайт чует, что он труп, и почему, – почему Факельман – вместо того, чтобы схватить сумку с Синевой, приклеить бородку и немедленно бежать в края, где никто и никогда даже, блин, не слышал о Северном побережье метрополии Бостона, – почему Факстер сделал то, что сделал бы на его месте любой наркоман с сумкой Веществ, столкнувшись с фатальными новостями и сопутствующим ужасом: Факельман дурнем рванул в люксово-обнесенный дом к знакомому уютному очагу, плюхнулся на пол и немедленно раскочегарил плитку «Стерно», и сварил, и перевязался, и ширнулся, и уронил подбородок на грудь, и поддерживал его в таком состоянии зашкаливающими количествами Дилаудида, стараясь мысленно вымарать из реальности тот факт, что его картанут, если он тут же не предпримет какие-нибудь решительные действия по устранению последствий. Потому что, как уже тогда понимал Гейтли, это и есть главный способ наркоманов справляться с проблемами – вымарать проблему старыми добрыми Веществами. А также, наверное, лечил ужас, набивая брюхо арахисовыми M & M's, что объяснило бы разбросанные упаковки на полу в углу, из которого он не сдвигался. Вот, следовательно, почему Факельман уже несколько дней тихо потел на корточках в углу гостиной у двери в эту самую спальню; вот откуда явная несостыковка между зашкаливающим количеством Вещества в спортивной сумке рядом с Факельманом и видом зажатой в угол жабы, как у человека в великом ужасе, который иногда ассоциируют с Отменой. Дорисовывая и раздумывая, рассеянно барабаня пальцами по бессознательной голове П. Х.-Д., Гейтли осознал, что более чем понимает бегство Факельмана к Дилаудиду и M & M's, но теперь он еще осознает, что тогда на него впервые снизошло понимание, что наркоман по сути своей жалкое и малодушное существо: тот, кто прячется. Самое сексуальное, что Гейтли когда-либо делал с Памелой ХоффманДжип, – ему нравилось распутывать ее кокон из одеял, забираться к ней и крепко-крепко прижиматься сзади, своим корпусом заполняя все ее мягкие изгибы, и затем засыпать, уткнувшись в ее родничок. Гейтли беспокоило, что он понимал желание Факельмана спрятаться и вымарать, но сейчас, ретроспективно, его еще больше беспокоит, что он и нескольких минут не пролежал в беспокойстве в обнимку с коматозной девушкой, как почувствовал знакомое желание, которое вымарывало любое беспокойство, и что той ночью он, распутавшись из кокона и поднявшись, так автоматически этому желанию повиновался. А хуже всего кажется, что он выбрел из спальни в одних джинсах и тут же двинул в гостиную, где сидел на корточках рядом с горой из 10-мг дилаудидок, миской с дистиллированной водой, набором баянов и плиткой «Стерно» мокрый Факельман со ртом в шоколаде, что Гейтли так автоматически выбрел к Факельману, делая вид – перед самим собой в том числе, вот что хуже всего, – делая вид, что вышел просто проведать бедного старого Факельмана, может, попробовать уговорить его что-нибудь предпринять, пойти и покаяться перед Соркиным или сбежать из этих краев, а не просто прятаться в углу с мозгом на нейтралке, подбородком на груди и растущим сталактитом шоколадной слюны на нижней губе. Потому что он знал, что первым делом Факельман, стоит Гейтли покинуть П. Х.-Д. и выбрести в опустошенную гостиную, пороется в гортексовом наборе баянов, достанет новенький запечатанный шприц и пригласит Гейтли присесть рядом и улететь. Т. е. чуть-чуть употребить из этой горы Дилаудида, составить компанию Факельману. Что Гейтли, к своему стыду, и сделал, тогда, и никто не вспомнил о скользкой дорожке Факельмана и необходимости что-нибудь предпринять, так они настроились на убаюкивающий гул Синевы в голове, который вымарывал все, пока Памела Хоффман-Джип лежала в соседней комнате, плотно закутавшись, и смотрела сны про барышень и башни, – Гейтли так и сделал, в красках помнит он, он позволил Факельману вмазать их обоих, и убеждал себя, что это только чтобы составить компанию Факельману, что это как сидеть с заболевшим другом, и (наверное, самое худшее) сам в это верил. Воспоминания и бодрствование перемежались краткими антрактами горячечных снов, как бы. Ему снится, как он держит путь на север на автобусе цвета собственных выхлопных газов, проезжая одни и те же распотрошенные коттеджи и простор бурного моря, и рыдает. Сон все идет и