Дань псам. Том 2
Часть 47 из 116 Информация о книге
К удивлению Баратола, Чаур умолк, и кузнец теперь просто как можно быстрее тащил его за собой. – Чаур, послушай меня. Возвращайся на корабль – понимаешь? На корабль, к той женщине, да? К Злобе, она тебя спрячет. На корабль, Чаур, понимаешь? Чаур – лицо в слезах, щеки опухли, глаза красные – кивнул. Баратол толкнул его вперед. – Беги! Один, я тебя догоню. Беги! И Чаур неуклюже побежал, сшибая с ног прохожих, пока путь перед ним, как по волшебству, сам собой не очистился. Баратол же развернулся, намереваясь задать трем стражникам работенку. Достаточную по крайней мере для того, чтобы выиграть время для Чаура. Справился он, орудуя лишь кулаками и ступнями, коленями и локтями, совсем неплохо, и вполне мог бы одержать чистую победу, если бы не прибывшее подкрепление. Еще шести стражников, однако, оказалось для него многовато – лишних среди них было человек примерно пять, – так что его повалили наземь и избили чуть ли не до потери сознания. Пока Баратола волокли в ближайшую тюрьму, сквозь клубящиеся боль и головокружение в мозги его проникла вяловатая мысль. К камере ему не привыкать. Дело вполне терпимое, если только тюремщики не склонны к пыткам. Он мог бы даже отправиться в турне по тюремным камерам, из города в город, с континента на континент. Все, что для этого нужно – открывать кузни без разрешения местной Гильдии. Всего-то. Потом обрывки мыслей уплыли прочь, и он на время погрузился в блаженное беспамятство. – Для таких, как мы с тобой, мой дорогой Резчик, нет ничего глупее, чем видеть все совершенные нами ошибки и при этом не находить в себе способности что-то по этому поводу предпринять. Мы недвижны, оглушенные отчаянием, и, несмотря на всю нашу смекалку, всю наблюдательность, всю нашу исключительную способность провидеть истину, мы сидим в оцепенении, словно захваченные наводнением улитки, накрепко присосавшись к своему драгоценному камушку и с ужасом ожидая, когда смоет и его. Пока же не наступила эта ужасная катастрофа, мы ничего не делаем, просто держимся. Только вообрази себе мир, где любое преступление наказано, где правосудие воистину слепо и не протягивает руку в радостной готовности склониться под весом золота или влияния. Где каждый принимает ответственность за собственные ошибки, за пренебрежение обязанностями, за смертельные последствия безразличия и лени. Увы, на деле мы лишь стремимся ускользнуть и пригнуться, уклоняемся и пританцовываем, танцуем свое ускользни-пригнись-уклоняйся, только ноги мелькают. Мы превращаемся в хаотически пляшущие тени. Мы мастера уклоняться – что поначалу, несомненно, было полезно для выживания, во всяком случае, в физическом смысле, но, используя подобные инстинкты для собственной души, мы, вероятно, совершаем свое самое откровенное из преступлений против морали. Делаем же мы это затем, чтобы продолжать жить в мире с самими собой. Из чего можно сделать вывод, что полезное с точки зрения выживания поведение превращается в конце концов в собственный антитезис, и тем самым себя же и обесценивает, отчего мы и остаемся с тем пустым, унылым, отсутствующим выражением лица, что Крупп сейчас видит перед собой. – Прости, что ты сказал? – Я сказал, дорогой Резчик, что сегодня скорбный день. День непонимающих и непонятых, день неудач и несчастий. День, когда мы будем горевать по непредвиденному, по зияющей пропасти «слишком поздно», что разверзается за плохими решениями, и рушатся звезды, а мы, обладай мы истинной храбростью, мы с превеликой отвагой всунем ноги в высокие, неуклюжие башмаки богов и, увидев то, что они видят, познав то, что им удалось познать, мы наконец поймем все безумие сопротивления, всю бессмысленность надежды