Бесконечная шутка
Часть 85 из 123 Информация о книге
Косгров Уотт был одним из очень немногих профессиональных актеров, которых использовал Сам. Сам часто любил брать неумелых любителей; хотел, чтобы они просто читали реплики с деревянными застенчивостью и самоосознанием любителей: Марио или Дисней Лит держали карточки с текстом сбоку от персонажа, с которым разговаривали неопытные актеры. До самого последнего этапа карьеры Сам, похоже, думал, что неестественность и деревянность непрофессионалов развеивают тлетворную иллюзию реализма и напоминают зрителям, что на самом деле они смотрят, как играют актеры, а не живут люди. Как и парижско-французскому Брессону, которым он так восхищался, Самому было неинтересно дурачить зрителя иллюзорным реализмом, говорил он. Очевидная ирония, что для того, чтобы добиться деревянного искусственного ощущения «я-всего-лишь-играю», требовались неактеры, была одной из редких причин, почему критики-киноведы действительно интересовались ранними проектами Самого. Но на деле правда в том, что ранний Сам не хотел, чтобы мастерская или достоверная игра затмевала абстрактные идеи и технические инновации картриджей, и лично мне это всегда больше напоминало о Брехте, чем о Брессоне. Впрочем, концептуальная и техническая изобретательность слабо привлекали зрителей киноразвлечений, и одна из трактовок ухода Самого от антиконфлюэнциализма – что в своих нескольких последних проектах он так отчаянно искал, что может показаться обычному американскому зрителю развлекательным, занимательным и способствующим самозабвению 378, что просил и профессионалов, и любителей переигрывать до кривляния. Умение добиваться чувств что от актеров, что от зрителей никогда не казалось мне сильной стороной Самого, хотя я припоминаю споры, в которых Марио заявлял, что я многого не замечаю. Косгров Уотт был профи, но не очень хорошим, и до того, как его нашел Сам, фильмография Уотта в основном состояла из региональной рекламы на эфирном телевидении. Наибольшую известность он снискал в роли Танцующей Железы в серии роликов для сети эндокринологических клиник Восточного побережья. На нем были лукообразный белый костюм, белый парик и либо цепь с ядром, либо белые чечеточные туфли, в зависимости от того, кого он изображал – Железу-До или ЖелезуПосле. Во время одной из таких реклам Сам прокричал в наш HD Sony «Эврика» и лично отправился до самого Глен-Риддла, Пеннсильвания, где Уотт жил с мамой и ее кошками, чтобы его нанять. На протяжении восемнадцати месяцев он снимал Косгрова Уотта почти во всех проектах. Какое-то время Уотт был у Самого, как Де Ниро у Скорсезе, Маклахлен у Линча, Аллен у Аллена. И пока из-за проблемы с височными долями социальное присутствие Уотта не стало невыносимым, Сам даже переселил Уотта, маму и кошек в ряд смежных комнат, которые позже стали комнатами проректоров у главного туннеля ЭТА, с неохотного согласия Маман, которая, однако, велела Орину, Марио и мне никогда не оставаться с Уоттом наедине. «Сообщник!» был одним из поздних проектов Уотта. Это грустный и простой картридж, и такой короткий, что ТП отматывался на начало фильма почти в мгновение ока. Фильм Самого начинается с того, что к красиво-грустному молодому мужчине-проститутке с автобусной остановки, хрупкому, эпиценовому и такому светловолосому, что у него светлые даже брови и ресницы, в кофейне «Грейхаунда» подходит дряблый тип развратной наружности с серыми зубами, бровями домиком и очевидным поражением височных долей. Безнравственного старика играет Косгров Уотт, и он ведет мальчика к себе домой в пышные, но какие-то гнусные апартаменты – на самом деле те самые, которые Сам снимал для О. и СКОЗы и обставил в разной степени гнусности для интерьеров почти всех своих поздних проектов. Грустный и красивый мальчик арийского вида соглашается на соблазн развратного престарелого типа, но только на том условии, что тот предохранится. Мальчик, хотя и косноязычный, эту оговорку обозначает предельно четко. Или безопасный секс, или до свидания, ставит он ультиматум, предъявляя узнаваемый квадратик из фольги. Отвратительный престарелый тип – уже в домашней куртке и аскотском галстуке из шелка абрикосового цвета, с сигаретой в длинном белом мундштуке в стиле ФДР, – оскорблен, думает, что молодой проститут принял его за настолько безнравственного и развратного престарелого типа, что у него вполне может быть и Он – вирус иммунодефицита человека, думает тип. Его мысли передаются посредством анимированных облачков, которые, как надеялся Сам во второй половине своей средней стадии, зрители найдут одновременно самоосознанно непритворными и чрезвычайно развлекательными. Престарелый тип Уотта серо щерится – как он думает, по-доброму, – и послушно берет квадратик из фольги, и срывает галстук – как он думает, с чувственной изысканностью. но внутри облачка у него бушуют височные судороги садистского гнева на грустного светловолосого мальчика, который принял его за угрозу здоровью. Считываемая угроза здоровью здесь называется – и устно, и в облачках – просто Он. Например: «Мелкий засранец решил, что раз я такого развратного вида, то долго этим занимаюсь и у меня наверняка есть Он, вот, значит, как», – думает престарелый тип в зазубренном от гнева облачке. Так что теперь, всего лишь на шестой минуте картриджа, Дорожка 510, дряблый престарелый тип берет грустного красивого мальчика в стандартной гомосексуальной манере (на гиперболизированных четвереньках), под балдахином в пошлом будуаре: молодой проститут безропотно занимает гомопокорную позу на четвереньках, потому что развратный селадон показал, что надел презерватив. Молодой проститут, которого во время самого акта показывают (на четвереньках) только слева, благодаря хрупкости, тощим бедрам и заметным ребрам кажется по-своему прекрасным, тогда как у престарелого типа – обвисший зад и маленькие острые груди человека, которого довели до гротескного состояния годы разврата. Половая сцена выполнена в ярком освещении, без всякого мягкого фокуса или легкого джазового саундтрека, чтобы облегчить атмосферу клинической бесстрастности. Но чего не знает грустный светловолосый покорный мальчик – так это что развратный престарелый тип, когда уходил в ванную с бургундской темной плиткой прополоскать рот коричной жидкостью и промокнуть «Феромонным мускусом» от «Кельвина Кляйна» дряблые точки пульсации, украдкой спрятал в ладони старомодное одностороннее бритвенное лезвие, и когда на животных четвереньках горбится над мальчиком и получает удовольствие, подносит рабочий конец лезвия к самому анусу грустного мальчика, так что острая сторона лезвия с каждым толчком режет и презерватив, и находящийся в состоянии эрекции фаллос, хотя