Черный Леопард, Рыжий Волк
Часть 33 из 114 Информация о книге
Я взглянул на них. Средняя улыбалась, будто бы знахаркой пришла мне лоб пощупать, старая, глядя на меня, подставляла к уху ладошку, молодая плевалась и смотрела в сторону. – Хочу, чтоб оставались в обличье гиен, ведь, хоть животные вы и мерзкие и дыхание ваше всегда смердит гниющим трупом, я, по крайности, не должен буду сносить этого от подобия женщин. Женщин, про каких не захочешь, а спросишь, что ж от них несет так, будто они срут через рот. Старая и молодая взвыли и оборотились, но я знал, что средняя не позволит им тронуть меня. Пока. – Желаю я увидеть божественную картину: когда я убиваю каждую из вас. Средняя бросилась на меня, будто целовать собралась. В самом деле, голову мою обхватила, как для поцелуя, губы приоткрыла. «Сестры», – призвала, и обе – уже женщины – подбежали ко мне, за руки схватили. Сильные были женщины, сильные, держали меня крепко, как бы сильно я ни сопротивлялся. Средняя к губам моим приблизилась, только свои губы выше повела, носа моего касаясь, по щеке скользя, и остановилась у моего левого глаза. Я закрыл его до того, как она лизнуть успела. Она поднесла пальцы и развела веки, оставив глаз открытым. Обхватила его губами и лизнула. Я закричал, бороться стал, грудь вздымал, голову наклонить силился, чтоб вырваться из ее хватки. Заорал прежде, чем понял, что она делает. Потом лизать она перестала. И принялась засасывать. Плотно вжала губы вокруг глаза и засасывала, засасывала, а у меня такое чувство, будто меня самого из головы высасывают, будто она меня самого себе в рот засасывала. Я благим матом орал, но от этого две другие лишь смеялись все больше и больше. Засасывала она, засасывала, и все вокруг моего глаза стало темным и горячим. Глаз уходил от меня. Он оставлял меня. Он забывал, где ему быть надлежало, и уходил в ее рот. Втягивала она его неспешно. Облизывала вокруг раз, другой, третий, и, по-моему, вырывалось у меня: «Нет. Прошу тебя. Нет». Потом она откусила его. Очнулся я в полной темноте. Мне подняли руки, и лицо мое легло на правую. Мне было не дотронуться до лица, пусть даже наверняка это и был сон – разве нет? Я не хотел делать этого. Не мог дотронуться до левого глаза, а потому закрыл правый. Все сделалось черным. Я снова открыл – на земле лежал свет. Снова закрыл – все стало черно. Слезы потекли по моим щекам еще до того, как я понял, что плачу. Я попробовал поднять колени, и моя нога наступила на него, осклизлый и мягкий. Они оставили его, чтоб я увидел. Богиня, что слышит мужской плач, в ответ слала мне тот же плач, дразня меня. Проснулся я, чувствуя на лице ткань, повязанную вокруг глаза. – Ну, теперь ты скажешь, что убьешь нас? – долетел голос средней. – Хотелось бы послушать, каков ты в ярости, или дикарскую твою речь услышать. Это меня забавляет. Мне сказать было нечего. Я и не хотел ничего говорить. Ни плевать в нее, поскольку и этого я тоже не хотел. Я ничего не хотел. Таким был первый день. День второй, старая шлепком разбудила меня. – Глякось, как ни мало мы тебя кормим, а ты все одно ссышься и обсираешься, – ворчала она. Бросила мне кусок мяса, на каком еще шкурка оставалась. Приговаривала: – Будь доволен, что убоина свежая. Только все равно я не мог есть свежатину. – Ешь и думай о нем, – дала она совет, а потом опять ушла в темноту. В гиену она обращалась медленно, так и слышался треск костей да скрип суставов. Швырнула мне еще один кусок: часть головы бородавочника. День третий, молодая влетела, будто за ней гнался кто. Из их троих ей меньше всего нравилось в женщину обращаться. Подошла прямо ко мне, в плечо лизнула, и я поморщился. Понимал я, что ее кхе-кхе-кхе не смех вовсе, а воспринимал как дразнилку. Она издавала звук, какого я никогда не слышал, на вой похож, словно ребенок тянет: иииииииии. Пасть раскрыла, уши прижала и голову на один бок скосила. Зубы оскалила. Из темноты вышла еще одна гиена, поменьше, пятна на шкуре