Дом правительства. Сага о русской революции
Часть 32 из 109 Информация о книге
Люба говорит Степану, что не отдаст младенца. Он хочет убедиться, что извечные и ненавистные формы жизни не искалечат ребенка. В финале романа они стоят «по обе стороны его колыбели – сосредоточенные и враждебные друг другу и готовые к новой борьбе»[603]. Герой родился. Вернее, родились два героя – отец и сын. Революции не пожирают своих детей – революции, как все милленаристские эксперименты, пожираются детьми революционеров. Степан впервые ощутил себя свободным, когда понял, что вышел из возраста «старого инстинкта, наследства диких предков». «Революционный энтузиазм» возобладал наконец над «огромной силой чувства». Но что делать Борису? Революции – говорили его пробивающиеся усики – начинаются как трагедии, а кончаются дома. С точки зрения Платонова, это и есть главная трагедия. Его коммунизм – вечный Детский город для сирот всех возрастов. Его коммунисты понятия не имеют, как его построить и от чего защищать. Прокофий хотел сказать, что жены – тоже трудящиеся и им нет запрета жить в Чевенгуре, а стало быть, пусть сам пролетариат ведет себе за руки жен из других населенных мест, но вспомнил, что Чепурный желает женщин худых и изнемогших, чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма, и Прокофий ответил Якову Титычу: – Разведете вы тут семейства и нарожаете мелкую буржуазию. – Чего ж ее бояться, раз она мелкая! – слегка удивился Яков Титыч. – Мелкая – дело слабое[604]. Мелкое значит слабое, а слабое значит сильное. Нет опасности страшнее женщин, даже худых и изнемогших, и нет предупреждения более грозного, чем уютные туфельки под кроватью. В статье, защищавшей Аросева от обвинений в малодушии, Воронский писал, что «гамлетизирование» Терентия… кое для кого может быть вредным, но, в целом, для партии, оно является живой и мертвой водой, «богом живого человека». Сомнения свидетельствуют о силе веры, ибо «здесь не дух Гамлета, а скорее дух Фауста – то неугомонное, вечно живое, подвижное начало души человеческой, которое не успокаивается на достигнутом и ищет новых непроторенных путей, от чего омолаживается сердце, и ум человека остается до конца актуальным»[605]. Мало кто нашел этот аргумент убедительным. Фауста Гёте спасают ангелы; аросевский Деревцов теряет веру и кончает с собой, а его биограф по фамилии Забытый умирает от тифа (и предается забвению). Как сказал Прокофий в «Чевенгуре» Платонова, «все умерли, Саш, теперь будущее настанет»[606]. Будущее описал Маяковский. В пьесе «Клоп» (1929) молодой коммунист Иван Присыпкин бросает девушку из рабочей семьи, Зою Берёзкину, ради дочери богатого парикмахера. Зоя стреляется. Иван празднует свадьбу среди зеркал и бутылок («слева авансцены рояль с разинутой пастью, справа печь, заворачивающая трубы по всей комнате»). Свадьба кончается дракой, которая приводит к пожару. Все гибнут, но одного тела не хватает. Пятьдесят лет спустя строители «бывшего Тамбова» находят в обледеневшем погребе замороженный труп Ивана. Директор Института человеческих воскрешений и его помощница Зоя Берёзкина, выжившая после попытки самоубийства, возвращают Ивана к жизни. Он требует пива и бульварного чтива, и его помещают в специальную клетку в зоопарке. При нем клоп, оттаявший вместе с ним. Как объясняет директор зоопарка: «Их двое – разных размеров, но одинаковых по существу: это знаменитые «клопус нормалис» и… и «обывателиус вульгарис». Оба водятся в затхлых матрацах времени. «Клопус нормалис», разжирев и упившись на теле одного человека, падает под кровать. «Обывателиус вульгарис», разжирев и упившись на теле всего человечества, падает на кровать. Вся разница!» Ленинская метафора воплотится в жизнь. Российская земля будет очищена от «вредных насекомых». В стихотворении «Идиллия» Маяковский слышит сквозь «домашнее мычание» гул «приближающейся битвы». Последний акт революции начался. «Семейный дым» вот-вот развеется. «Украденная Джиоконда» послала ему записку с благодарностью «за защиту женщины от домашних «настроений» мужей-партийцев». Но возможна и другая интерпретация. Иван и его клоп неистребимы. Пережив потоп, лед и пламень, они вползают в мир будущего и обрекают его на повторение прошлого. 14 апреля 1930 года, через четыре месяца после получения письма от Марии, Маяковский застрелился. Его предсмертная записка заканчивается стихотворением, которое начинается с каламбура. Как говорят – «инцидент исперчен», любовная лодка разбилась о быт[607]. 