отвратительный престарелый тип не думает о крови и какой-либо боли от порезанного фаллоса, по-прежнему горбится и двигает тазом, стягивая разрезанный презерватив, как шкурку с сосиски. Молодой проститут, покорно сгорбившись на четвереньках, чувствует шелушение презерватива, а потом кровь, и начинает сопротивляться, как обреченный, чтобы оттолкнуть оставшегося без презерватива истекающего кровью дряблого престарелого типа из и от себя. Но мальчик щуплый и субтильный, и старику нетрудно зажимать его под своим рыхлым обвисшим дряблыми телом до самого момента, пока он не корчит гримасу, пыхтит и доводит свое удовольствие до конца. Похоже, существует какое-то негласное правило демонстрации откровенных гомосексуальных половых сцен: тот, кто занимает покорную сгорбленную позу на четвереньках, отворачивается от камеры, пока фаллос доминирующего партнера внутри, – и Сам соблюдает это правило, хотя самоосознанная сноска-субтитр внизу экрана даже слишком назойливо подчеркивает, что правило соблюдается. Проститут поворачивается измученным лицом к камере, только когда безнравственный престарелый гомосексуалист вынимает окровавленный и сморщившийся после удовольствия фаллос, обращает лицо со светлыми бровями налево к зрителям в немом вопле, падает на субтильную грудь, раскинув руки на парчовых простынях и высоко задрав растленный зад, только теперь демонстрируя в складке между ягодицами и большой приводящей мышцей яркое фиолетовое пятно, ярче любого синяка и с восемью расходящимися паучьими лучами, которые являются, как сообщает перепуганное облачко старика, безошибочным осьминого-ярко-синячным признаком саркомы Капоши – самым универсальным симптомом Его, и мальчик рыдает, что безнравственный старый гомосексуалист сделал его – проститута – убийцей; задранный зад качается перед перепуганным лицом престарелого типа от сотрясающих тело рыданий, пока мальчик рыдает в шартрезную парчу и снова и снова визжит: «Убийца! Убийца!»; почти треть хронометража «Сообщника!» посвящена слезному повторению этого слова – намного, намного дольше, чем требуется, чтобы зрители поняли твист и всевозможные его толкования и значения. Как раз о таких вещах мы с Марио и спорили. На мой взгляд, даже невзирая на то, что оба персонажа в конце картриджа играют через край, основополагающая идея «Сообщника!» остается абстрактной и саморефлексивной; в итоге мы думаем и переживаем не о персонажах, а о самом картридже. К моменту, когда последний повторяющийся кадр затемняется до силуэтов и на их фоне ползут титры, и лицо старика больше не корчится в ужасе, а мальчик затыкается, главной мыслью по просмотру картриджа становится вопрос: есть какой-то смысл в 500 секундах повторяющегося крика «Убийца» – т. е. озадаченность, потом скука, а потом нетерпение, а потом мучения, а потом почти что ярость, которые вызывает у зрителей фильма статическая повторяющаяся финальная 13 фильма, вызывались ради каких-то теоретическо-эстетических целей, – или же Сам просто поразительно хреновый монтажер? Только после смерти Самого критики и теоретики вернулись к этому вопросу как к потенциально важному. Одна женщина в Калифорнийском университете в Ирвайне получила должность на кафедре благодаря эссе на тему того, что дебаты о смысле и бессмысленности и о том, что было неразвлекательным в творчестве Самого, служили подступом к главным загадкам апрегардного кино рубежа веков, большая часть которых в телепьютерную эпоху исключительно домашнего развлечения затрагивала вопрос, почему эстетически амбициозный кинематограф такой унылый и почему по-дурацки упрощенное коммерческое развлечение такое прикольное. Эссе было помпезным до нечитаемости, не говоря уже о том, что в нем использовалась глагольная форма слова «аллюзия» и «постъязык» без твердого знака 379. Со своей горизонтальной позиции на полу спальни благодаря пульту ТП я могу делать что угодно, кроме как доставать и вставлять картриджи в дисковод. Теперь окно комнаты стало лишь полупрозрачным сгустком снега и пара. Все Спонтанные распространения «ИнтерЛейса» для Новой Новой Англии были про погоду. По системе подписок ЭТА мы получали множество Спонтанных дорожек больших рынков. Все дорожки сообщали о погоде немного с разных точек зрения. У всех дорожек были немного разные фокусы внимания. Отдаленные репортажи с Северного и Южного побережий Бостона, из Провиденса, Нью-Хэвена и ХартфордСпрингфилда сходились в том, что выпало и продолжает выпадать, кружить и накапливаться невообразимое количество снега. Показывали наспех припаркованные под углами машины, и мы видели универсальные сугробы занесенных машин, каждый походил на белый «Фольксвагенжук». На улицах Нью-Хэвена показали рыскающие банды подростков в черных шлемах на снегоходах, которые явно не задумали ничего хорошего. Пешеходов показывали по горло в снегу и барахтающимися; показывали репортеров в отдаленных местах, барахтающихся по направлению к пешеходам, чтобы узнать их ощущения и мнения. Один барахтающийся репортер в Квинси на Южном побережье резко исчез из виду, не считая руки с микрофоном, доблестно торчащей из снежной ямы; затем показали согнутые спины съемочной бригады, которая барахталась от отдаленной камеры ему на помощь. Люди со снегоуборщиками стояли в оке собственных буранчиков. Одного пешехода сняли во время зрелищного падения. Показывали машины на улицах под разными углами, с крутящимися впустую колесами, дрожащие в стазисе. На одной дорожке постоянно повторяли отрывок с мужчиной, без конца пытавшимся расчистить щеткой лобовое стекло, которое после каждого мазка щеткой немедленно белело снова. Автобус уткнулся носом в чудовищного размера занос. Вентиляторы ATHSCME на стене к северу от Тикондероги, Нью-Нью-Йорк, показали с горизонтальными циклонами снега в воздухе перед ними. Хмурая нарумяненная женщина в студии «ИнтерЛейса» подтвердила, что это самая сильная метель в регионе с 1998 года до э. с. и вторая по силе с 1993 года до э. с. Показали человека в инвалидной коляске, который как истукан вперил взгляд в двухметровый сугроб на пандусе Капитолия. Спутниковые карты восточно-центральной ОНАН показывали белое образование – спиральное, косматое и как будто отрастившее когти. Это был не Северовосточник. Над Впадиной столкнулись горячий влажный гребень с Мексиканского залива и арктический холодный фронт. Спутниковую фотографию бури наложили на схему аномалии 98-го и показали, что они почти идентичны. Вернулся старый незваный знакомый, сказала прелестная женщина с черными кудрями и яркой помадой, хмуро улыбаясь. Другая дорожка вторила: это не Северовосточник. Лучше, наверное, сказать «безрадостно улыбаясь». Тусклые остекленевшие глаза мужчины, без толку вытирающего лобовое стекло, как будто