Дни, когда все было…
Часть 4 из 9 Информация о книге
Да, все стоящее – дорого, трудно и медленно, но обратное не верно. Ваца, надеюсь, выкарабкается. Я звоню ему по пятницам и спрашиваю, как он. Спрашиваю без мессианских потуг. Даже если он делает вид, что не видит в том смысла. Смысл найдется. Потом случился разговор с Марсиком, нетелефонный по телефону. Я в ужасе спрашиваю: неужто он из монастыря?! Да, говорит, несомненно, прямо с черной мессы. Мы встретились. Я спрашиваю: «Ты все знаешь?» Он отвечает, что сделал все, что мог. Он с Вацей на связи. Тон не без самодовольства, но Вацлав потом подтвердил, что это он сгоряча про Марсика, что тот не тварь, копнул нужную родню, и розыск объявили раньше положенного. Опять странные Марсовы связи… Но ничего более он сделать был не в силах. Я молчу траурно. Марс мне говорит: сейчас же назови быстро все, что не любишь. Я напрягаюсь, недоуменно перечисляю. Не люблю колющие-режущие, насилие, эмалированные кюветки, баки с кипятком, остроконечные ограды, винтовые лестницы, последние этажи, скользкие перекладины, кульбиты на бревне, окровавленные ватки… ненавижу жуткие правдивые истории, не могу простить Набокову дочку из «Камеры обскуры»… еще конкурсы, экзамены, тесты, медосмотры, средний рост, средний вес – тут уж, разумеется, Набоков ни при чем. Затем Марсик требует, чтобы я все это в голове своей стерла и перечислила все, что люблю. Я слушаюсь. Сперва потянуло на лингвистическое удовольствие. Люблю, значит, слова и названия: регтайм, Сан-Пеллегрино, Саграда Фамилия, «ламборгини», рококо, ариведерчи Рома, имена: Арсений, Аркадий, Артур, Джан Мария Волонте, Джакомо, Хьюго, Бартоломью… исчерпывающе про любимое навскидку не расскажешь, мы привыкли прятать его неглубоко, но вбок куда-то, для встречи с добрым человеком, для нечаянного успокоения. А вот и неправильно, объясняет Марсик, любимое нужно держать наготове. Чуть нависла тучка-тоска, сразу бульк – и в любимое. Так и жить. Поняла ли ты, девочка с желтыми глазами? Желтыми, как двушки. Двушек давно нет, а глаза остались… Я с недоверием: – Больно просто поешь. Он усмехнулся: – Старею. Тейк ит изи, такие дела. И наказал мир лучший соединять с миром жестоким. Протянуть сообщающуюся трубочку и создать тягу. Объяснял, что все уже создано и надо только умело подсосаться. Мы шли с Марсюшей в темноте до метро, и я пыталась логично оппонировать. Что нет никаких раздельных миров и ни к чему нельзя безнаказанно подсасываться и манипулировать некрепкими душами, что нужно просто любоваться естественным отбором в своем саду или, напротив, быть гипербореем, спасая слабые особи… Дарвин, Вейнингер, помнишь про них?! Воздастся когда-нибудь и неумелому творцу! Марсик не дебатировал в тот день со мной. Он пообещал, что эту тему мы еще разовьем. Но больше мы никогда не встретились. А я все развиваю. По-прежнему играю с сезонами жизни в пинг-понг. Да и Красная планета никуда не делась. Желаю всем здравствовать. Часть вторая Дни, когда все было… [против меня] Тем, кто в меня поверил, – с любовью и благодарностью 1. Братья Тарковские Лучшее солнце – осеннее. Оно, как женщина после тридцати, знает, чего хочет, и не любит терять времени даром. Но это пока ей не сделали странных предложений. Рано или поздно их делают всем. Хотя Анна еще недавно пребывала в убежденности, что – только обычным людям. Чтобы внести беспорядок в их устоявшиеся планы на жизнь. У Анны лишь планы-однодневки, а накатанных, как лыжня в Инсбруке или водяная горка на средиземноморском побережье, – нет. Анна странная. Быть странным – почти профессия. Она освобождает от бремени собственности. Странные люди обычно пользуются чужим