8. Линия партии Разные милленаристские секты приближают неизбежное разными способами – от поста и молитвы до умерщвления плоти и массовых убийств, – но в одном они похожи: неизбежное не сбывается. Конец света не наступает, синяя птица не возвращается, любовь не раскрывает всей своей нежной глубины, и смерть, плач, вопль и болезнь не исчезают навеки. На момент написания этой книги ни одно милленаристское пророчество не исполнилось. С великим разочарованием можно бороться по-разному. Лучшая стратегия – работа над ошибками. Хирам Эдсон основал адвентизм седьмого дня, когда понял, что Иисус отложил Второе пришествие из-за празднования субботы в воскресенье. Большевики объясняли временное затишье инертностью Западной Европы. Как писал Аросев в 1924 году: «Молодая северная страна сквозь дебри свои полыхнула красным пламенем на европейское житье и притихла, ожидая ответа оттуда, с Запада». Молчание объяснялось тактическими просчетами, а не изъяном в прогнозе, и многие большевики провели двадцатые годы в борьбе за мировую революцию. Наибольшего успеха они достигли в Монголии, где Борис Шумяцкий основал номинально независимое советское государство. (Сын еврейского переплетчика, Шумяцкий был одним из ведущих большевиков Сибири и Дальнего Востока. В 1923 году он стал полпредом в Персии, в 1925-м – ректором Коммунистического университета трудящихся Востока, а в 1930-м – главой советской кинопромышленности.)[608] В числе других причин вынужденной отсрочки большевики называли ожесточенное сопротивление буржуазии, чрезвычайную косность крестьянства и склонность пролетариата блудно ходить вслед чужих богов. В теории партия исходила из мифологической концепции предопределения, согласно которой любая попытка уйти от судьбы ведет к ее исполнению. На практике она следовала за ветхозаветным богом, который объяснял неисполнение обещанного несознательностью избранных. Божественное (исторически обусловленное) происхождение несознательности не служило ей оправданием. Крайняя форма борьбы с великим разочарованием – пересмотр самого пророчества. Августин превратил тысячелетнее царство в метафору; Миллер перенес конец света с 1843-го на 1844 год; Сталин и Бухарин заявили, что социализм может быть построен в одной, отдельно взятой стране. Согласно одной из версий этой стратегии, обещание только на первый взгляд кажется невыполненным. Оправившись от великого разочарования, адвентисты решили, что Иисус ненадолго задержался в прихожей, а Свидетели Иеговы – что он вернулся, но временно не показывается на глаза. Христианство основано на аналогичном утверждении: неисполнение пророчества о неминуемом пришествии Царства Божия превратилось в главное доказательство его истинности. Арест и казнь Иисуса стали исполнением одного обещания и залогом исполнения другого. Плачущие большевики жили той же надеждой: раз начавшись, революция не может не кончится. А значит, надо было набраться терпения. Милленаристы, не сгоревшие в раздутом ими пожаре, привыкают к бесконечному ожиданию в неискупленном мире. Специально созданные тексты, обряды и институты устанавливают связь между исходным пророчеством и тем обстоятельством, что время идет, а оно не сбывается. Тысячелетнее царство откладывается на неопределенный срок, переносится в другой мир, преобразуется в мистический опыт или воплощается в сообществе верующих (как в христианской ортодоксии со времен Августина). Обещания становятся аллегориями, а ученики, оставившие свои семьи, заводят новые. Зороастризм, христианство, ислам, мормонизм и штат Массачусетс – примеры успешно рутинизированного милленаризма. Политика партии под руководством Сталина и Бухарина двигалась в том же направлении. В период НЭПа первоочередными задачами стали подавление врагов, обращение неверных и дисциплинирование избранных. Менялам разрешили вернуться в храмы, а «буржуазным специалистам» – стать собственными могильщиками, но политика «беспощадной классовой исключительности» оставалась главным условием конечного освобождения. Легче было верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем бывшему богачу и его детям попасть в привилегированное советское учреждение (не считая исключений для цвета всемирной революции). В рамках самоисполняющегося пророчества классово чуждые элементы разоблачались как активно действующие враги. Как писал Кольцов в 1927 году: Чека перестроилась в ГПУ. Это была лишь перемена обстановки и методов работы. В прежние годы рабочий, председатель провинциальной Чека садился