являли собой важный визуальный образ; к его лицу обращались многие дорожки. Он отказывался замечать журналистов или просьбы о комментарии. У него было жуткое сосредоточенное лицо человека, который аккуратно собирает стекло на дороге после аварии, в которой его обезглавленную супругу проткнуло рулем. Ведущей на другой дорожке была красивая черная женщина с сиреневой помадой и каким-то как будто очень высоким ежиком. Репортажи о снеге приходили со всех концов. Через какое-то время я перестал считать, сколько раз повторили слово «снег». Быстро иссякли все синонимы «снежной бури». Экстремалы без шлемов крутили на снегоходах пятаки на площади Копли в центре. Бездомные нахохлились у подъездов, почти занесенные снегом, готовили дыхательные трубки из свернутых газет. Джим Трельч – ныне, оказывается, обитатель Б-204 – любил довольно смешно изображать оргазм ведущей «ИнтерЛейса». Один из снегоходов экстремалов вышел из-под контроля и ухнул в занос, и отдаленная камера снимала занос еще какое-то время, но обратно так никто и не показался. В Коннектикуте призвали на сборы запасников Национальной гвардии, но они так и не собрались, потому что дорог в Коннектикуте не осталось. Трое мужчин в форме и серых шлемах гнались за двумя мужчинами в белых шлемах, все на снегоходах, по причинам, которые репортер на месте событий назвал «неизвестными, но стремительно развивающимися». Репортеры в отдаленных местах употребляли такие слова, как «экстренный», «гражданский», «предположительный», «задействованный» и «стремительно развивающийся». Но каждый их безличный монолог предваряло имя ведущего в студии, как будто репортаж был дружеской беседой. Доставщика «ИнтерЛейса» показали за доставкой картриджей на снегоходе и назвали «отважным». Ламонт Чу говорил, что в четверг Отис П. Господ ложился на процедуру по окончательному удалению монитора Hitachi. Я ни разу не катался на снегоходе, лыжах или коньках: в ЭТА это не поощрялось. Делинт говорил, что зимние виды спорта – это практически как встать на колено и умолять о травме. Все снегоходы на экране жужжали, как бензопилы, которые компенсировали маленький размер экстравоинственностью. Показали издевательский кадр застрявшего снегоочистителя в Нортгемптоне. Полицейский штата в шлеме с ремешком официально не рекомендовал покидать дома «гражданским лицам даже по экстренным причинам во время положения чрезвычайного ЧП» (sic). Броктонец в парке от Lands' End брякнулся слишком бурлескно для непостановочности. Я почти не помнил метель 98-го. Академии тогда исполнилось всего несколько месяцев. Помню, что края срезанной верхушки холма все еще были квадратными, крутыми и полосатыми из-за слоев осадочных пород, последний этап стройки откладывался из-за какого-то припадка особенно ожесточенной тяжбы с больницей Управления по делам ветеранов внизу. Буря налетела в марте, с юго-востока, с Канады. Дуайта Флешетта, Орина и остальных игроков пришлось водить в Легкое на веревке, одной партией, со Штиттом во главе с фальшфейером. В приемной Ч. Т. висит пара фотографий. Последний мальчик на веревке исчез без следа в сером завихрении. Новенький пузырь Легкого пришлось снимать и чинить, когда один его бок подмял вес снега. Метро прекратило движение. Помню, как некоторые игроки помоложе плакали и божились, что это все не они, они не виноваты. Много дней из графитового неба неуклонно валил снег. Сам сидел на стуле с реечной спинкой у того самого окна гостиной, которым теперь для упражнений в беспокойстве пользуется Ч. Т., нацелив на растущие сугробы несколько нецифровых камер. После нескольких лет, когда его всепоглощающей одержимостью было основание ЭТА, говорил Орин, киноодержимостью Сам заразился почти тут же, как академию ввели в строй. Орин говорил, Маман полагала, что одержимость кино – преходящая. Сам сперва, казалось, больше интересовался объективами и растрами 380, и впоследствии – их модификацией. Он просидел на этом стуле всю бурю, попивая бренди из небольшой рюмки, с торчавшими из-под пледа длинными ногами. Тогда его ноги казались мне почти бесконечно длинными. Всегда казалось, что он вот-вот с чем-нибудь сляжет. До того момента в его привычках было оставаться одержимым чем-нибудь, пока он не добьется в этой области успеха, а потом переносить одержимость на что-нибудь еще. Военная оптика – кольцевая оптика – предпринимательская оптика – преподавание тенниса – кино. Рядом со стулом во время метели стояло несколько типов камер и большой кожаный кофр. Внутри кофр пестрел с двух сторон множеством объективов. Сам разрешал нам с Марио брать разные объективы в глаз и щуриться, чтобы они не выпадали, изображая Штитта. Можно предположить, что причина столь долгой одержимости кино в том, что здесь Сам так и не добился успеха или признания. Мы сошлись с Марио на том, что по этому поводу тоже расходимся во мнениях. Переезд из Уэстона в ЭТА занял почти год. Маман многое связывало с Уэстоном, и она тянула время. Я тогда был довольно маленький. Я раскинулся на ковре в нашей комнате и пытался вспомнить детали нашего дома в Уэстоне, жулькая пульт ТП пальцами. У меня нет такой памяти на детали, как у Марио. Одна из дорожек распространения просто панорамировала по небу и горизонту метрополии Бостона с высоты Хэнкок-тауэр. На диапазоне FM WYYY, похоже, вело прогноз погоды через мимесис, передавая в эфир белый шум, пока, несомненно, студенты-сотрудники курили бонги в честь бури, а потом шли кататься с церебральной крыши Союза. Камера с Хэнкок нашла черепной свод Союза МТИ, борозды на крыше которого забило снегом прежде, чем покрыло все здание, – жуткий орнамент белого на фоне темно-серой крыши. Единственным ковром в нашей комнате в общежитии было масштабированное перевирание ковровой страницы из Линдисфарнского евангелия, на котором, если очень пристально вглядеться, в византийском плетении вокруг креста можно найти маленькие порнографические сценки. Я приобрел ковер много лет назад в период острого интереса к византийской порнографии, вдохновленного пикантной, как мне тогда казалось, ссылкой в Оксфордском английском словаре. Я тоже серийно сменял одержимости, в детстве. Я изменил угол своего положения на ковре. Я пытался улечься вдоль какого-то узора мира, который почти не чувствовал, с тех самых пор, как мы с Пемулисом бросили. Не чувствовал узор, не мир. Я осознал, что не могу отличить собственные визуальные воспоминания об уэстонском доме от воспоминаний о том, как Марио подробно пересказывал свои воспоминания. Я помню трехэтажный поздневикторианский особняк на низкой тихой улочке с вязами, переудобренными газонами, высокими домами с овальными окнами и верандами с сетками. У одного дома торчал шпиль в виде ананаса. Низкой была только