имуществом. Потому у Анны нет телевизора, сковородки «Тефаль» и отчислений в пенсионный фонд. И только две пары обуви: голубые шлепанцы и черные кроссовки с красными шнурками. Излишкам комфорта она немедленно сопротивляется. Если мужчина хочет починить все электрические розетки в доме – это сущее наказание для Анны. Никто так не мешает ее работе, как домовитый доброжелатель. Только не надо думать, что странные люди – привередливые иждивенцы. Они просто стесняются пояснить, в чем дело. Каковы их цели и зачем они коптят небо. Перед такими вопросами странный человек непременно пасует. Но разве не странен и тот, кто отвечает на них четко и быстро! Выходит, что Анна не такая уж и странная. Так себе, крепкий середнячок. Терпеть не может гипермаркеты, где джинсы, виски, табуретка – все по одной цене. Потому что дешевое и дрянное сокращает жизнь. Ее сжирают пятичасовые раскопки в залежах китайского барахла. «Дешево и сердито» – подходящее название для газовой камеры замедленного действия. А странное предложение – это шанс. Но кому поведаешь печаль… Сразу заподозрят в преступном презрении к быту, в неженственном минимализме, в излишествах психики, наконец, – и это в разгар эры распродаж и эпидемий женской прозы! До живой правды никто не дослушает, ведь сказано же, что после тридцати никто не хочет терять времени даром. Только два человека в мире дослушают и поймут. Один из них много лет «временно недоступен». Второй – это Анжелика. Она даже сама сказала однажды: «Аня, я хочу, чтобы мы сели однажды спокойно на кухне и ты бы мне все по порядку рассказала. С самого начала, как ты уехала из Питера». У Анжелики тогда не было кухни. Она жила в мансарде. Как крупная птица в чердачном гнезде. Места общего пользования обычно занимали птицы другой породы. Друг и должен быть таким максималистом, иначе святое братство выльется в дряблое приятельство, в совместные походы с колясками на рынок… Как же долго мечтала Анна о таких вот походах – но она сама себя наказала, подалась «в Моськву, в Моськву», как три сестры! И ей, конечно, хотелось до самых косточек и потрошков открыться чуткой душе. Но столько не наездишься, не назвонишься. Нельзя по межгороду надиктовать всех «Ругон-Маккаров», вместе взятых… И вот, млея на осеннем солнце, безнадежно репетируя исповедальность неведомой кухни, Анна сочиняла свой «Амаркорд». Но в голову глупую лезло все доисторически-питерское. Город, откуда растут кривые рахитичные ножки всех ее историй… Она поворачивалась к светилу и закрывала глаза ладонью. Лучший прием для игры во флешбэк. Видела августовский день, клонящийся к закату, и себя, входящую в арку, где постоянная лужа, даже в жару. Потом налево, в парадняк, мимо песочного брандмауэра с ржавыми подтеками, на пятый этаж, – туда, где было незабываемо, где все живо до сих пор, даже если дом стерт, снесен западлецо и на его месте Эмпайр-стейт-билдинг. Впрочем, какое там! Угол Лиговки и Обводного канала, окна на мутные, обводные-вокруг-пальца воды… Одухотворяет пейзаж колокольня, прекрасная и одинокая, указующая шпилем в небо, не такое, как везде. Любимое место любимого города. Отсюда выходят все дороги, ведущие в Рим. Но по нынешней фэншуйной религии здесь сплошной геопатоген. Не путать с гематогеном, которым закусывали в кафе-рюмочной на первом этаже. Их было две, если одна закрыта, то обязательно открыта другая. Неужели все это было …дцать лет назад! Но некогда мелодраматично всхлипнуть – прошлое накрывало слаженно и сокрушительно. Стройно выныривали из Леты все любимые здешние люди, неувядающие даже в скупой нечерноземной памяти, все эти веселые водилы – Вовка, Буба, Мишка, Серега… не говоря уже