покрупнее. Молодая опять: иииииииии, – и другая подошла поближе. Гиена обнюхала мне пальцы на ногах и порысила прочь. Молодая обернулась женщиной и крикнула в темноту. Я засмеялся, но то был смех больного. Молодая быстро хватила мне кулаком по левой щеке, потом еще раз, и еще, пока глаз у меня опять черным не заплыл. День четвертый, двое из них спорили в темноте. «Выставь его племени, – говорила старая, голос которой я теперь узнавал. – Выставь его племени, и пусть они судят его. Каждая женщина племени заслуживает куска его мяса». – «Не каждая женщина моя сестра, – возразила средняя. – Не всякая женщина растила своих щенков, как моих собственных». – «Месть праведна, – согласилась старая, – но не только для тебя». – «Только мне это достанется, – сказал средняя. – Ни одна другая не ждала так этого дня, ни одна». – «Почему, – спросила тогда старая, – почему бы в таком разе не убить его, не убить его сейчас? Опять тебе говорю: ты должна отдать его племени. Но ты не должна отдавать его целехоньким». Ночью, когда в норе стояла сплошная тьма, а никакая луна не вышла, я учуял рядом среднюю, смотревшую на меня. – Тоскуешь по своему глазу? – произнесла она. Я ничего не сказал. – По дому тоскуешь? Я ничего не сказал. – Я по своей сестре тоскую. Мы бродяжницы. Сестра моя была всем, что есть дом. Единственное, что есть дом. Ты знаешь, что она могла обличье менять, но предпочитала этого не делать? Всего два раза, первый, когда мы еще щенками были. Обе мы дочери наивысшего в нашем племени. Другие самки, у кого всего одно тело было, ненавидели нас, все время дрались с нами, хотя мы сильнее и умения у нас побольше. Только сестра моя не хотела быть ни сметливее, ни зубастей, ей просто хотелось быть одним из тех зверей, что кочуют себе с востока на запад. Ей хотелось раствориться в гуще. Она б ходила на четырех вечно, будь то ей выбирать. Разве это не странно, Следопыт? Мы, женщины племени, рождаемся быть особенными, и все ж ей только того и хотелось, чтоб быть как все остальные. Ни выше, ни ниже. Среди вас, людей, есть такие, что из кожи вон лезут, чтоб быть ничем, чтоб раствориться в гуще себе подобных? Единокровные ненавидели нас, ненавидели ее, а она хотела, чтоб они любили ее. Мне никогда не была нужна их любовь, но, помнится мне, я желала нуждаться в ней. Она хотела, чтоб они ей кожу лизали, чтоб подсказывали, на кого из самцов рыкнуть, хотела, чтоб звали ее «сестра». И все ж не желала никакого имени, даже «сестра». Я звала ее по имени, на какое она и не откликалась, а я звала и звала ее этим именем, пока однажды она не обратилась, только чтобы сказать: перестань меня так называть, не то мы больше никогда сестрами не будем. Больше никогда она не становилась женщиной. Имя я забыла. Погибла она, как и хотела, сражаясь в стае. Сражаясь за стаю. Не со мной сражаясь. Ты отнял ее у меня. День пятый, мне бросили сырое мясо. Я схватил его обеими руками и сожрал. После этого проорал всю ночь. Именем я никогда не назывался, но до того дня я все еще помнил его. День шестой, они опять разбудили меня, обмочив. Молодая со старой, обе голые, опять ссали на меня. Наверно, подумал я, им захотелось посмотреть, сумеют ли довести меня до крика, или воплей, или ругани, слышал ведь я, как говорила ночью молодая, мол, он уж и не говорит больше, а меня это больше тревожит, чем когда он лается, плетет невесть что. Они мочились на меня, но не в лицо мне. Мочились мне на живот, на ноги, а мне было все равно. Меня даже ранняя смерть не заботила. С этого дня, как бы надо мной ни насмехались, и на другой день, и в последующий, мне было все равно. Но вот вышел сидевший во тьме три дня назад самец-гиена. И медленно попятился. – Быстрей управляйся, дурачок, ты только первый, – произнесла молодая. – Может, мы им подмогнем, – ухмыльнулась старая. Молодая затявкала, хихикая. Она схватила меня за левую ногу, а старая – за правую, потянули за них и развели так широко, как цепь позволяла. Потом задрали мне ноги