сама улица; дворы возвышались над ней, а дома были такими высокими, что широкая улица тем не менее казалась задушенной – какой-то филигранно обрамленной тесниной. Там как будто всегда стояли лето или весна. Я помнил, как разносился над головой высокий голос Маман от двери веранды, звал нас, когда опускались сумерки и в каком-то линейном порядке в кованых свинцовых фрамугах над дверями домов загорался свет. То ли нашу, то ли чужую подъездную дорожку окаймляли беленые камешки в форме бус или драже. Запутанный сад Маман на заднем дворе окружала изгородь из деревьев. Сам на веранде, помешивает джин-тоник пальцем. Пес Маман С. Джонсон, еще не кастрированный, охваченный психозом в просторном огороженном загоне впритык к гаражу, носился по нему кругами, когда гремел гром. Запах «Нокземы»: Сам за спиной Орина в ванной на втором этаже, возвышается над ним, учит Орина бриться против роста волос, вверх. Я помню, как, когда к загону подходил Марио, С. Джонсон подпрыгивал на задние лапы и перебирал по ограде: звон сетки-рабицы. Круг земли в загоне, вытоптанный орбитой С. Дж., когда гремел гром или пролетали самолеты. Сам на стульях разваливался и забрасывал одну ногу на другую, но все равно упирался ими обеими в пол. Когда он смотрел на тебя, то держал подбородок на ладони. Мои воспоминания об Уэстоне похожи на немые сцены. Скорее снимки, чем фильмы. Странное отдельное воспоминание о летних мошках, что мельтешили над косматой головой зверя в фигурной живой изгороди соседей. Наши круглые кусты, подстриженные Маман плоско, как столы. Снова горизонтали. Щебет машинок для подрезки, с ярко-оранжевыми проводами. Глотать слюну приходилось почти с каждым вдохом. Я помнил, как шаткой поступью карапуза взбирался по цементным ступенькам с улицы к поздневикторианскому особняку с двускатной мансардной крышей, который из-за узкой высоты со ступенек был похож на свисающую вязкую каплю: резные деревянные свесы, волнистая черепица обветренного красного цвета, цинковые стоки, которые чистили аспиранты Маман. Синяя звезда в переднем окне и слова «Мама квартала» [231], которые всегда как будто подразумевали либо что она родила квартал, либо какое-то таинственное действие в прошедшем времени. Внутри прохладно, темно и пахнет «Лемон Пледж». У меня не осталось визуальных воспоминаний о матери без белых волос; варьировалась разве что длина. Телефон с тональным набором, с уходящим в стену проводом, на горизонтальной поверхности в алькове у передней двери. Полы из пробкового дуба и настенные полки от застройщика из дерева с запахом дерева. Жуткий принт в рамочке, на котором Ланг режиссирует «Метрополис» в 1924 году 381. Громоздкий черный сундук с жиковинами из латуни. Несколько старых тяжелых теннисных наград Самого – книгодержателями на полках. Этажерка, заставленная старомодными кассетами с магнитными лентами в ярких броских коробках, группка фаянсовых фигурок на верхней полке этажерки, которая таяла фигурка за фигуркой, опрокинутых Марио, когда он спотыкался или его толкали. Сине-белые кресла с пластиковыми чехлами на сиденьях, от которых потели ноги. Диван, обтянутый какой-то джутообразной иранской шестью, окрашенной в цвет смеси песка с пеплом, – возможно, соседский. Несколько сигаретных ожогов в ткани подлокотников дивана. Книги, кассеты, кухонные банки – все расставлено по алфавиту. Все до рези в глазах чисто. Несколько капитанских стульев с реечными спинками, контрастирующих рыжеватых оттенков отделки «фруктовое дерево». Сюрреалистическое воспоминание о запотевшем зеркале в ванной с ножом, торчащим из стекла. Тяжелая стереотелевизионная консоль, серо-зеленого ока которой я боялся, когда телевизор был выключен. Некоторые воспоминания явно перепутанные или приснившиеся – Маман не потерпела бы дома диван с ожогами. Венецианское окно на восток, в направлении Бостона, с бордовыми буквами и синим солнцем в свинцовой паутине. Летний закат засахаренного цвета за этим окном, когда я смотрел телевизор по утрам. Высокий худой тихий мужчина, Сам, с раздражением от бритья, в погнувшихся очках и коротковатых чинос, с тощей шеей и сутулыми плечами, который прислонился в сладком свете из восточного окна копчиком к подоконнику, кротко помешивая пальцем в стакане с чем-то, пока Маман говорила ему, что давно оставила всякие разумные надежды, что он услышит, что она ему говорит, – эта молчаливая фигура, от которой в моей памяти остались в основном только бесконечные ноги и запах крема для бритья «Нокзема», кажется, до сих пор не вяжется у меня в голове с чувствительностью того же «Сообщника!». Невозможно представить, как Сам придумывает содомию и лезвия, даже теоретически. Я лежал и почти помнил, как Орин рассказывает мне о чем-то трогательном, что однажды сказал ему Сам. Что-то в связи с «Сообщником!». Воспоминание вертелось где-то у самой границы сознания, и его недоступность, как на кончике языка, слишком напоминала преамбулу очередной атаки. Я смирился: мне не вспомнить. Ниже по уэстонской улице – церковь с доской объявлений на лужайке – белые пластиковые буквы на черной поверхности с горизонтальными выемками, – и по меньшей мере один раз мы с Марио стояли и смотрели, как похожий на козла мужчина менял буквы и, таким образом, объявление. Насколько я помню, один из первых случаев, когда я что-то прочитал, касается как раз объявления на этой доске объявлений: ЖИЗНЬ КАК ТЕННИС КТО ЛУЧШЕ ПОДАЕТ ТОТ ОБЫЧНО ПОБЕЖДАЕТ с вот так широко расставленными буквами. Большая церковь цвета свежего цемента, в которой не пожалели витражей, – конфессия забыта, но церковь построена в стиле, который считался, наверное, в 80-х до н. э., модерном: параболическая форма из наливного бетона, вздымающаяся и островерхая, как волна с гребнем. Словно подразумевала, что существует какой-то паранормальный ветер, который может гнуть и хлопать бетоном, как подвернутым парусом. В нашей комнате в общежитии теперь стоят три старых уэстонских капитанских стула, от спинок которых на спине остаются отпечатки, если не примоститься аккуратно между двух вертикальных реек. У нас есть плетеная корзина для белья, на которую навалены вельветовые подушки для очевидения. На стене над моей кроватью поэтажные планы Айи Софии и монастыря Симеона Столпника в Калъат Симъане, над стульями – реально сальная часть «Консумации левирата», тоже от старого увлечения византиналией. Есть в скованности и разобщенности порно что-то в стиле maniera greca: люди разбиты на части и пытаются воссоединиться, и т. д. У изножья кровати Марио – армейский сундук с его собственным кинооборудованием и складным режиссерским креслом, куда он всегда убирает на ночь полицейский замок, свинцовый брусок и жилет. Оргалитовый стол для компактного ТП