об Анжелике и Федечке – эти двое, слава богу, всегда на связи. А ведь Анна здесь числилась в самом хвосте тарифной сетки! Но в раю можно и халдеем… Теперь любимый дом, увенчанный шпилем в форме перевернутой рюмки, – дело не в алкоголе, а в святом братстве! – видела редко-редко, издалека, из вагонных окон в течение трех минут. Это если удавалось с ожогами и воем выловить переваренное тело из московского котла, приехать в Питер. Потереться по-кошачьи о старые запахи, замереть кверху брюхом – и, разрываясь от слез, вскочить на обратный поезд, не найдя в себе силы дойти до любимого перекрестка. А ведь от Московского вокзала по прямой рукой подать – хоть с завязанными глазами. И с раскинутыми руками. Потому что обязательно кто-то обнимет в ответ – здесь, на заговоренном судьбой пятачке, обязательно обнимет, пусть даже это будет призрак. Но он будет теплым. Теплым и влажным, как детская ладонь или крыша Людкиного дома после дождя – это тут неподалеку, на Достоевской улице, номер дома, кажется, 18. Анна долго и мучительно приучала себя к простейшей истине: все, что ни происходит, никогда не повторится. Но там, на Лиговке, – это было лучшее Никогда в ее жизни… Поэтому в Питер ездила все реже. Все эти дежа вю и дежа ню – суррогат! Тем более проездом, мельком, проезжая по мосту через Обводный, – стремясь сфотографировать перспективу жадным глазным дном. Тщетные муки папарацци – охотника за собственным прошлым… Словом, утро получается слишком нервное. А еще эти ностальгические грязные дома, стоящие вплотную к ж/д путям, будили горькие сослагательные наклонения. Анна представляла, как прожила бы здесь всю жизнь, никогда не уезжая из любимого города. Из его апокалиптического чрева, где окна сто лет не мылись. Но она и сама не любит мыть окна. Впрочем, есть тут один счастливый – как Анна его называла – балкон. Такой неожиданный в этих выселках, которые вроде близко к центру, но на тридцать лет отстают. Балкон, выступающий как неожиданная накладная грудь у тощей гимнастки, утопал в бегониях и амариллисах. Всегда был открыт. Манил. Казалось, если б попасть туда на те самые пятнадцать лет раньше, все могло бы… – А чё могло бы? Чё тебя не устраивает сейчас-то, чего ты все ноешь?! Чё у тебя не получается? У тебя, блин, все есть! – вклинивалось сердитое от Вадима. Он десять лет так ее воспитывал. И воспитал. Поезд стремительно проезжал заветный балкон, торопясь вот-вот прибыть на Московский вокзал. Оттого, что все есть, становилось тревожно и немного обидно. Где оно, это «все», или «это», воспетое в советском анекдоте, можно хоть взглянуть на него? Хоть надкусить, отглотнуть… Но вместо кисло-сладкого Всего получаешь псевдомудрость, которая бормочет: «Никогда не возвращайся туда, где было хорошо». Нам бы ваши проблемы, господа учителя! Никто и не возвращается, потому что так и не может уйти. Так и не может, застревает на пороге, на сквозняке или бесконечно нарезает круги как намагниченный, как слепой в пьесе «Слепые», – и полагает сие священной спиралью бытия. Вадим был алкоголиком-проповедником. Можно даже сказать, крестоносцем по духовному запалу. Несогласных не жалел. Буйный, но с интеллектом. Когда готовился опрокинуть рюмку, просил соблюсти минуту молчания, чтобы водка хорошо легла и не заблудилась в пищеводе. Порой любил размяться в легком мордобое, но непременно со сложной, непонятной для случайных собутыльников философской подоплекой. Но более прочих – случайных и не случайных, задушевных и плоских, проникновенных и примитивных, одаренных и одноклеточных – доставалось Анне. Даже если тебя не лупят, то найдется масса других способов воздействия на субъекта глупого женского