и, рыдая, заковыляем в мрачное будущее. Мы будем рыдать, мой друг, о, как мы будем рыдать. – Быть может, я все знаю о том, как убивать, – пробормотал Резчик заплетающимся языком, не отводя остекленевшего взгляда от зажатой в руке кружки. – Быть может, убийцам не полагаются мысли о том, кто и что заслужил, или хотя бы о мотивах. Деньги в руках или любовь в сердце – награды бывают столь… разнообразны. Но действительно ли она этого хочет? Или то был неосторожный… взрыв, вроде бутылки, которую не следовало открывать, – звон осколков, все расплескивается, а потом – пятна у тебя на руках, пятна… везде. – Резчик, – сказал Крупп тихо и мягко, но настойчиво. – Резчик. Послушай, что говорит Крупп. Ты должен его выслушать – он закончил со своими обычными словесами, со своим приступом ужасной, прискорбной беспомощности. Послушай! Резчик, есть пути, на которые нельзя ступать. Пути, с которых невозможно вернуться – как бы искренне ты этого ни хотел, как бы громко ни плакала твоя душа. Дорогой мой друг, ты должен… Резчик вдруг встряхнулся и встал. – Мне нужно пройтись, – сказал он. – Она не это имела в виду. Будущее, про которое она говорит, это… сказка. Разумеется, сказка. И никак иначе. Нет, нет и нет. Только… Крупп смотрел молодому человеку в спину, смотрел, как Резчик выскальзывает из двери таверны «Феникс» и исчезает из виду. – Печальная правда, – произнес Крупп, а его отсутствующая аудитория вздохнула в знак согласия, – заключается в том, что склонность к словесным излишествам способна вредить точной передаче смысла. Намерение оратора оказывается скрыто за величественным переплетением нюансов, за ритмичными переходами от иронии к серьезности, за его застенчивой привычкой обращаться к себе в третьем лице – и те, кто столь нуждается во вразумлении, попросту проскакивают мимо, воображая, что их время слишком дорого, что их все равно уже не переубедить, если только новая мысль не порождена их собственным безупречным мыслительным механизмом. Вздыхайте же, вздыхайте. И взгляните, как ковыляет в тех неуклюжих башмаках сам Крупп – воистину, даже ему не всегда удается удержать равновесие, невзирая на его совершенство во многих иных областях. Да, он ковыляет, а вокруг падают звезды, и боги воют, а безнадежность, словно переполнившийся океан, вздымается все выше и выше – но ведь не мы же одни утонем в наводнении? Нет, холодные воды будут ласкать рядом с нами столь многих! Виновных и невиновных, быстрых и неповоротливых, мудрых и неразумных, праведных и злых – наводнение уравняет всех, лица скроются под водой, и что же дальше?… Что же дальше… Чудо, и не просто услышанное через третьи уста – увиденное воочию! Воочию: четверо носильщиков пронесли бы свою ношу мимо них, но тут – узрите! – оттуда протянулась слабая, узловатая рука и влажные пальцы коснулись лба Мирлы. А носильщики – которым было не привыкать к неожиданным жестам благодеяния – остановились. Она взглянула Пророку в глаза и увидела в них жуткую боль, страдание столь глубокое, что сделалось очищающим, и знание далеко за пределами того, что способен понять ее бесполезный, забитый всевозможным мусором разум. – Мой сын, – выдохнула она. – Мой сын… и я сама… о, сердце мое… – Да, ты сама, – сказал он, а пальцы давили ей на лоб, словно четыре железных иглы, пригвождая ее вину и стыд, ее слабость, ее бездарную глупость. – Тебя я могу благословить. И благословлю. Чувствуешь ли ты мое прикосновение, женщина? Мирла смогла лишь кивнуть, ибо да, она его чувствовала, еще как чувствовала. Из-за ее спины приплыл дрожащий голосок Бедека: – Достославный, наш сын пропал. Его похитили. Мы не знаем, где он, и мы подумали, мы подумали… – Сына вашего уже не спасти, – произнес Пророк. – Душа его