и экрана, и офисное кресло для печати на ТП. Итого пять стульев в комнате, где никто никогда не сидит на стульях. Как и во всех комнатах и коридорах общежития, в полуметре от потолка по стенам идет гильош. Новенькие эташники сами себя доводят, считая переплетающиеся круги гильоша в комнатах. В нашей – 811 и усеченные фрагменты -12-го и -13-го, две левые половинки, раскрытые как скобки в юго-западном углу. С одиннадцати до тринадцати лет у меня еще была гипсовая копия непристойного фриза Константина – императора с гиперемированным органом и похабным выражением, – висела на двух крючках на нижней границе гильоша. Теперь я даже под страхом смерти не вспомню, куда дел фриз или какой византийский сераль украшал оригинал. Было время, когда подобного рода информация всплывала мгновенно. В уэстонской гостиной стоял ранний вариант отраженного освещения полного спектра Самого, а у одной стены – приподнятый бутовый камин с большим медным коробом, из которого вышел чудесный оглушительный барабан для деревянных ложек, с сопутствующими воспоминаниями о какой-то взрослой иностранке, которую я не узнавал, массировавшей виски и умолявшей Прекратить Немедля, Будьте Добры. Из другого угла по комнате расползались джунгли Зеленых деток Маман: горшки с растениями на стойках разной высоты, на бухтах бечевки, свисавшей с креплений, на человеческой высоте на выступающих шпалерах из окрашенного в белый железа, – все в потустороннем сиянии длинной белой лампы с ультрафиолетовым светом, подвешенной на тонких цепочках с потолка. Марио помнит подсвеченные фиолетовым перья папоротника и влажный мясистый глянец листьев каучуконоса. И кофейный столик из черного мрамора с зелеными прожилками, неподъемный, об угол которого Марио выбил зуб после, как клялся Орин, случайного столкновения. Варикозные икры миссис Кларк у плиты. Как высоко наверху поджимались ее губы, когда Маман что-то меняла на кухне. Как я съел плесень и как Маман расстроилась, что я ее съел, – это воспоминание о том, как эту историю рассказывает Орин; сам я не помню, чтобы ел в детстве плесень. Мой верный стакан НАСА все еще покоился на груди, поднимаясь с грудной клеткой. Когда я опускал на себя взгляд, круглое отверстие стакана казалось узкой щелью. Это из-за оптической перспективы. Существовал какой-то емкий термин для оптической перспективы, который я опять же не мог сформулировать. Восстановить гостиную старого дома в памяти было особенно тяжело потому, что так много вещей из нее теперь стояло в гостиной Дома ректора, – вещей тех же, но изменившихся, и не только из-за расстановки. На ониксовом кофейном столике, на который упал Марио (спекулярный, вот что относится к оптической перспективе; вспомнилось сразу, как только я перестал вспоминать), теперь были компакт-диски, журналы про теннис и ваза в форме виолончели с сушеным эвкалиптом, и подставка для елки из красной стали на зимний сезон. Столик был свадебным подарком от матери Самого, которая умерла от эмфиземы незадолго до неожиданного появления на свет Марио. Орин сообщал, что она была похожа на забальзамированного пуделя – сплошь шейные связки, жесткие белые кудряшки и глаза, которые сплошь зрачок. Родная мать Маман умерла в Квебеке от инфаркта, когда ей – Маман – было восемь, а ее отец – во время ее второго курса в Макгилле при неизвестных нам обстоятельствах. Коротышка миссис Тэвис все еще жила где-то в Альберте – изначальная картофельная ферма в Л'Иле оказалась в Великой Впадине и была утеряна навсегда. Орин, Бэйн и прочие на Семейной викторине в ту ужасную метель первого года, Орин пародировал пронзительное, со срывающимся дыханием «Мой сын это съел! Господи, помоги!», и ему никак не надоедало. Еще Орин любил воссоздавать для нас жутковатую кифотическую сутулость матери Самого и как она, в инвалидной коляске, манила его к себе клешней, какой она казалась скомкавшейся вокруг груди – будто ее пронзили копьем. Вокруг нее висела атмосфера сильного обезвоживания, говорил он, словно она осмозировала влагу любого, кто находился рядом. Последние годы она провела в особняке на Мальборо-стрит, где семья жила до нашего с Марио рождения, под уходом геронтологической медсестры, у которой, по словам Орина, всегда было выражение лица, как с любого фото «Их разыскивают» на почте. На случай если медсестры не было, на коляске пожилой женщины висел серебряный колокольчик, чтобы звонить, когда она не могла дышать. Веселый серебряный звон извещал наверху об асфиксии. Миссис Кларк до сих пор бледнела всякий раз, когда Марио спрашивал ее о миссис Инканденце. С тех пор как Маман стала все реже и реже покидать стены Дома ректора, замечать климактерические изменения в ее теле стало проще. Все началось после похорон Самого, но поэтапно – постепенные уход в себя и нежелание покидать кампус, и признаки старения. Трудно замечать то, что у тебя каждый день перед глазами. Ни одно физическое изменение не было каким-то драматическим: ее подвижные ноги танцовщицы становились жесткими, жилистыми, бедра усыхали, талия утолщалась. Лицо на черепе опустилось чуть ниже, чем четыре года назад, с легким утолщением под подбородком и проявляющимся потенциалом какой-то чопорности у губ, в свое время, как мне казалось. Словосочетание, которое лучше всего описывает феномен щелистости отверстия стакана, – наверное, «перспективное сокращение». Инфантилист из КЦР наверняка поддержал бы старину специалиста по горю в вопросе, как себя чувствует человек, Маман которого стареет у него на глазах. Такие вопросы становятся практически коанами: приходится врать, потому что по правде ответ – «Никак», а в терапевтической модели это считается хрестоматийным враньем. Жестокие вопросы – те, что вынуждают тебя врать. То ли наша, то ли соседская кухня была обита каштановыми панелями и завешана формами для паштета и букетами гарни. На этой кухне стоит неопознанная женщина – не Аврил и не миссис Кларк – в облегающих вишневых слаксах, лоферах на босу ногу, держит ложку-мешалку, над чем-то смеется, на ее щеке – длиннохвостая комета муки. В голову вдруг почти ворвалась мысль, что мне не хочется играть сегодня днем, даже если для выставочной игры все-таки найдут помещение. Даже не нейтральное отношение, понял я. Я бы в целом предпочел не играть. Что бы об этом сказал Штитт – и что бы сказал Лайл. Я не смог удерживать мысль достаточно долго, чтобы представить реакцию Самого на мой отказ играть, если бы она вообще была. Но этот человек снял «Сообщника!», это его чувствительность пропитывала гетеро-хардкорные «Ленты Мебиуса» и садоперидонтологический «Зубастый юмор», и несколько других проектов, всесторонне отвратительных и извращенных. Затем в голову пришла мысль, что можно выйти и подстроить травму, или