так, что колени к груди прижались. Я даже отбиваться не мог, до того они были сильны и до того я был слаб. Я завопил, опять завопил, они же всякий раз завывали, чтоб меня заглушить. Гиена вышла из темноты. Тут впервые я понял, что это самец. Он подошел прямо ко мне, обнюхал мою задницу, лизнул ее. Обнюхивал и слизывал он не меня, а их мочу на мне. Бабы по-прежнему держали меня. Самец прыгнул мне меж ног и попытался протолкнуться в меня. Бабы хохотали, а старая заметила, мол, чем больше ты стараешься его отжать и вытолкнуть, тем настырней он будет, так что давай не создавать трудностей и обделаем все по-быстрому. Самец старательно дергался туда-сюда задом, все его вонючее мокрое тело улеглось на меня, пока он, наконец, не попал. Девочка, какую не-О́го насиловал, говорила мне, что самое худшее было, когда боги давали тебе новый взгляд и ты могла видеть себя, говоря: вот то, что творится со мной. Я рыдал, смотря вниз, но рыдал не по себе. Самец без устали дергал задом, назад-вперед, продираясь сквозь мой крик, пробиваясь через то, что я сжимал, одолевая и засовывая в меня, с обожанием ловя все, что вылетало у меня изо рта, наседая еще сильнее. Слизывая бабью мочу с моих задранных ног, что крепко держали эти тявкающие оборотни. Самец-гиена спрыгнул с меня и принялся снова вопить. Потом вышел еще один. А за ним еще. И еще один. День седьмой, я понимал, что я все еще мальчик. Были мужчины посильнее, и женщины тоже. Были мужчины поумнее, и женщины тоже. Были мужчины попроворнее, и женщины тоже. Всегда находился кто-то, а то и двое-трое, кто схватит меня, ровно палку, да и сломает, схватит меня, ровно тряпку мокрую, и выжмет из меня все. И это так уж повелось в мире. Так повелось в мире каждого. Я, кто думал, мол, есть у него топорики, есть у него умение, буду однажды схвачен, с ног сбит и брошен в мусор, избит и уничтожен. Я тот, кого понадобится спасать, и не в том беда, что кто-то придет и спасет или никто не придет, а в том, что мне понадобится спастись и шагать по миру дальше, а поступь мужская не будет значить ничего. Крепкий женский запах вынудит всех их принимать меня за самку. Запах улетучился, когда последний все еще во мне был. Он рванул было к моему горлу, но бабы пинками прогнали его. Кто-то в норе был. В темноте ко мне подобрался. Я видел себя таким, каким меня боги видели, я съеживался и корчился от отвращения, но все равно не в силах был остановиться. Кто-то тащил что-то по земле. День был еще светлым, и немного света пробивалось сверху. Средняя появилась в свете, таща заднюю ногу какой-то мертвечины. На свету поблескивала мокрая кожа. Наполовину все еще зверюга: задняя когтистая лапа слева, женская нога справа. Живот с пятнистой шерсткой, мертвые руки раскиданы, правая все еще лапа, на левой когти вместо ногтей. Нос и рот все еще выдавались на лице молодой. По-прежнему держа ее за заднюю ногу, средняя потащила ее обратно в темень. День восьмой, или девятый, или десятый – я потерял счет дням и способам помечать их. Они выпустили меня в открытую саванну. Не в силах вспомнить, как меня выпускали – просто норы больше не было. Трава в саванне стояла высокая, но уже пожухла: сухой сезон. Потом вдалеке я увидел старую и среднюю, но узнал их. Слышал остальных, шуршавших по бушу, а потом бросившихся в атаку. Все племя. Я побежал. На каждом шаге твердил себе мысленно: стой. Это конец тебе. Хорош любой конец. Даже этот. Гиены добычу душили, прежде чем рвать ее на куски. Гиены тешили себя удовольствием рвать мясо, пока животное еще живо. Я не знал, что из этого было правдой, а что враньем, может, поэтому и побежал. Шорох нарастал, они подбирались все ближе и ближе, а я обивал себе ноги – до ожогов, до крови, – ноги, забывшие, как надо бегать. Трое – самцы – выпрыгнули из буша и сбили меня наземь. Рычали мне в уши, их слюна жгла мне глаза, от их укусов резало в ногах. Выпрыгнули еще многие, небо от них застлалось тьмой – и тогда я проснулся. Проснулся в