идет, без всякого финала или приезда, а он лежит в койке, плачет и потеет, застряв во сне. Гейтли резко приходит в себя, когда лбом чувствует прикосновение шершавого язычка – почти как робкий язычок Нимица, маленького котенка военного полицейского, когда у полицейского еще был котенок, до таинственного времени, когда котенок исчез, кухонный измельчитель мусора не работал несколько дней, а похмельный полицейский сидел перед блокнотом за кухонным столом со светловолосой головой в руках, просто сидел так несколько дней, и мама Гейтли ходила бледная как черт знает что и долго не приближалась к кухонной раковине, и убежала в ванную, когда Гейтли наконец спросил, что за дела с измельчителем мусора и где Нимиц. Впрочем, когда Гейтли удается разлепить веки, язык и близко не Нимица. Призрак вернулся, прямо к койке, одетый как и раньше и размазанный по контуру льющимся из коридора с тенью в шляпе светом, и но только теперь с ним еще один призрак, моложе, куда более физически подтянутый и в пидорских велосипедных шортах и американской майке без рукавов, который наклоняется над перилами Гейтли и. сука-блядь, лижет гейтливский лоб шершавым языком, и когда Гейтли рефлекторно бьет мужика по карте – еще ни один мужик не прикасался языком ко лбу Д. У. Гейтли и выжил, – он успевает осознать, что в дыхании призрака нет тепла, или запаха, прежде чем оба призрака исчезают, а голубая раздвоенная молния боли от резкого удара швыряет его обратно на горячую подушку с выгнутой спиной и задушенным трубкой криком, а его глаза закатываются к сизому свету чего-то похожего на сон. Жар все хуже, и у обрывков снов появляется разобщенный кубистский аспект, который ассоциируется у него с воспоминаниями о детском гриппе. Ему снится, что он смотрит в зеркало и ничего не видит, и пытается протереть зеркало рукавом. Другой сон целиком состоит из синего цвета, тоже яркого, как синяя вода в бассейне. К горлу продолжает подступать неприятный запах. Он одновременно в сумке и держит сумку. Заскакивают и выскакивают посетители, но только не Грозный Фрэнсис и не Джоэль ван Д. Ему снится, что в его палате люди, но сам он не среди них. Ему снится, что он с каким-то очень грустным мальчиком, и они на кладбище выкапывают голову какого-то покойника, и это очень важно, прям важность масштаба Континентальной Катастрофы, и Гейтли копает проворней, но ему чертовски хочется жрать, прям нестерпимо, и он ест обеими руками кукурузные хлопья из огромных экономичных упаковок дешевых снеков, поэтому не может нормально копать, а становится все темнее и темнее, и грустный мальчик пытается кричать на Гейтли, что в голове покойника спрятана важная штука, и чтобы предотвратить Континентальную Катастрофу, нужно откопать голову, пока еще не поздно, – только мальчик шевелит губами, но не издает ни звука, и тут появляется с крылышками и без нижнего белья Джоэль ван Д. и спрашивает, знали ли они его, этого покойника с головой, и Гейтли начинает говорить, что знал его, хотя в глубине души паникует, потому что понятия не имеет, о ком речь, а грустный мальчик тем временем поднимает что-то страшное за волосы и с таким лицом, будто кричит в панике: Слишком Поздно. Она вышла из дверей Св. Е. и повернула направо на короткую дорогу до Эннета, как за руку у локтя ее схватила абсурдно огромная женщина, ноги в чулках которой были покрыты щетиной, а голова в четыре раза больше самых больших женских голов, какие Джоэль видела за свою жизнь, и сказала, что ей жаль сообщать такие новости, но Джоэль, сама того не зная, находится почти в умопомрачительной опасности. Смерять взглядом незнакомку Джоэль пришлось долго: – Я сейчас удивиться должна? В общем, и но на следующее утро Гейтли и Факельман все еще сидели в факельмановском уголке, с ремнями на руках, красными от расчесов руками и носами, все еще продолжали, употребление, в адском угаре, варили, вмазывались и жрали M & M's, если попадали руками в рот, двигались, как будто глубоко под водой, с болтающимися головами на бессильных шеях, потолок в пустой комнате – небесно-синего цвета и вздувался, а под ним на стене справа от них висел дорогой ТП-экран с рекурсивной замедленной картинкой какой-то жути на повторе, которая нравилась Факельману, – просто серийной съемкой огней от латунных зажигалок, кухонных