на обломок стула и во всеоружии своей классовой правоты писал карандашом на обрывке постановление: «Расстрелять Мильниченко, как гада мировой буржуазии, а также семерых с ним в камере». Теперь ГПУ работает под надзором прокуратуры совместно с судом, рабкрином, контрольными комиссиями. Методы и правила борьбы усложнились, а опасности и враги не уменьшились. Не изменилась, согласно Кольцову, и приверженность революционного государства насилию. Советская тайная полиция пользовалась тем же преимуществом, что и ее якобинская предшественница, – она не была тайной. Агенты старого режима «шныряли между подворотнями и уносили свои жертвы втихомолку». Комитету общественной безопасности было нечего скрывать. С утра до ночи работал на Гревской площади блестящий клинок гильотины, и каждый мог увидеть, какая участь ждет врагов народа. Якобинская полиция не прятала, не скрывала своей работы. Она открыто выставляла свою деятельность наружу. Вооруженная жизненной правотой наступающего класса, она опиралась на огромные массы сторонников, добровольных помощников и соучастников. Вооруженное жизненной правотой последнего класса в истории человечества, ГПУ могло положиться на безоговорочную поддержку подавляющего большинства населения. Кольцов предложил читателям представить себе, что произошло бы с белогвардейским шпионом, прибывшим в Советский Союз и остановившимся в коммунальной квартире. Если белый гость покажется подозрительным, им тревожно заинтересуется фракция жилтоварищества. На него обратит внимание комсомолец-слесарь, починяющий водопровод. Прислуга, вернувшись с собрания домашних работниц, где стоял доклад о внутренних и внешних врагах диктатуры пролетариата, начнет пристальнее всматриваться в показавшегося ей странным жильца. Наконец, дочка соседа, пионерка, услышав случайно разговор в коридоре, вечером долго будет не спать, что-то, лежа в кровати, взволнованно соображать. И все они, заподозрив контрреволюционера, шпиона, белого террориста, – все они вместе и каждый в одиночку не будут даже ждать, пока придут их спросить, а сами пойдут в ГПУ и сами расскажут оживленно, подробно и уверенно о том, что видели и слышали. Они приведут чекистов к белогвардейцу, они будут помогать его ловить, они будут участвовать в драке, если белогвардеец будет сопротивляться[609]. Чтобы все так и получилось, советское государство должно было обратить большинство населения в официальную веру. Страна была широка, а времени мало. НЭП обещал отсрочку, но вожди революции по-прежнему исходили из того, что нынешнее поколение (если не отцов, то детей) будет жить при коммунизме. Христиане стали правящей партией Римской империи спустя три с лишним века после смерти основателя секты. Большевики двадцатых исчисляли время годами и полагали, подобно апостолу Павлу, что «образ мира сего» исчезает у них на глазах. По словам Крицмана, задача НЭПа заключалась в «подготовке к предстоящим великим всемирно-историческим по своему значению боям между пролетариатом и капиталом». Положение осложнялось тем, что большинство подданных нового государства не успели стать пролетариями, а большинству пролетариев не хватало «сознательности». НЭП был периодом раздувания пожара мировой революции за границей и просвещения наследников революции в СССР. Вторая задача предполагала гораздо более высокую долю свободной воли. Душ было много, а времени мало. Цель, как сказал пуританин Ричард Бакстер о другой добродетельной диктатуре, заключалась в том, чтобы заставить трудящихся «учить слово Божье и шагать тихо и чинно, пока добровольно и искренне не придут они к истинной вере». Исполнение пришлось отложить, но вера была тверда, а партия едина[610]. Основной стратегией обращения непосвященных было превращение очных сообществ – цехов, контор, деревень, классов, факультетов и жилтовариществ – в конгрегации единоверцев. Октябрята создавали отряды, пионеры – «звездочки», комсомольцы и члены партии – ячейки. Под присмотром первичных организаций и примкнувшего к ним «актива» сослуживцы, соседи и одноклассники объединялись в коллективы и выбирали ответственных за дисциплину, гигиену, стенгазету, «физическую культуру» и политическое просвещение. Кольцов знал, о чем говорит: в 1927 году все жильцы его гипотетического дома регулярно ходили на собрания и участвовали в митингах и субботниках. Организационная структура представляла собой сочетание кальвинистской сети самоуправляемых конгрегаций с православно-католическим надзором со стороны