песке. Солнце уже половину неба прошло, все было белым-белым. Никакой норы, никакого буша, никаких костей вокруг, и никакого запаха гиен поблизости. Кругом и повсюду – песок. Я не знал, что делать, вот и принялся шагать прочь от солнца. Как оказался там и как забрел в такую даль? Это пропало для меня. Я думал, что я во сне или, наверное, последние несколько дней во сне был, пока не тронул свой левый глаз и не нащупал тряпку. Солнце жгло спину. Злилось, что я спиной к нему повернулся? Так убило бы уж меня. Устал я ото всего этого: люди и звери убить меня грозятся, высасывают из меня желание жить, только никак не убивают. Я шагал, пока ничего другого не оставалось, как шагать. Шагал днем и ночью. Холод покатился по песку, и я уснул. Проснулся на задке повозки со свиньями и курами, направлявшейся в Фасиси. Может, человек был добр, может, надумал меня в рабы продать. Какой бы ни была причина его доброты, я спрыгнул с повозки, когда мы поехали по тряской неровной дороге, и провожал его взглядом в дальнейший путь, он так и не заметил, что я сбежал. Я знал, что Найки в Фасиси нет. Запах его уже покинул город много дней назад, в Малакал подался, наверное. Зато он оставил мою комнату такой, какой она была, что меня удивило. Даже деньги не взял. Я собрал, что мне нужно было, а все остальное оставил. Чем ближе я был к Малакалу, тем сильнее становился его запах, хотя я и уговаривал себя, что вовсе не ищу его и не убью его, когда найду. Я сделаю кое-что гораздо похуже. Найду, где он, потом отыщу его мать, кого он, как уверяет, ненавидит, но о ком всегда говорит, убью ее и поменяю ее голову на антилопью, пришью их к телам той и другой. Или сделаю что-то, до того из ряда вон злое и мстительное, что я даже представить себе этого не мог. Или оставлю его в покое и пропаду на много лет, пусть мозг его жиреет от мысли, что я давным-давно умер, а потом нанесу удар. Но скоро я уже вышагивал по улицам, по каким он ходил, и останавливался там, где он себе стоянку устраивал, я знал, что он находился в Малакале. Через день знал улицу. Солнце еще не село, а я уже знал дом. Ночь не настала – комнату. Я ждал, когда сил поднаберусь. Остальное шло от ненависти. Он заплатил хозяину гостиницы, чтоб тот врал про него, и научил его яды готовить. Так что, когда я заявился на хозяйскую кухню, тот пытался сделать вид, будто и не удивлен вовсе. Я не спрашивал, где Найка. Сказал только, что иду наверх убивать его. И уж точно прибью самого хозяина быстрее, чем тот дотянется до яда в своем шкафчике. Хозяин со смехом предложил мне делать, что мне угодно, потому как до Найки ему дела нет. Однако, гад, вытянул из волос дротик и запустил им в меня. Я пригнулся, дротик воткнулся в стену за мной и задымил. Хозяин бежать бросился, но я схватил его за те самые волосы и рванул обратно. «А вот так ты не дотянешься», – сказал я, припечатал его руку к стойке и отсек ее. Он завопил и побежал. Хозяин успел до двери добежать, даже открыл ее наполовину, прежде чем мой топорик ударил ему в затылок и раскроил его. Оставив его в дверном проеме, я пошел наверх. Запах его был повсюду, но сам он не показывался. Может, Найка и был вором, обманщиком и предателем, только трусом он не был. Сильнее всего запах был в шкафу, и то не был запах мертвеца. Я открыл шкаф, и весь Найка висел на крюке. Кожа его. Но одна только кожа от него и осталась. Найка сбросил кожу. Видывал я мужчин, женщин и зверей, что самыми странными дарами наделены были, но никто не умел, как змея, кожу сбрасывать. Как бы то ни было, теперь он – новый человек. – Как же ты тогда узнал, что именно он по лестнице поднимается? – Он всегда жевал кат[31]. Это его взбадривало, говорил, бывало. Могла бы спросить, задумывался ли я когда, почему гиены меня отпустили. Не задумывался. Потому как задумываться значило бы думать о них, а я о них не думал, пока ты ко мне в окно не влезла. Он даже мой глаз не заметил. Глаз мой – он и не заметил даже. – Вперед – так гиена, а