пола. А вообще, нервно-паралитическое воздействие алкоголиков-проповедников описуемо лишь в анамнезе. Иначе публика закиснет, замолкнет, и не поймешь – то ли сочувствует, то ли просто никак не вникнет, о чем трагедия. Рассказывать бесполезно – надо привлекать братьев Уорнеров, Коэнов и Фарелли, сестер Эндрюс, Бэри, Лисициан. Да и к чему словоблудие – ужас непроговариваем. Вот и Анжела так испуганно замолкала, создавая мучительную паузу в эфире. Она страдала оттого, что не могла выполнить свое наиважнейшее предназначение не просто подруги, а бывшего руководителя службы психологической поддержки «Бетельгейзе». В скобках в логотипе значилось: [для женщин, терпящих домашнее насилие]. Службу финансировали веселые бандиты Игорь и Гоша. Они оказались непоследовательными защитниками угнетенных женщин – ведь и сами их поколачивали. Но каялись. Игорь, например, знал наизусть отрывок из поэмы «Мцыри» – со школы – и заканчивал его неожиданным выводом: «Восемь лет я проработал в милиции, а теперь я бандит…» Бандитом он был по-есенински условным, чаще сам был бит какими-то кривозубыми конкурентами, но была в нем дворовая кошачья неукротимость и шалманная галантность. Гоша был иным. Полагая себя предводителем, он был кряжист и неразговорчив, коротко стрижен и нес в себе некую эпическую тайну. Возможно, он, как Илья Муромец, тоже много лет лежал на печи у себя на родине в Тотьме или было ему видение, как отроку Варфоломею… Иногда, забывая, что должен по рисунку роли важничать, он простодушно смеялся над игоревскими посконными шутками в сторону девушек, вроде «будет тебе и сникерс, будет и тампакс»… Вадим, если бы забрел в те далекие времена на Анины жизненные тропы, непременно пригрел бы Гошу. Он любил опекать пограничных людей. Предоставил бы парню матрас посреди комнаты и кормил бы куриными окорочками. Вовлек бы в воспитательно-исправительное дело. Не исключено, что подружились бы, учитывая непредсказуемость обоих. Анна и сама попала к нему таким же гошей, или, если точнее, гейшей без опыта работы. С первого совместного дня начала прилежно этого опыта набираться. Правда, ее зашкаливало. Она стремилась стать соратницей во всем, а это значит, что ничего не делала безупречно, и сыпались на нее окрики. Потому что безобразен и апокалиптичен пьющий холерик. Именно так – как бы там ни воспевали прихвостни постмодернизма дикость гения или же свинство мятежной, глубоко мыслящей личности. Забыли, видать, прихвостни, каково личность утихомиривать и испражнения за ней затирать. Но была у Вадюши одна особенность: он измывался и мучил во всем, кроме заветного. С призванием тайным, которого Анна и сама немного стыдилась, он обращался трепетно. Ему бы, грешному, передачу в совковом телике вести «Алло, мы ищем таланты». Вадим уважал любое народное творчество. Водил в дом угрюмых хроников, которые, запинаясь, декламировали свои верлибры. Да, именно так: если свеженайденный самородок земли русской не мог подобрать сносную рифму, Вадик приписывал его к аристократической гавани свободного стихосложения. Вадим ценил любой созидательный порыв. Кроме того, как это теперь принято называть, у него был дар продвижения товара на рынок. И, конечно, Анну не обделил щедрым эпитетом. Вадя первый на свете, кто начал называть ее «писательницей», отчего у благоверной от спазма смущения холодел затылок. Она-то полагала, что писатели – это Достоевский, Маркес, Бальзак всякий и далее по курсу. В крайнем случае – Франсуаза Саган. А оказывается, себя тоже можно писателем назначить, что, не стесняясь, делали разные бесстыжие московские параноики. В Питере талантливый человек живет тихо, кошачье дерьмо из-под кровати