дипломированных жрецов – с той существенной разницей, что большинство советских граждан оставались неверующими. Партия уже сложилась в иерархию профессиональных идеологов; «коллективы» еще не стали сплоченными конгрегациями единоверцев[611]. Процесс обращения начинался с политграмоты. Все члены коллектива – от дочки соседа, пионерки, до домработницы из жилтоварищества – посещали «читки» газет и специальные занятия, организованные по образцу дореволюционных кружков. «Классиков» изучали редко – большинство узнавало о марксизме-ленинизме из популярных брошюр (таких как «Азбука коммунизма» Бухарина и Преображенского и «Ленинизм», «Диктатура пролетариата» и «Памятка большевика» Керженцева) и лекций вроде тех, которые Сергей Миронов читал женам ростовских командиров. Другим условием перестройки сознания было присутствие на коллективных мероприятиях. Подобно большинству универсальных учений, коммунизм осуждал индивидуализм и требовал участия в общественных ритуалах. Подобно большинству миссионеров, парторги настаивали на том, чтобы их подопечные проводили как можно больше времени вместе. Подобно не разочаровавшимся кальвинистам, большевики требовали от членов конгрегаций взаимного наблюдения и публичной подотчетности. Третьей и самой масштабной частью большевистской стратегии обращения был «процесс цивилизации». Миссионерская работа не ограничивается преподаванием священного писания и созданием новых сообществ. Благая весть сопровождается словами, жестами, обрядами, преданиями и моделями поведения, связанными с первоначальным пророчеством и его бытованием в миру. Все обращения в какой-то степени «цивилизуют»; большевистская практика, основанная на отождествлении вселенского искупления с городской современностью, была осознанно и бескомпромиссно цивилизаторской. «Советское» означало «современное», а современность ассоциировалась с опрятностью, аккуратностью, трезвостью и пунктуальностью[612]. «Смычка с солнцем» Подвойского была частью широкой кампании за культуру быта, рациональное питание и, как следствие, здоровое и красивое тело. Дети ходили в походы, юноши и девушки закалялись как сталь, женщины освобождались из плена «серо-деревянных коробок». По словам главы Нарпита Артемия Халатова, работница проводит «значительную часть своего времени» на кухне, «подрывая здоровье и силы» и истязая «усталого рабочего-мужа» невкусной и нездоровой пищей. Ответом партии было создание фабрик-кухонь, оборудованных «механическими мясорубками, картофелечистками, корнерезками, хлеборезками, ножечистками и посудомойками». Как собирался сказать (но не сказал) Андрей Бабичев в «Зависти» Юрия Олеши: «Женщины!.. Мы вернем вам часы, украденные у вас кухней, – половину жизни получите вы обратно». (Халатов вырос в зажиточной армянской семье в Баку и вступил в партию в 1917 году, когда был студентом Московского коммерческого института и членом президиума Замоскворецкого военревкома.)[613] Что делать с таким количеством досуга? По словам Подвойского, задачей физкультурного движения было создание «организованного, здорового, трезвого, бодрого режима целого дня, игр в здоровой обстановке с движениями, от которых грудь расправляется, легкие наполняются чистым воздухом, сердечная деятельность возбуждается, кровь быстрее бежит по жилам, разнося всюду жизненные силы, появляется аппетит к здоровой пище – хлебу, овощам и фруктам, настроение становится бодрым, повышается все состояние человеческого существа». Трезвый и здоровый человек с большей готовностью следует наставлениям. Три минуты подготовки под наблюдением опытных инструкторов – и «многотысячная толпа введена в строгие рамки двухшереножного строя, а не попавшие в общий порядок подбегают узнать, в чем дело, и… остаются в строю». Любая правильно организованная игра есть «увлекательная форма политпропаганды: через шутки, танцы, инсценированные речи и заседания, через пение – проникаются идеями международной пролетарской солидарности»[614]. Главным идеологом научной организации жизни был теоретик театрализованных представлений Платон Керженцев. К 1923 году он пришел к выводу, что стихийность требует сознательности. Рабочим следовало научиться жить «по плану», воспитать в себе «любовь к ответственности», «организовать самих себя» и превратить социальную дисциплину во внутреннюю потребность. Большевистская трудовая этика ничем не отличалась от пуританской. Цель состояла в том, «чтобы свою работу, как бы мелка в каждый момент она ни была, считать важной, ответственной