отравлена познанием. Я ощущаю, как вы двое слились, создавая его, – да, кровь ваша стала ядом, доставшимся ему при рождении. Он понимает, что есть сострадание, но отрицает его. Он понимает, что есть любовь, и пользуется ею как оружием. Понимает будущее и знает, что оно не ждет никого, включая его самого. Ваш сын – это распахнутая пасть, которую весь остальной мир обязан накормить. Рука удалилась, оставив на лбу Мирлы четыре ледяных пятна, где отмерли все нервы – навеки. – Даже Увечный бог не примет подобное создание. Но тебя, Мирла, и тебя, Бедек, я благословляю. Благословляю вас обоих – вашу пожизненную слепоту, ваше бесчувственное осязание, ваш дуэт недокормленных умов. Благословляю два нежных цветка, смятых вашими руками – двух ваших дочерей, – ибо вы создали их не отличающимися от себя, не лучше себя, хотя, быть может, намного хуже. Мирла. Бедек. Благословляю вас во имя бесплодной жалости. Теперь идите. Она отшатнулась, наткнулась на тележку и опрокинула ее вместе с Бедеком. Он закричал, больно ударившись о брусчатку, через мгновение она упала на него сверху. Звук его ломающейся левой руки эхом отдался за спинами возобновивших движение вместе с Пророком носильщиков, следом за которыми водоворотом хлынула толпа о чем-то умоляющих верующих – не разбирая дороги, не глядя под ноги. На бедро Мирле опустился тяжелый башмак, что-то хрустнуло, она взвизгнула, когда всю правую ногу пронзила боль. Другая нога ударила ее по лицу, разодрав ногтями щеку. Ей ступали на ладони, пальцы, лодыжки. Бедек, сумевший на мгновение поднять голову вверх, увидел над собой лицо человека, изо всех сил пытающегося через них перебраться – они были у него на пути, а он хотел к Пророку, – человек же тоже посмотрел вниз, и умоляющее выражение у него на лице сменилось черной ненавистью. Он ударил носком башмака Бедеку в горло, раздавив трахею. Бедек, более неспособный дышать, поскольку от горла мало что осталось, выпучил глаза. Лицо его сделалось серо-голубым, потом – фиолетовым. Сознание покинуло его взгляд и отлетело прочь, прочь. Мирла, не переставая визжать, поползла к мужу – заметив, что он не двигается, но еще не поняв причину, – прорвалась сквозь жесткий, движущийся лес ног – икры, колени, пинающие ступни, – и внезапно оказалась на открытом месте, где не было никого, только скользкая брусчатка. Хотя она про это еще не знала, четыре гангренозных пятна уже распространились на весь ее лоб – она ощущала лишь запах, чудовищно отвратительный, словно кто-то из прошедших мимо что-то обронил, совсем рядом, она просто еще не рассмотрела, что именно. Боль в сломанном бедре ощущалась теперь лишь как пульсация, как тяжесть, которую нужно тащить за собой, она уходила из ее сознания все дальше и дальше. Мы стремимся убежать оттуда, где нас ранили. Как и любое животное – убежать оттуда, где нас ранили. Убежать, или уковылять, или уползти, или хотя бы потянуться прочь. Она поняла, что на подобные усилия уже неспособна. Что в ней все сломано. Что она умирает. Видели? Я получила благословение! Он меня благословил. Будьте вы все благословенны! Он стоять-то едва мог, а тут дуэль. Мурильо отвязал от пояса кошелек и швырнул его в сторону горного мастера, который только что вернулся – покраснев и задыхаясь. Кошелек тяжело ударился о землю, подняв облако пыли. – Я пришел за мальчиком, – сказал он. – Здесь куда больше, чем он стоит – принимаешь ли ты оплату, мастер? – Не принимает, – ответил за него Горлас. – У меня в отношении юного Драсти иные планы. – Он не имеет к этому никакого отношения… – Ты только что сам все изменил. Он из твоего клана, может статься, отпрыск кого-то из твоих бездарных приятелей по таверне «Феникс» – ты ведь там привык околачиваться? Ханут