задом – так лиса, – сказала она. – Лучший друг, гиена. – И все ж именно он сказал: только Следопыт может отыскать этого мальчика. Чтоб мальчика найти, вам надо отыскать Следопыта. Я не оскорблю тебя, бросив к твоим ногам еще денег. Но ты мне нужен, чтобы найти этого мальца, агенты Короля уже охотятся за ним, потому что кто-то рассказал ему, что мальчик до сих пор жив. А им нужно лишь доказательство его смерти. – Три года – слишком поздно. Кто украл его, тому и отвечать, кем бы он ни был. – Назови свою цену. Я знаю, что она не в деньгах. – А-а, на этот раз в деньгах. Четырежды по четыре цены, что ты предложила. – По тому, как ты говоришь, спрашиваю: что еще? – Его голова. Отрезанная и на кол насаженная так крепко, чтоб острие кола из макушки торчало. Она посмотрела на меня в темноте и кивнула разок. Девять Однако всем про вашего безумного Короля известно. По мне, лучше Король безумный, чем слабый, и лучше слабый Король, чем плохой. В любом случае зло в том, что в душу опечаленную проникают бесы, они забирают у человека волю, или он считает, что изо всех детей своей матери больше всех он любит себя самого? Тебе не терпится узнать, как у меня два глаза стало, когда я только что рассказал, как один потерял. Тут, по-моему, ты станешь ушки на макушке держать, ведь в сказании появляется наш прославленный Кваш Дара. Тебе Бунши знакома? Она никогда не лжет, только ее правда такая же скользкая, как и ее кожа, и она крутит ее, подгоняет, спрямляет прямо у тебя на глазах: так змея делает, когда решает, что именно тебя ей следует пожрать. Правду сказать, я не поверил, что Король устроил убийство семьи главного старейшины, хотя и ничего не знал об этом. Хотелось вернуться к себе в комнату и расспросить хозяйку гостиницы, слышала ли она когда-нибудь про Ночь Черепов, про то, что случилось с Басу Фумангуру, но я все еще был должен ей за постой, а у нее, как я говорил, в голове засело слишком много представлений, как бы я смог расплатиться с нею помимо денег. Тем не менее то, что поведала о Короле Бунши, совпадало с тем немногим, о чем я знал или слышал. То, что он повысил пошлины и для местных, и для иностранцев на сорго, просо и перевозку золота, втрое увеличил пошлину на слоновую кость, а заодно и на ввоз хлопка, шелка, стекла, приборов и инструментов для занятия наукой, математикой в том числе. Даже лошадиных лордов он обложил налогом на каждую шестую лошадь, да и сено стало влетать в хорошую монету. Но именно айейори, земельная подать, заставляла мужчин морщиться, а женщин раздражаться. Не потому, что была высока – такой она всегда была. А потому, что у этих северных Королей было обыкновение, какое не менялось никогда: всякое их решение говорило внимательному наблюдателю, каким будет решение следующее. Король использовал айейори всего по одной причине – платить за войну. То, что, казалось, походило на воду и масло, воистину оказалось смешением того и другого. Король требует военный налог (по правде, налог, какой идет на оплату наемников), а главный противник его начинаний, может, даже враг, тот, кто мог бы направить волю народа против Короля, теперь мертв. Убит три года назад и, наверное, исчез из книг людских. Уж, конечно, ни один гриот не слагал песен про Ночь Черепов. Ты смотришь на меня так, будто я знаю ответ на вопрос, какой ты лишь собираешься задать. Зачем нашему Королю было желать войны, когда начали ее как раз твои собственные говноеды с юга? Человек посмышленей смог бы ответить на этот вопрос. Послушай теперь меня. В то утро, после того как Бунши ушла, я в одиночку отправился в северо-западный квартал города. Леопарду не сказал, а почему? Он не пошел бы. Когда я вышел в путь, солнце только всходило, и я увидел его малого (имя его выветрилось у меня) сидящим на подоконнике. Я не знал, да и не беспокоился, видел ли он меня. Даже если б он сообщил обо мне Леопарду, котяра за мной не пошел бы. В северо-западном квартале проживали многие старейшины, и я