выгребает и грудью чахлой вперед не лезет. Живет как птица божья. Но в столице так долго не протянешь. Об этом Вадим с яростью проповедовал Анне. Она же годами сопротивлялась: это стыдно – нагло себя нахваливать, важничать и самовольно вывешивать свою физиономию на доску почета, пользуясь наступившей эрой всеобщего самоизбирательного права… – Ты дура. У тебя шоры на глазах. Мозговинкой пошевели немного. – От пафоса и влитого внутрь градуса дикция Вадима становилась свистящей, как у шамана. – Не пропихивать, а проникать в верхние слои, – раздраженно поправлял и, присасывая, закусывал растекающимся глазом яичницы. Лететь в верхние слои атмосферы, где полезный горный воздух, где все получается и нет толкотни, – пушкинские покой и воля, одним словом… Если получишь пропуск туда, в висячие сады Семирамиды, в мир везучих и благоденствующих, то дела уже пойдут сами по себе, и деньги потекут, и двери будут открываться сами собою. Словом, только плескайся, как бактерия в питательном бульоне… Какой вздор, однако! Но оно и верно, так и есть. Так и есть… Осмысленная, первая, стадия опьянения у Вадима протекала незаметно для непривычного глаза. В том смысле, что глаз не чуял кондиции, принимал за чистую монету Вадюшину проповедь. Принимала и Анна. Однажды распечатала свои творения. Забыла только имя поставить от волнения. Понесла в прославленный журнал, воодушевленная мужем, налитая тщеславием, как грелка теплой водой. Озиралась по коридорам – все-таки природная робость пробирала. Особенно когда услышала из-за одной двери неприятный циничный баритон: «О нет, дорогая, я женской прозой просто задушен. Пощади мерзавца…» И хохоток крепкий. Анна мгновенно вспомнила свою родную редакцию на Обводном. Самый цимес – насмешка над нелепыми внештатниками. Так же и здесь, наверное, издеваются всласть над графоманами. Имеют право, мерзавцы, получив такую синекуру. В общем, скисла. А тут еще злополучная дверь распахнулась, и вышел, насвистывая, упитанный баритон собственной персоной. Анна попыталась принять отрешенно-независимый вид, а в голове уже созрел смехотворный, просто-таки идиотский план. – Вы к кому, барышня? – ехидно атаковал женоненавистник. – А… мне дальше, наверное… в отдел прозы, – натужно изображая легкомыслие, ответствовала барышня, пробуя улизнуть от судьбы. – Не-ет, тогда вам как раз сюда, – усмехнулся несносный и широким жестом палача пригласил в кабинет. – Я щас подойду, подождите секунду. «Вот ведь незадача», – лихорадило Анну. В кабинете, к счастью, больше никого не оказалось. Значит, жестокий эпикуреец поносил женские литературные потуги по телефону. Хоть за это спасибо, а то ощетинились бы двое на одного. Анна, не мешкая, достала свои распечатки, схватила ручку с августейшего стола и… застыла. Она уже, конечно, придумала, что напишет на своей презренной женской прозе мужское имя. Но вот легенду еще не сочинила… А противник в любой момент мог застать ее врасплох, так что извилины задымились от мозгового штурма. В результате она нацарапала на рукописях «Братья Радельниковы». Пошла ва-банк, понимаешь… Во-первых, давненько не было братьев в нашей литературе. Вайнеры со Стругацкими давно в «верхних слоях атмосферы», а смены-то достойной нет! Вот кинематограф с театральными подмостками прямо-таки кишит родственными связями, а мы, писаки, рыжие, что ли?! Значит, братья – это свежо. Во-вторых, был один знак судьбы. Даже не в доисторические, а в правремена, когда еще училась на первом курсе вместе с Екатериной. Надо было сдавать зачет по фотоделу. Выдали подругам один на двоих фотоаппарат, неплохой по тем временам, с зеркалкой. Впрочем, в фототехнике Катя с Аней разбирались