протиснуться в окно на черной лестнице ДР, пролететь несколько метров до высокого сугроба, приземлиться на больную лодыжку и хорошенько ее повредить, чтобы играть не пришлось. Что можно тщательно спланировать падение с наблюдательного насеста на кортах или зрительской галереи того клуба, куда Ч. Т. и Маман пошлют нас фандрайзить, и так тщательно плохо упасть, что разорву связки лодыжки и больше никогда не буду играть. Больше никогда не придется, никогда не понадобится. Я могу стать невинной жертвой несчастного случая и вылететь из игры, будучи на взлете. Стать предметом сочувственной, а не разочарованной жалости. У меня не получилось развить эту фантастическую мысль, чтобы вычислить, ради кого я готов себя покалечить, чтобы избежать (или пережить) его/ее разочарования. А потом ни с того ни с сего я вспомнил, что же такого трогательного сказал Орину Сам. Это касалось «взрослых» фильмов, которые, судя по тому, что я видел, слишком откровенно грустные, чтобы быть понастоящему пошлыми, или хотя бы действительно развлекательными, – впрочем, прилагательное «взрослые» здесь само по себе неудачно. Орин рассказывал, что однажды ему, Смозергиллу, Флешету и, помоему, старшему брату Пенна в руки попала магнитная запись какогото старого хардкора – «Зеленой двери» или «Глубокой глотки», что-то из этих древних кладезей целлюлита и эякулита. Тут же зародились возбужденные планы засесть после Отбоя в КО3 и украдкой посмотреть кассету. В Комнатах отдыха тогда стояли эфирные телевизоры и магнитные видеопроигрыватели, образовательные магвиды от Гэллуэя и Брейдена, и т. д. Орину и Ко тогда было около пятнадцати, гормоны бушевали – парни чуть не подпрыгивали от перспективы посмотреть настоящую порнуху. Хотя в Уставе и есть правила о выборе видео для просмотра, Самого сложно было назвать блюстителем дисциплины, а Штитт еще не обзавелся Делинтом – первое поколение эташников, по сути, делало вне корта что хотело, главное – чтобы втайне. Тем не менее слухи о «взрослом» фильме разошлись, и кто-то – наверняка сестра Мэри Эстер Тод, Руфь, тогда выпускница и настоящая заноза, – настучал о культурной программе мальчиков Штитту, который довел вопрос до сведения Самого. Орин сказал, что Сам вызвал только его в кабинет ректора, где в те времена была еще только одна дверь, которую Сам попросил Орина прикрыть. Орин помнил, что не заметил ни капли неловкости, обычно сопровождавшей попытки Самого насаждать строгую дисциплину. Напротив, Сам предложил Орину сесть, и налил ему лимонад, и встал к нему лицом, оперевшись копчиком на передний край своего стола. Сам снял очки и аккуратно помассировал закрытые глаза – почти драгоценно, свои старые глаза, – как когда впадал в раздумья и печаль, как знал Орин. Чтобы вывести всю задумку на чистую воду, хватило всего одного-двух мягких вопросов. Самому было невозможно врать; почему-то не хватало духу. Это при том, что Орин превратил вранье Маман почти в олимпийский спорт. Так или иначе, Орин быстро раскололся. И его глубоко тронуло то, что сказал тогда Сам, говорил мне Орин. Сам сказал Орину, что не собирается запрещать смотреть, если им так хочется. Но просто, пожалуйста, втайне, только Бэйн, Смозергилл и круг ближайших друзей Орина, никого моложе и никого, чьи родители потом могут об этом прознать, – и ради бога, чтобы это не дошло до твоей мамы. Но что Орин уже взрослый, чтобы самостоятельно принимать решения насчет развлечений, и если он решил, что хочет посмотреть. И так далее. Но Сам сказал, что если Орину интересно его личное, отцовское в противовес ректорскому, мнение, то ему, отцу Орина – хотя он и не запрещает – хотелось бы, чтобы Орин пока не смотрел хардкор-порно. Он сказал это с такой безапелляционной серьезностью, что Орин не мог не спросить, почему же. Сам погладил подбородок и несколько раз поправил очки, и пожал плечами, и наконец ответил, что, наверное, боялся, что из-за фильма у Орина сложится неправильное представление о сексе. Он лично предпочел бы, чтобы Орин подождал, пока не встретит человека, которого полюбит настолько, чтобы заняться сексом; и занялся с этим человеком сексом, чтобы он подождал, пока не испытает сам, каким глубоким и действительно трогательным может быть секс, прежде чем смотреть фильм, в котором секс представлен не более чем движением одних органов внутри других – безэмоциональным, чудовищно одиноким. Он сказал, что после какой-нибудь «Зеленой двери» у Орина могло сложится ущербное, одинокое представление о сексуальности и этого Сам, кажется, боялся. И вот что бедный старый О., по его словам, нашел таким трогательным, – предположение Самого, что О. еще девственник. А из-за чего мне стало так жалко Орина – так это из-за того, насколько, очевидно, это не имело отношения к тому, что пытался объяснить Сам. Больше я не слышал, чтобы Сам был с кем-нибудь таким же открытым, как в тот раз, и мне почему-то казалось ужасно грустным, что он потратил этот момент на Орина. У меня с Самим ни разу не было даже близко такого открытого или сокровенного разговора. Мое самое сокровенное воспоминание о Самом – его колючий подбородок и запах шеи, когда я засыпал за ужином и он относил меня наверх. Шея у него была тощая, но с хорошим мясистым теплым запахом; теперь он у меня почему-то ассоциировался с ароматом трубки тренера Штитта. Я недолго представлял, как Орто Стайс поднимает кровать и прикручивает ее к потолку, не разбудив Койла. Дверь в нашу комнату осталась нараспашку после того, как Марио ушел с Койлом искать кого-нибудь с мастер-ключом. Отрава и Вагенкнехт ненадолго засовывали головы и звали позырить на карту Тьмы, и удалялись, не дождавшись ответа. На втором этаже было довольно тихо; большинство все еще копалось в столовой, в ожидании какого-нибудь объявления про погоду и команды квебекцев. Снег бил по окнам с песчаным звуком. Из-за угла падения ветер как бы свистел в одном углу здания общежития, и свист то раздавался, то затихал. Потом я услышал в коридоре походку Джона Уэйна, легкую, ровную и мягкую, походку человека с великолепно развитыми икрами. Услышал его тихий вздох. Затем, хотя я и не видел двери, миг или два я откудато точно знал, что Джон Уэйн заглянул в открытую дверь. Я чувствовал это ясно, почти болезненно. Он смотрел, как я лежу на линдисфарнском ковре. Не чувствовалось накапливающегося напряжения человека, который не уверен, заговорить или нет. Когда я сглатывал, чувствовал, как двигалась вся оснастка моего горла. Нам с Джоном Уэйном обычно было не о чем говорить. Между нами не было даже враждебности. Он так часто ужинал с нами в ДР потому, что был накоротке с Маман. Маман и не старалась скрывать привязанности к Уэйну. Сейчас его дыхание позади меня было легким и очень