о тебе все знает вплоть до мелочей. Ребенок замешан в ваших делишках, и поэтому ты его не получишь. Получу я, и поступлю с ним как мне заблагорассудится. Мурильо обнажил рапиру. – Откуда только берутся вам подобные, Горлас? – Я мог бы задать тебе тот же вопрос. Откуда? В результате полной ошибок жизни. Так что мы, вероятно, похожи больше, чем каждому из нас хотелось бы признать. Он увидел, как мастер нагибается, чтобы подобрать кошелек. Мерзавец взвесил его на руке и ухмыльнулся. – Советник, если вернуться к вопросу о процентах… Горлас улыбнулся. – Похоже, тебе все же представилась возможность погасить долг. Мурильо занял позицию – рапира вытянута вперед, держащая ее рука чуть согнута в локте, левое плечо отведено назад, чтобы уменьшить площадь доступного для поражения торса. Он осторожно перераспределил вес так, чтобы центр тяжести приходился между бедер. Горлас Видикас, не переставая улыбаться, принял аналогичную позу, наклонившись при этом чуть вперед. Значит, этот дуэлянт отступать не привык. Мурильо помнил ту же самую подробность по схватке, от которой застал лишь самый конец – как Горлас избегал делать шаг назад, не желая уступать сопернику пространство, не желая понять, что из отступления тоже можно извлечь пользу. Нет, он будет лишь наступать, давить и давить, не допуская слабины. Горлас ударил по рапире Мурильо собственной и отбил ее в сторону, намереваясь оценить ответную реакцию. Которой не последовало. Мурильо просто восстановил изначальную позицию. Горлас принялся атаковать его колющими ударами в районе выпуклой гарды, пытаясь раздразнить и рискуя при этом, что его рапира окажется захвачена завитками поперечной планки, но для этого Мурильо пришлось бы изогнуть запястье – не сильно, но достаточно, чтобы Горлас смог молниеносно атаковать сквозь открывшуюся защиту, так что Мурильо предоставил ему забавляться. Спешить ему было некуда; отягощенный усталостью и больными ногами, он полагал, что для завершения дуэли у него будет только один шанс. Острием в коленную чашечку выставленной вперед ноги; или же ниже, в сапог; или стремительно рубануть по сухожилиям запястья, лишив его возможности держать оружие – может статься, навсегда. Или выше, в плечо, останавливая выпад. Горлас все давил, сокращая дистанцию, и Мурильо сделал шаг назад. Боги, как больно. Он чувствовал, что в сапогах мокро, что из лопнувших мозолей сочится прозрачная жидкость, как ее там звать. – По-моему, – заметил Горлас, – у тебя, Мурильо, что-то с ногами. Ты как по гвоздям движешься. Мурильо пожал плечами. Ему было не до разговоров; острая боль и без того мешала сосредоточиться. – Какая у тебя древняя стойка, старик. Слишком… вертикальная. Горлас продолжил свои стремительные волнообразные движения рапирой, не слишком угрожающие, но с разных направлений. Он принялся ритмично раскачиваться на носках взад-вперед, пытаясь втянуть в этот ритм и Мурильо. Когда он в конце концов атаковал, движение оказалось взрывным, молниеносным. Мурильо разгадал его финты, поймал и парировал выпад, нанес контрудар – но для этого ему пришлось шагнуть назад, так что кончик рапиры лишь разрезал ткань на рукаве Горласа. Прежде чем Мурильо успел что-то сделать, молодой дуэлянт продолжил атаку, нанеся сперва мощный парирующий удар, а затем еще выпад, далеко вытянувшись вперед всем туловищем – так далеко, что Мурильо не успел ни отступить, ни парировать. Левое плечо обожгла боль. Мурильо отшатнулся, снявшись этим движением с кончика рапиры, восстановил баланс, выпрямился. – Кровь, – сказал он напряженным от боли голосом. – А, всего лишь, – отозвался Горлас, снова начавший раскачиваться. – Я передумал. Одним оскорблением больше, чем следовало. Ничему-то я не учусь.