слабо, зато снимки решили забабахать такие, чтоб Картье-Брессон нервно закурил в туалете. Простаки-одногруппники, не мудрствуя, нащелкали друг дружку и зачет оперативно сдали. Но не таковы были Аня с Катюшей, ведь «только раз бывает в жизни восемнадцать лет»! Они, как небезызвестный… отправились другим путем. Ударились в… словцо какое подобрать бы… то ли в авангард, то ли в андеграунд. Да какая, в сущности, разница, лишь бы мир пощекотать. И бродили бравые девицы по стройкам-свалкам-развалинам. Чтобы, значит, явить флегматичным преподавательским очам гумус Вселенной. Избушкин зад. Откуда приходим и куда уходим… В результате фотоаппарат был благополучно сломан. Это уж, извините, издержки творческого процесса. Борис Беккер тоже не одну ракетку в ярости расколошматил… Когда предстояло явить миру творения, был задействован Анютин папа. Проявлять и печатать фотографии адепты новаторской эстетики, конечно, не умели. В ночь перед крайним днем для сдачи зачета родитель кряхтел и недоумевал. Размытые и нерезкие очертания на снимках поначалу его несколько обескуражили. Анна и вовсе сникла: ну и мазня! А еще за фотик отвечать… Игра не стоила свеч, Картье-Брессон вместе с Борисом Беккером были бы явно на стороне практичных одногруппников, которые хотя бы не выпендривались… Папа, как мог, пытался поднять оптимистический градус. – А в принципе что это за курятники? – миролюбиво спрашивал он, всматриваясь в сероватый хаос фотокомпозиций. – Это не курятники! – захлебываясь обиженным смехом, протестовала Анна. – Это… развалины ушедших миров. Это, понимаешь, вроде зоны у Тарковского в «Сталкере»… или в «Ностальгии», где Янковский со свечой ходит. Заслышав имя любимого режиссера, папа ощутил некоторую долю и своей ответственности за посеянное им культурное зерно… – Тогда так и скажите! – вскричал он вдруг с горячностью адепта. – Мол, Тарковские мы! Вот и нафотографировали, понимаешь, выселки… С тех пор Аня и Катерина в минуту слабости и уныния бодрили друг друга, называясь «братьями Тарковскими». Святое братство – намоленный символ. Благодаря чему – и никак иначе! – все сошло с рук: простили и фотоаппарат, и зачет поставили за курятники… Теперь же, во вражеском журнальном тылу, Анне надо было быстро придумать замену звучной фамилии. Не тревожить ведь классиков, в самом деле! Радельниковы – дальние, ни разу не виданные родственники из Душанбе. И люди вроде хорошие, и фамилия светлая. Только легенда у Анны подкачала. – Я принесла вам тексты очень талантливых… – затараторила поначалу с горячностью, но начала запинаться, и коварный редактор насмешливо поднял бровь. – Это два брата. Они инвалиды с детства. Детдомовские, – для убедительности прибавила Аня, хотя ведь знала, что чем скупее врешь, тем легче потом выкручиваться. Но если уж понесло, так держи карман шире. Вот, мол, дети соседки-алкоголички. Мать умерла, дети выросли в приюте, теперь вернулись в родительскую конуру. Родни у них нет, живут как придется, с миру по нитке. Но Бог дал жажду самовыражения. И грех было бы не поддержать конструктивные стремления молодых людей с трудной судьбой… – Конечно, конечно, – с подозрительно торопливым участием согласился зубоскал. – Оставьте рукописи, посмотрим. Напишите только их телефон на всякий случай. – Я дам свой. У них нет. Так что лучше через меня. – Голос Анны наконец окрылился вдохновляющей энергетикой бескорыстного обмана. Она ушла, чувствуя себя изобретательной и смелой. Не беда, что прием стар, как солдатский анекдот. Но в этом шарм традиции: даже Шарль Перро поначалу подписывал свои сочинения именем одиннадцатилетнего сына Пьера д’Арманкура. Перро скрывал свое авторство, ибо