спичек, запальников, свечей на праздничном торте, церковных свечей, столовых свечей, березовой стружки, бунзеновских горелок и т. д., взятой Факельманом у Кайта, который прямо перед рассветом вышел полностью одетый, отклонил предложение упороться, нервно покашлял и объявил, что ему нужно уехать на пару дней или больше на «абсолютно критическую» и непропускаемую выставку программного обеспечения в другом почтовом индексе, не зная, что Гейтли теперь знал, что он знал, что Факельман труп, и потом попытался неприметно уйти со всем своим железом в руках, в том числе вовсе не портативным DEC, за которым по полу тянулись провода. Затем немного погодя, когда утренний свет желто усилился и Гейтли с Факельманом выругались, что шторы давно сняли и загнали, продолжая сидеть на кортах, варить и ширяться, где-то в 08:30 проснулась Памела Хоффман-Джип, бодро проблевалась, пригладила для рабочего дня волосы муссом, назвала Гейтли «Дорогим» и «Ночным Стражем» и спросила, не сделала ли она вчера чего-нибудь такого, из-за чего сегодня придется перед кем-то объясняться, – такой обычный утренний ритуал в их отношениях, – нарумянилась, выпила стандартный анти-похмельный завтрак 377 и наблюдала, как подбородки Гейтли и Факельмана поднимаются и опадают в несколько разных подводных ритмах. Запах ее духов и пастилок с высоким содержанием Ретцина [230] еще долго висел в пустой комнате после того, как она сказала им Ciao Bello. Пока утреннее солнце становилось все выше и невыносимее, вместо того, чтобы что-нибудь предпринять, прибить какое-нибудь покрывало к раме, они предпочли стереть реальность режущего глаза света и приступили к настоящему загулу с Синевой, заигрывая с передозом. Верхушку факельмановской г. Дилаудид они лущили со страшной скоростью. Факельман по натуре был склонен к запоям. Гейтли же, как правило, прибегал к употреблению по необходимости. Он редко уходил в классический запой, когда надо засесть в одном месте с огромной заначкой и на протяжении долгого времени загружаться снова и снова, не двигаясь. Но если он все же уходил в запой, с тем же успехом его можно было привязать к головной части ракеты, так слабо он контролировал импульс. Факельман загребал гору 10-мг Синевы, как в последний раз. Всякий раз, когда Гейтли хотя бы пытался поднять вопрос, откуда это у Факстера такой наваристый синий улов Вещества – стараясь, как бы, наверное, столкнуть Факельмена с реальностью при попытке ее описать, – Факельман обрывал его мягким «Сказки не рассказывай». Это практически все, что Факельман говорил под кайфом, даже в ответ на что-нибудь типа вопросов. Обмены репликами в запое нужно представлять очень медленными, странно растянутыми, как будто время не время, а мед: – Нормальный ты такой запас где-то надыбал, Фа. – Сказки не рассказывай. – Мужик. Мужик. Я прост надеюсь, что седня на телефоне Гвендин или Си, мужик. А не Бледный. Седня никакого бизнеса быть не должно, вряд. – Сказки не рскзыай. – По-любому, Факс. – Сказки не рскзыай. – Факс. Факстер. Граф Факсула. – Не рскзыай. Через какое-то время пребывания в растяжении это уже стало шуткой. Гейтли с трудом поднимал большую голову и утверждал о яйцеообразности земли, трехмерности явленного мира, черноте всех черных собак. – Сказки не рскзыай. Это смешило все сильнее. После каждого такого обмена репликами они хохотали и хохотали. Каждый взрыв смеха длился как будто несколько минут. Потолок и свет из окна отступали. Факельман обмочился; это было еще смешнее. Они следили, как лужа мочи расползается по паркету, меняет форму, отращивает изогнутые ложноножки, исследуя качественный дубовый пол. Подъемы, впадины и тонкие стыки. Наверное, стало поздно, потом снова наступило утро. Мириады маленьких огоньков с картриджа развлечения отражались в растекающейся луже, так что скоро Гейтли мог их смотреть, не отрывая подбородка от груди. Когда зазвонил телефон, это был просто факт. Звонок был как бы частью обстановки, а не сигналом. Сам факт звонка казался все более и более абстрактным. Что бы ни означал звонящий телефон, его значение заглушал сам оглушающий факт звонка. Гейтли обратил на это внимание Факельмана. Факельман категорически возражал. В какой-то момент Гейтли попытался встать и на него грубо набросился пол, и еще он обмочился. А телефон все звонил. В другой