работой, от успешности которой зависит общее великое дело»[615]. Уровень самодисциплины зависит от «выработки чувства времени». Крестьяне и аристократы считали время «стихийной силой, которая действует по случайным и неведомым законам». Интеллигенция «носила на себе ту же печать медлительной сонливости и пренебрежения к времени». Капитализм «научил носить каждого часы при себе и много сотен раз в день встречаться глазами с циферблатом». Коммунизм покоряет царство необходимости, осознанно следуя его законам. В конце пути – «олицетворенная гармония, где все совершается с точностью, четкостью, правильностью, где чувство времени так вкоренится, что не придется смотреть на часы, так как правильный кругооборот жизненного уклада будет давать отчетливую временную форму происходящему». Но сначала необходимо догнать империалистов, поменяв местами причину и следствие (как в карго-культе)[616]. Все англичане, за исключением ничтожной кучки людей, в 11–12 ч. веч. ложатся спать, встают все также в определенное время, в 7–8 часов утра. В течение дня моменты отдыха строго фиксированы: от 12 до 1 ч. все англичане, без различия социального положения, завтракают, в 4 часа 30 минут все пьют чай, в 7 часов обедают. Эти нормы распределения дня вошли в плоть и кровь всех классов потому, что индивидуальный уклад жизни вызвал необходимость создания такого размеренного порядка жизни, с правильным чередованием моментов отдыха и моментов работы[617]. Упорядоченное время требует упорядоченного пространства. Работа и отдых должны происходить в окружении предметов, чья привлекательность прямо пропорциональна практичности. В статье, посвященной выставке «Рабочее жилище» в ГУМе, Кольцов похвалил безукоризненно чистые «буфеты, кабинки-души, ледники и шкафы», «нестерпимо сверкающие кастрюли, чайники, кофейники и тазы» и «отличные эмалированные ванны, умывальники и даже писсуары». Но разве это не мещанство? Что хорошего в англичанине, который бреется и завтракает под бой часов? Неужели Керженцев, который читал дочери Диккенса, не помнил мистера Подснепа с его «понятиями об искусстве во всей их целостности»? Литература: крупная печать, соответственным манером описывающая вставание в восемь, бритье начисто в четверть девятого, завтрак в девять, отъезд в Сити в десять часов, возвращение домой в половине шестого и обед в семь. Живопись и скульптура: статуи и портреты приверженцев вставания в восемь, бритья в четверть девятого, завтрака в девять часов, отъезда в Сити в десять, возвращения домой в половине шестого и обеда в семь[618]. «Этого мало, – продолжал Кольцов. – Отправление естественных надобностей и даже ежедневное мытье в ванне еще не есть прямой признак мещанства. Но что бы вы сказали, увидев образец рабочей квартиры из трех комнат, выставленный ГУМом! Коврики! Буфет!! Занавесочки на окнах!!! Вышитый цветочками абажур!» Вы бы сказали, что «революция вошла в соприкосновение с ковриком и занавесочкой. И советская власть не гибнет, а только крепнет вместе с рабочим и крестьянином, крепнущими в своем материальном положении и жизненном самочувствии». Пролетарская революция немыслима без буржуазной цивилизации, а буржуазная цивилизация немыслима без ковриков и занавесочек. «Было бы глупо и преступно хватать пролетариат за рукав, уговаривая его не носить галстуков, не потреблять одеколона и презирать коврики. Это в наших условиях было бы настоящим буржуазным мещанством». Сам Кольцов носил костюмы и проводил выходные на даче. «Если затерянные лесные труженики хотят выбраться из ямы тьмы и суеверий, надо не приказать им прыгать, а подставить ступеньку или подать руку помощи»[619]. * * * Помощь исходила от государства. Смысл НЭПа заключался в создании предпосылок революции (современной промышленности и пролетарского самосознания). Индустриализация требовала времени; работа по обращению неверных (ликбез, агитпроп, «просвещение») велась ежедневно и ежечасно. Государство воспитывало массы при помощи школ, книг, газет, плакатов, кинофильмов и радиопередач. Эффективность разных наук и искусств зависела от контекста, но с точки зрения «цвета всемирной революции» ничто не могло сравниться с литературой. Чтение было ключом к их собственному прозрению; чтение художественной литературы, как писал Осинский Шатерниковой, пробуждает «огромной силы чувства», сопоставимые с «революционным энтузиазмом». Осинский нашел описание «психологии революции» в «Кузнеце» Верхарна; Бухарин уверовал в земное бессмертие благодаря «Подростку» Достоевского; Воронский узнал себя в «Бранде» Ибсена; а Свердлов описывал будущее строфой из «Германии» Гейне. Художественная литература определяла, обогащала и иллюстрировала большевистский опыт. Советская литература была призвана его обессмертить. Руководство советской литературой было поручено Александру Воронскому. В феврале 1921 года ЦК назначил его главным редактором журнала «Красная новь», и после короткого перерыва на подавление Кронштадтского восстания он приступил к работе. «Человек он хороший, порядочный, но в искусстве, кажется, не очень много смыслит. Однако, судя по характеру, научится: упорный», – сказал Горький[620]. Воронский признавал, что всем в жизни обязан упорству, и продолжал культивировать «самодисциплину, организованность и твердый распорядок дня», приобретенные в тюрьме. В 1921 году литературная жизнь в основном сводилась к чтению рукописей на частных квартирах. По воспоминаниям Всеволода Иванова: Воронский ходил из кружка в кружок, сидел на обсуждении, а затем выспрашивал слушателей – кого из молодых писателей они считают наиболее талантливыми? Писатель, набравший наибольшее количество одобрительных отзывов, получал от него предложение печататься в «Красной нови». Сперва А. К. Воронский относился к писателям настороженно. Повышенная чувствительность литераторов казалась ему странной; малая политическая сознательность иных часто выводила из себя. Иногда, прочтя рукопись и поговорив с ее автором, он возмущенно всплескивал руками и, быстро моргая, говорил: – Сомневаюсь, известно ли ему, что произошла Октябрьская революция![621] Воронский продолжал упорствовать, и вскоре выяснилось, что большинство молодых писателей открыты для сотрудничества. Все слышали об Октябрьской революции, и многие участвовали в ней на стороне сил света, пусть не всегда на должном уровне политической сознательности. Держался он удивительно просто, беседу о литературе предпочитал вести не в редакционной конторе, а у себя на дому или у писателей: «Так легче понять друг друга». Беседы часто касались рукописей, которые он предполагал напечатать. Мне казалось, что такое обсуждение заменяло ему редколлегию, которой в «Красной нови» довольно долго не было. Постепенно он развил свой вкус и позже сам стал писать недурные беллетристические произведения. Недаром Горький называл его «упорным»[622]. В двадцатые годы Воронский жил в двухкомнатной квартире в Первом Доме Советов с матерью Феодосией Гавриловной, вдовой священника, женой Симой Соломоновной, с которой познакомился в ссылке (и в чьих глазах, по его словам, «бессознательно стыла древняя и мягкая еврейская скорбь»), и дочерью Галиной, которая родилась в 1916 году. Со временем Феодосия Гавриловна перебралась в собственную комнату в Четвертом Доме Советов, но продолжала часто бывать у сына, готовя на примусе и присматривая за внучкой. Днем Воронский работал дома, часто прерываясь, чтобы ответить на телефонный звонок или «поговорить с каким-нибудь товарищем, пришедшим с другого этажа за папиросой, книгой, а то и просто поделиться впечатлениями от командировки или прочитанной газеты». Вечерами он беседовал с писателями и случайными посетителями. «Мы часто собирались у Воронского», – вспоминал Всеволод Иванов. Купив в складчину бутылку красного вина, мы за этой бутылкой просиживали целый вечер, широко и трепетно разговаривая о литературе. Здесь читал Есенин свои стихи, Пильняк – «Голый год», Бабель – «Конармию», Леонов – «Барсуков», Федин – «Сад», Зощенко и Никитин – рассказы. Сюда приходили друзья Воронского, старые большевики и командармы – Фрунзе, Орджоникидзе, Эйдеман, Грязнов[623]. Сам Иванов читал «Партизан» и «Бронепоезд 1469». Другими частыми гостями были Аросев, Пастернак, «некрасивый, в тяжелых роговых очках, очень остроумный Карл Радек» и друг семьи Филипп Голощекин, которого Воронский называл «Филиппом Красивым»[624]. В течение двух лет Воронский был верховным издателем, вдохновителем, диктатором и пропагандистом советской литературы. Его работа состояла в отделении зерен от плевел и выращивании здоровой поросли. «Политическая цензура в литературе, – писал он о своей первой задаче, – вообще очень сложное, ответственное и очень трудное дело и требует большой твердости, но также эластичности, осторожности и понимания». Как он объяснял Замятину: «За это мы платили кровью, ссылками, тюрьмами и победами, ведь было же время, когда мы вынуждены были молчать… пусть помолчат теперь «они»[625]. Александр Воронский