был государственным мужем и членом академии, которому негоже сказочками баловаться. А Анна скрывает половую принадлежность. Повод попроще, что и говорить, но ведь и времена другие. Сейчас члены академий только рады были бы свое имя сказочками прославить. А вот такую тривиальность, как пол и естественные предпочтения, приходится скрывать. Вспомнилось о Федечке. Это первый укол назревшей разлуки с любимым городом. Потому что за Федю с городом случилось неравное единоборство. Нельзя тут рубить с плеча. На зыбких берегах не делай резких движений – увязнешь. Здесь надо быть терпеливой Царевной-лягушкой. Возможно, лет тридцать ждать снятия порчи. И все это время с малокровным достоинством и посильным приятствием для окружающих нести свое пупырчатое тело по волнам жизни. Ведь и для лягушек праздники случаются, в самом деле… Феде приходилось скрывать здоровую тягу к женщинам. Впрочем, все по порядку. Познакомились в редакции на Обводном. Федор сразу предложил помощь: мол, зачем сама печатаешь материал, давай мне, я, между прочим, по одной из специальностей машинистка. Так и сказал. А потом добавил: в армии десятипальцевым методом научился. Федьку все любили, он же безотказный. Интеллигентный. С юмором. Свойский, ранимый. К несчастью, таких любят не только милые люди с Обводного канала, но и… немилые люди. Извращенцы. На политкорректность Анне было с некоторых пор наплевать. Усвоила накрепко: что такое «хорошо» и что такое «плохо». Хорошо – это мужчина с женщиной по обоюдному согласию. Все остальное – плохо, просто потому, что «несчастливо». И первое может быть несчастливым, но есть шансы на удачу, а в противном случае шансов нет совсем. Ну не придумал пока Господь реформу соития и воспроизведения! А пока он добро не даст, ничего не выйдет, сколько бы гей-парадов ни затевали. Вон сколько великих, чудных и благородных полегло в битве с традицией. Даже Меркьюри, а ведь какой мужик… Не надо больше жертв. Пусть мальчишки лучше будут шумными, вредными, даже немножко ядовитыми. А то на покладистых слишком легко влиять всякой мрази. Пускай в нужный момент срабатывает охранное шило… понятно где. А никакой изначальной тяги к собственному полу нет, нет и быть не может! Это все плоды совращений. Прости, психоанализ! Анна не афишировала свои взгляды. Какими-то они выглядели черносотенными. Но внутренне не колебалась – насмотрелась на Федьку и иже с ним. Сказывалась боевая юность в обществе есенинских бандитов. А может, причина лежала глубже, в детстве и отрочестве на ниве бескомпромиссно промышленного города. Учеба в школе, где когда-то «мотал срок» написавший бессмертные строки «и фальшивые монеты здесь Демидов шлепал где-то…». Подумать только, его тоже мучила картавыми историями об умирающем Ленине Магдалена Ивановна! Ее раскачивающиеся, как янтарные маятники, громоздкие серьги – все равно что серебряная ложечка гипнотизера. И вся новая российская история для Анны – под фатой этого морока. Ничего не вспомнить. Потому что она размышляла на уроках о судьбе смешной и строгой учительницы, девочки из городка Энгельс. Ее семья наверняка втайне блюла протестантство, а имя новорожденной дали тройное. Что-нибудь вроде Магдалена-Луиза-Терезия… Архитектурные германские излишества отвалились, как пуповина, осталась одна библейская прекрасная аллюзия, из Иоганновны переквалифицировалась в Ивановну, углубилась в Ленина и попала в царство уральских викингов. Рельефных носогубных складок, раннего трудового воспитания и позднего полового созревания. И неожиданно мягкого произношения «баушка» вместо «бабушка». Впрочем, все это фантазии, а как дело было, знает лишь архив ЗАГС. Прости, Луиза-Терезия…