момент они увлеклись тем, что закатывали разноцветные арахисовые M&M's в лужицы мочи и смотрели, как цветной краситель разъедает и в нимбе яркой краски остается вампирски-белый мячик эмэндэмсины. Зажужжал домофон люксовых апартаментов от стеклянных дверей комплекса внизу, оглушив их обоих фактом своего звука. Он жужжал и жужжал. Они обсуждали, когда же он прекратится, как люди обычно обсуждают, когда прекратится дождь. Это был МБР среди отрывов. Запас Вещества казался неисчерпаемым; г. Дилаудид меняла форму, но, насколько они видели, даже не думала уменьшаться. Это был первый и единственный раз, когда Гейтли ширялся так часто, что на руке кончились вены и пришлось переключиться на вторую. Факельман был больше не в состоянии помогать ему затягивать ремень. Факельман пускал нитку шоколадной слюны, чтобы она растягивалась почти до самого пола. Кислотность их мочи заметно разъедала лак паркета в апартаментах. Лужа отрастила множество рук, как индуистский бог. Гейтли не понимал, это моча подобралась к их ногам или они уже сидели в ней. Факельман экспериментировал, как близко у него получится опустить кончик нитки слюны к поверхности пруда из их смешавшейся мочи, прежде чем втянуть ее назад. В его игре чувствовалась пьянящая аура опасности. На Гейтли вдруг прозрением снизошла мысль, что большинство тех, кто любит игрушечную опасность, не любит опасность реальную. У Гейтли ушли галлоны вязкого времени на то, чтобы сформулировать прозрение Факельману и Факельман мог выдать ему имприматур отрицания. В конце концов домофон замолчал. Еще в голове Гейтли продолжала крутиться фраза «больше татух, чем зубов», пока она (голова) клевала носом, хотя он понятия не имел, откуда эта фраза взялась и к кому относится. Тогда он еще не побывал в Биллерике обычного режима; вышел под залог, который внес Бледный Соркин. M & M's не могли отбить странный сладковатый медицинский привкус гидроморфона во рту Гейтли. В блеске мочи он наблюдал за переливающимся венчиком синего пламени на конфорке плитки. Когда свет заката окрасился в охряный, у Факельмана случились судорога и дефекация, а Гейтли был не в состоянии подойти к Факельману во время судороги, чтобы помочь и просто побыть рядом. Его преследовало кошмароподобное ощущение, что он должен был сделать что-то важное, но забыл, что. 10-мг уколы Синего тумана притупляли ощущение все хуже и хуже. Он никогда не слышал, чтобы у кого-нибудь были судороги от передоза, и Факельману, разумеется, было что сказать в опровержение. Солнце за большими окнами как будто взлетало и падало, как йо-йо. В миске Факельмана кончилась дистиллированная вода, и Факельман взял ватку, промочил в раскрашенной конфетами моче на полу и сварил с мочой. Гейтли показалось, что ему это отвратительно. Но о том, чтобы дойти за бутылкой дистиллированной воды в обобранной кухне, не могло быть и речи. Гейтли уже затягивал ремень на правой руке зубами, такой бесполезной стала левая. От Факельмана ужасно воняло. Гейтли провалился в сон, где он ехал в автобусе сообщением Беверли – Нидем с надписью на бортах: «Транспортная компания „Парагон": Серый маршрут». Спустя четыре года, в ступоре вспоминая об этом в Св. Е., он осознает, что этот автобус – автобус из сна, который не кончается и ни к чему не ведет, но потом переживает тошнотворное осознание, что связь между автобусами сама по себе – сон, или во сне, и что теперь лихорадка возвращается с новой силой и на его линии на кардиомониторе на каждом 1-м и 3-м ударе сердца появляется забавная закорючка, как зубец, из-за чего на сестринском посту в коридоре начинает мигать янтарный огонек. Когда домофон снова зажужжал, они смотрели фильм про огоньки глубокой ночью. Теперь из домофона доносился голос бедной старой Памелы Хоффман-Джип. Домофон и кнопка, открывающая вход в ЖК, были в дальнем конце гостиной возле входной двери. Потолок вздувался и улегался. Факельман сложил пальцы в клешню и изучал ее в свете огоньков с ТП. Г. Дилаудид серьезно подкосили; повышенное потребление было чревато сходом селя в оз. Мочи. Судя по голосу, П. Х.