ровным. Без расточительства, полная утилизация каждого вдоха и выдоха 382. Из нас троих больше всего времени с Самим проводил Марио, иногда путешествуя с ним на съемочные площадки. Я понятия не имел, о чем они разговаривали или насколько открыто. Никто из нас даже не спрашивал об этом Марио. Я осознал, что удивляюсь, почему так. Я решил встать, но на деле не встал. Орин был убежден, что Сам был девственником, когда под сорок познакомился с Маман. Мне в это не верится. Орин также признает, что, без сомнений, Сам оставался верен Маман до конца, что его привязанность к невесте Орина была не сексуального характера. У меня вдруг перед глазами встало четкое видение, как Маман и Джон Уэйн заключают друг друга в какие-то сексуальные объятья. Джон Уэйн находился в сексуальной связи с Маман приблизительно со второго месяца своего появления. Они оба были экспатами. Я еще не смог определиться с чувствами к этой связи, как и к самому Уэйну, не считая уважения к его таланту и полной отдаче. Я не знал, известно ли о связи Марио, не говоря уже о бедном Ч. Т. Я был не в состоянии представить Самого и Маман в откровенном сексуальном контакте. Уверен, с этой трудностью, когда речь заходит о родителях, сталкивается большинство детей. Секс Маман и Ч. Т. я представлял одновременно неистовым и усталым, с каким-то обреченным безвременным фолкнеровским ощущением. Я представлял, что пустые глаза Маман все время открыты и смотрят в потолок. Я представлял, что Ч. Т. не затыкается, все болтает и болтает о том, что происходит между ними. Мой копчик онемел из-за давления пола сквозь тонкий ковер. Бэйн, аспиранты, коллеги по грамматике, японские хореографы, Кен Н. Джонсон с волосатыми плечами, врач-мусульманин, которого Сам переносил с особенным трудом, – все эти контакты были представимыми, но какими-то будничными, в основном экзерсисом в атлетизме и гибкости, различных конфигурациях конечностей, с настроением скорее сотрудничества, нежели соучастия или страсти. Как правило, я представлял, что Маман от начала до конца без выражения смотрит в потолок. Страсть соучастия, наверное, приходила позже, с ее потребностью удостовериться, что контакт остался тайным. Если отбросить аллюзии к Питерсону, задумался я, нет ли какой-то слабой связи между этой страстью к тайне и тем фактом, что Сам снял столько фильмов под названием «Клетка», и что актеромлюбителем, к которому он привязался больше всего, была та девушка в вуали, любовь Орина. Я задумался, возможно ли лежать на спине и сблевать так, чтобы не вдохнуть и не захлебнуться рвотой. Китовый фонтан. Немая сцена с Джоном Уэйном и моей матерью в воображении получилась не особенно эротичной. Образ был цельным и предельно резким, но и каким-то неестественным, будто поставленным. Она откидывается на четыре подушки, что-то между сидя и лежа, глядя вверх, неподвижная и бледная. Уэйн, стройный, с бронзовыми конечностями, гладко мускулистый, также совершенно неподвижный, лежит на ней – незагорелый зад поднят, его пустое узкое лицо между ее грудей, его глаза не моргают, а тонкий язык выстреливает, как у одуревшей от жары ящерицы. И так и лежат. Она была не дурочка – поняла, что, скорее всего, ее отпустили, чтобы посмотреть, куда она пойдет. Она пошла домой. Она пошла в Хаус. Успела, наверное, на последний поезд перед закрытием метро. Дорога под снегом от Содружки до Военно-морского в сабо и юбке заняла целую вечность, и вуаль промокла насквозь и облегала черты лица. Хотя она и так уже была готова снять вуаль, чтобы избавиться от дамочки-федерала размером с внешнего полузащитника. Сейчас она была похожа на бледно-льняную вариацию самой себя. Но в снегу все равно никто не встретился. Она решила, что если поговорить с Пэт М., то можно будет убедить Пэт М. поместить ее в карантин к Кленетт и Йоланде, не подпускать к ней Закон. Она расскажет Пэт и про инвалидные коляски, попытается уговорить разобрать пандус. Видимость была такая плохая, что она смогла различить ее, только когда прошла Сарай, – машину шерифа округа Мидлсекс, с внушительными зимними шинами, синими проблесками, на холостом ходу на улочке перед пандусом, с дворниками на «Случайной», с полицейским за рулем, рассеянно поглаживающим лицо. Он говорит: – Я Майки, алкоголик, наркоман и вообще больной урод, врубаетесь? И они смеются и кричат: «Врубаемся», – пока он стоит, чуть покачивая кафедру, слегка размытый из-за вуали, размазывая половину лица лапищей грузчика, думая, что сказать. Это очередной карусельный вечер, где каждый спикер выбирает следующего из прокуренной обеденной компании, чтобы тот подбежал к оргалитовой кафедре, думая на ходу, что сказать, и как, за отведенные каждому пять минут. У председателя за столом у кафедры – часы и гонг из магазина сувениров. – Ну, – говорит он, – ну, я тут вчера видел, как возвращается старый Майки, врубаетесь? Перепугался нахуй. Как, значит, было: я думал пойти со своим шкетом в боулинг шары покатать. Со своим шкетом. Ему как раз давеча гипс сняли. Ну, я весь довольный и все дела – и выходной, и шкета повидаю. По трезвяку один на один со шкетом. И так далее и тому прочее. Ну, вот я довольный как удав и все такое, из-за шкета, врубаетесь? Ну, че, звоню я своей сестричке-суке. Он у них живет, у мамки с сестрой, так что звоню я сестре, можно забрать шкета в такое-то время и все дела. Потому что, ну знаете, по суду мне нужно от одной из них блядское согласие, чтобы даже повидать шкета. Врубаетесь? Это из-за запретительного приказа на старого Майки, с давних времен. Нужно их разрешение. И я, че, смирился, «ладно», говорю, ну и звоню весь такой смиренный и довольный как удав сестричке за согласием, и она от щедрот души говорит мне подождать, чтоб спросить у мамки. И вот дают они согласие, наконец-то. И ну я, че, смиряюсь, врубаетесь? И говорю, я думал подъехать в такое-то время и все дела, а сестричка мне, мол, я че, и спасибо не скажу? Да с наездом таким, врубаетесь? И я, мол, че за нах, тебе теперь что, пирожок с полки дать, что ты мне моего же шкета разрешаешь встретить? И сука бросает трубку. Ох. Ох блять. Вот с самого судьи с приказом они обе такие, с наездом, мамка с сестричкой. Ну, и как она бросила трубку, старый Майки тут же показал нос, и я поехал к ним, и да, ладно, расскажу как есть, паркуюсь прям на их сраном газоне, и иду, и звоню, и такой, мол, хуй соси, сука, и мамка у нее за спиной в коридоре, а я, мол, хули трубку бросаешь, охренела, по голове себе постучи, тебе самой лечиться надо, врубаетесь? И им обоим вместе эта вербальная ремарка как-то не в жилу, да? Сука чуть не ржет там и мне, мол, это я ей говорю лечиться? Смех зрителей. – То бишь я-то к ним не с самым долгим сроком трезвости пришел, да? И я смиряюсь. Но у