разыскивал одного, кого знал. Белекуна Большого. Эти старейшины любили называть себя на манер Королей. Был такой Адагейджи Мудрый, прозванный так из-за своей непроходимой глупости, был Амаки Склизлый, но кто знал, что это означает. Белекун Большой был до того высок, что наклонял голову, входя в любую дверь, хотя, сказать правду, двери были вполне высоки. Волосы его поседели, блеск потеряли, но, свернутые на макушке, были тверды, как головной убор с небольшими страусовыми перьями, крашенные красным. Три года назад он обратился ко мне со словами: «Следопыт, у меня есть девочка, какую ты должен мне найти. Она украла много денег из казны старейшин, и это после того, как мы проявили к ней доброту, дав ей приют в одну ненастную дождливую ночь». Я понимал, что он врет, и не потому, что в Малакале уже почти год не было дождя. О том, что творят старейшины с юными девами, я знал еще до того, как о том рассказала Бунши. Я нашел девушку в хижине возле Белого озера и посоветовал ей перебраться в какой-нибудь город среднеземелья, никак не связанный ни с севером, ни с югом, может, в Миту или Долинго, по улицам которых не бегали соглядатаи старейшин. Потом я вернулся к Белекуну Большому и сказал ему, что гиены добрались до девушки, а грифы оставили от нее всего одну вот эту кость – и швырнул ему кость от ноги шимпанзе. Он отскочил от нее с грацией танцовщицы. Так вот. Я помнил, где он живет. Он пытался скрыть, что мой приход его раздражает, но я видел, как в миг единый изменилось его лицо, прежде чем он улыбнулся. – День еще не решил, какого рода днем ему предстоит стать, а уже тут как тут Следопыт, решивший зайти в мой дом. Как оно есть, как тому и следовало быть, как то… – Сбереги приветствия для более достойного гостя, Белекун. – Будем вести себя прилично, сучонок. Я еще не решил, стоит ли позволить тебе войти в эту дверь. – Хорошо, что я не стану докучать тебе ожиданием, – сказал я и прошел мимо него. – Твой нюх с утра ведет тебя к моему дому, что за диво. С другой стороны, ты всегда был больше собакой, чем человеком. Не рассиживайся своим зловоньем на моих дорогих коврах и не тряси на них своей вонючей охрой и – дои божий сосок, а что за зло приключилось с твоим глазом? – Ты слишком много болтаешь, Белекун Большой. Белекун Большой был и вправду мужик крупный, с широченной талией и дряблыми бедрами, но тонюсенькими икрами. И вот еще что было о нем известно: насилие, намек на него, разговор о нем, даже малейший проблеск озлобления возбуждали его через край. Он почти отказался платить мне, когда я вернулся к нему без живой девушки, однако согласился, когда я прихватил под одеждой его хилые яйца, приставил к ним лезвие и держал, пока он не пообещал заплатить втрое. Это делало его мастером двусмыслия, по моим догадкам, давало ему основание считать себя безответственным за любое грязное дело, на исполнение какого шли его деньги. Король, как утверждалось, богатств не искал, что старейшины более чем восполняли. У себя в приемной он держал три стула с высокими спинками, что походили на троны, подушки любых форм и расцветок и ковры всех цветов радужного змия дождя, зеленые стены покрывали узоры и знаки, а колонны вздымались до самого потолка. Сам Белекун был одет в длинную рубаху под цвет стен, а сверху в темно-синюю блестящую агбаду[32] с похожим на льва белым узором на груди. Под рубахой у него ничего не было: я чуял пот его задницы на рубахе в месте, каким он сидел. На ногах у него были расшитые бусинами сандалии. Белекун плюхнулся на какую-то подушку с коврами, подняв розовую пыль. Сесть он мне не предложил. На блюде перед ним лежал козий сыр с чудо-ягодами, стоял бронзовый кубок. – Ты воистину нынче пес. Он хмыкнул, потом рассмеялся, потом смех его перешел в грубый кашель. – Ты пробовал чудо-ягоды перед лаймовым вином? От этого все таким сладким делается, как будто девственный бутончик у тебя во рту струей ударил. – Расскажи мне про свой бронзовый кубок. Не из Малакала?