-Д. была пьяна как канашка. Она просила впустить ее. Говорила, что знает, что они дома. Несколько раз использовала слово «пати» вместо «вечеринки». Факельман шепотом просил не рассказывать сказки. Гейтли помнит, как ему реально приходилось тыкать пальцем в мочевой пузырь, чтобы понять, хочет он в туалет или нет. Его Блок казался маленьким и очень холодным в сырых джинсах у ноги. Аммиачный запах мочи, и дышащий потолок, и далекий пьяный женский голос. Гейтли потянулся в темноте к прутьям манежа, схватился пухлыми кулачками, подтянулся на ножки. Казалось, это не он поднимается, а пол опускается. Он закачался, как младенец. Пол апартаментов делал ложные выпады то вправо, то влево, кружил, готовясь к атаке. Люксовые окна квартиры были завешены звездным светом. Факельман превратил клешню в паука, и теперь тот медленно сползал по его груди. Звездный свет казался пятном; отдельных звезд не было. За пределами линии огня экрана было не зги не видно. Звук домофона казался злобным, а голос – жалобным. Гейтли занес ногу в сторону домофона. Он слышал, как Факельман говорит руке-клешне-пауку, что она – свидетель расцвета империи. Затем, когда Гейтли опустил ногу, под ней ничего не оказалось. Пол увернулся от ноги и накинулся на него. Краем глаза Гейтли увидел вздувающийся потолок, и затем пол засадил ему в висок. В ушах зазвенело. От удара пола встряхнуло всю комнату. Коробка с пластиковыми карманами пошатнулась, упала и рассыпала пустые карманы по всему мокрому полу. Со стены упал экран и отбросил охряные огни на потолок. Пол прижался к Гейтли, крепко надавил, и у него все потемнело в глазах на размазанном лице, обращенном к окнам и Факельману перед ними, который тянул ему паука для ознакомления. – Да вашу ж мать. Я снималась в двух сценах. Что еще там было – я не знаю. В первой сцене я иду через вращающуюся дверь. Ну знаете, по кругу в стеклянной вращающейся двери, и когда я захожу, одновременно со мной выходит кто-то, кого я знаю, но, судя по всему, очень давно не видела, потому что узнавание я играла с шокированным выражением, и другой человек тоже видит меня и отвечает равно шокированным выражением – предполагается, что раньше мы были очень близки, но уже тысячу лет не пересекались, и эта встреча – чистая случайность. И вместо того, чтобы войти, я иду в двери по кругу за этим человеком, который тоже следует в дверях за мной, и мы так кружимся в дверях несколько кругов. – Вопрос. – Актер был мужчина. Не из постоянной труппы Джима. Но персонаж, которого я узнаю в дверях, – эпицен. – Вопрос. – Гермафродит. Андрогин. Очевидных признаков того, что персонаж – мужчина, не было. Уверена, вы можете Идентифицироваться. В другой сцене камеру прикрутили то ли в коляске, то ли в люльке. На мне было невероятное белое платье в пол из какого-то легчайшего материала, и я склонялась над камерой в колыбельке и просто извинялась. – Вопрос. – Извинялась. То есть все мои реплики были разного рода извинениями. «Мне жаль. Мне так ужасно жаль. Мне так, так жаль. Пожалуйста, пойми, что мне очень, очень, очень жаль». И так очень долго. Сомневаюсь, что он использовал весь материал целиком, – очень сомневаюсь, что использовал целиком, – но, в общем, мы отсняли как минимум двадцать минут пермутаций «Мне жаль». – Вопрос. – Не совсем. Не совсем в вуали. – Вопрос. – Точка зрения была из колыбельки, да. Взгляд из кроватки. Но под изюминкой сцены я имела в виду не это. На камере был объектив с каким-то, как говорил Джим, кажется, автодрожанием. Синдром пляшущих глаз, что-то такое. Шаровой шарнир на байонете, из-за которого объектив слегка дрожал. Припоминаю, шарнир издавал странное, едва слышное жужжание. – Вопрос. – Байонет – это крепление. Байонет – место, куда устанавливают компоненты объектива. Колыбельный объектив торчал куда дальше традиционных объективов, но при этом по ширине куда меньше катадиоптрических. Больше похож на глаза-стебли или прибор ночного видения, чем, собственно, на объектив. Длинный, тощий и торчащий, с легким дрожанием. Я мало что понимаю в объективах, кроме каких-то базовых аспектов вроде расстояния и светочувствительности. Объективы были сильной стороной Джима. Вряд ли для вас это новость. У него их всегда был полный кофр. Объективу и свету он всегда уделял больше внимания, чем собственно камере. Его второй сын носил их в специальном кофре. Лит – за камеры, а сын – за объективы. Объективы, говорил Джим, были тем, что он мог привнести в это предприятие. Кинопроизводства. Он лично. Он изобретал их сам. – Вопрос.