суки цепочка на двери, и она, мол, ты кто, блять, такой, чтобы слать меня лечиться нахуй, после такого, блять, прикола, который ты со своей блядью учудил со шкетом, которому вообще только щас гипс сняли? О, а сраного шкета даже не видать нигде. Только она с мамкой за дверью-экраном, с наездом через край. И теперь говорят мне пиздовать с крыльца, «Нет», говорят, то бишь «Запрос отклоняется», согласие повидать шкета отзывается к хуям. А сама сука все еще в халате, это днем-то, а мамка у нее за спиной уже поплыла и по стеночке ходит. Врубаетесь? Мой душевный покой тут, мол: досвидос! И я, мол, катитесь обе две на все четыре стороны, я пришел за гребаным шкетом. А сестра мне грозится пойти звонить, и мамка тоже, мол, что за нахуй, нахуй, пиздуй нахуй, Майки. И плюс я уже говорил, нет, – ни следа шкета, а я даже дверь тронуть не смею, без согласия. И мне прям хочется взять и уебать, врубаетесь? А сестричка уже вытаскивает антенну у телефона, и я такой, мол, хоккейно, я уйду нахуй, но напоследок хватаюсь за яйца и, мол, отсосите обе две, врубаетесь? Потому что старый Майки вернулся, и я теперь тоже весь такой с наездом. Так хочется подпалить сестричку-суку, что в глазах темно, еле сел в грузовик и уехал с лужайки. Но и, короче, и ну, короче, еду домой, и так осатанел от злости, что я вдруг хуяк и молюсь. И пытаюсь молиться, на ходу и все дела, и вдруг меня осеняет, что независимостно от их ебанутого наезда, мне все равно надо вернуться и извиниться внезависимо, что за яйца хватался, потому что это же, блять, былое поведение. Я врубаюсь, что ради собственной трезвости надо вернуться и попросить прощения. От одной мысли с души воротит, вруб… но я возвращаюсь, и останавливаюсь перед домом на улице, и молюсь, и поднимаюсь на крыльцо, и извиняюсь, блять, и прошу сестру, мол, пожалуйста, можно хотя бы увидеть шкета без гипса, и сука мне, мол, нахуй иди, пиздуй, мы не принимаем твое извинение ебаное. И ни следа мамки, и сраного шкета тоже ни сраного следа, и ну я смиряюсь с ее словами и даже не знаю наверняка, сняли гипс или нет. Но почему мне надо было этим поделиться – по-моему, потому, что я напугался. Сам себя напугал, врубаетесь? Я потом был у консультанта и говорил, что я, что мне надо научиться как-то брать норов в узду, а то я опять окажусь перед ебаным судьей за то, что кого-то подпалил, врубаетесь? И боже упаси, чтобы это был кто-нибудь из семьи, потому что на этой дорожке я уже бывал не раз. И я, мол, я псих, доктор, или че? Мне че, как бы жить надоело, что ли? Врубаетесь? Только гипс сняли, а мне уже хочется подпалить ебаную суку, от которой зависит согласие на то, можно мне подойти ближе чем на сотню метров к шкету или нет? Я спецом себя толкаю к бухлу или откуда у меня такой заряженный норов, если я трезвый? Норов и судья – это же как раз почему я бросил пить. Ну и что это за нахуй? Вот такая хуйня. Я просто благодарен, что выпустил с вами пар. А то засело в башке, жить не дает, врубаетесь? Вижу-вижу, Винни уже, блять, к гонгу тянется. Я хочу послушать Томми И., который там у стеночки тихарится. Йо, Томми! Ты там че, змея душишь, что ли? Но я просто рад быть с вами. Просто хотелось выпустить всю эту херню. Стрелка на брюках мужчины исчезала на коленях, а в пальто от Кардена как будто спали. – Я искренне благодарен, что вы одобрили мой допуск. Пэт М. попыталась положить другую ногу на ногу и пожала плечами. – Вы говорили, что пришли не по профессиональным причинам. – Я искренне благодарен, что вы мне поверили, – шляпа помощника прокурора 4-го окружного суда округа Саффолк с Северного побережья была хорошим выходным стетсоном с пером за лентой. Он держал его за поля на коленях и медленно вращал, перебирая пальцами по полям. Он два раза скрестил ноги. – Мы встречались с вами и Марсом на Марблхедской регате для Макдональд-Хауса для детей – не этим летом, а либо прош… – Я вас знаю, – сам муж Пэт знаменитостью не был, но знал многих местных знаменитостей по бостонскому сообществу любителей отреставрированных спортивных автомобилей. – Что ж, искренне рад. Я пришел поговорить об одном вашем жильце. – Но не по профессиональным причинам, – сказала Пэт. Это был не вопрос и не уточнение. Когда нужно было защищать жильцов и Хаус, она становилась как кремень. А у себя дома снова превращалась в размазанную тень развалины. – Честно признаться, я и сам не знаю, зачем пришел. Вы просто в пяти минутах от больницы. Я уже три дня бываю наездами в Святой Елизавете. Возможно, мне нужно просто с кем-то поговорить. Ребята из 5-го округа – ГэЗэ – хорошо о вас отзывались. О вашем Хаусе. Возможно, мне просто нужно поделиться, чтобы набраться смелости. От моего наставника толку нет. Он просто сказал взять и решиться, если хочу хотя бы надеяться на улучшения. Кто угодно, кроме комбинации вымуштрованного профессионала и старожила АА, по меньшей мере воздел бы бровь, услышав, как один из самых могущественных и безжалостных блюстителей порядка в трех округах говорит о «наставнике». – Это Фоб-Комп-Анон, – сказал помпрокурора. – Прошлой зимой я был в «Выборах» 383 и с тех пор по одному дню за раз работаю по программе по реабилитации в Фоб-Комп-Анон. – Понимаю. – Это Тутти, – сказал помпрокурора. Он помолчал с закрытыми глазами, а потом улыбнулся, все еще с закрытыми глазами. – Вернее, это я и мои проблемы слияния с… состоянием Тутти. Фоб-Комп-Анон был 12-шаговым ответвлением от Ал-Анона десяти лет от роду, для проблем созависимости людей, возлюбленные которых страдали от тяжелых фобий или компульсивных синдромов, или от всего сразу. – Это долгая история и, уверен, не самая интересная, – сказал помпрокурора. – Достаточно сказать, что Тутти страдает от некоторых орально-стоматолого-гигиенических проблем, корнями уходящих, как мы обнаруживаем, в некоторые проблемы детства, по поводу дисфункциональности которых мы… вернее, она находилась в отрицании довольно долгое время. Неважно, из-за чего конкретно. Моя программа – только моя. Прятать ключи от машины, закрывать ее кредит у нескольких дантистов, проверять пять раз в час мусорные корзины в поисках новых упаковок от зубных щеток… моя неуправляемость – только моя, и я делаю что могу, день за днем, чтобы абстрагироваться с любовью. – Думаю, я понимаю. – Сейчас я на Девятке. – На Девятом шаге, – сказала Пэт. Помпрокурора дал обратный ход вращению шляпы, перебирая пальцами в противоположном направлении. – Я пытаюсь загладить вину непосредственно перед теми, кому, как показала работа над Четвертым и Восьмым шагами, я причинил вред, кроме тех случаев, когда это может повредить им или кому-либо другому. На миг в духовной броне Пэт появляется брешь в виде снисходительной улыбки. – Я сама не понаслышке знакома с Девяткой.