Дон Кихот
Часть 67 из 105 Информация о книге
История рассказывает, что из залы суда Санчо был отведен в роскошный дворец, где в большом зале был расставлен стол изящно и по-царски сервированный. При входе Санчо в банкетную залу рожки затрубили, и четыре пажа приблизились к Санчо, чтобы полить ему водой руки, и Санчо с великой важностью выполнил эту церемонию. Музыка прекратилась, и Санчо сел во главе стола, потому что ни другого сидения, ни другого прибора не было вокруг всего стола. Тогда около него поместилось стоя на ногах некое лицо, в котором он признал врача, с жезлом из китового уса в руках, затем снята была тонкая белая скатерть, покрывавшая фрукты и блюда всякого рода, которыми стол был уставлен. Какое-то духовное лицо дало свое благословение, а один паж придерживал под подбородком Санчо детский нагрудник. Другой паж, исполнявший обязанности метр-д'отеля, протянул ему блюдо с фруктами. Но только что Санчо откусил кусок, как человек с китовым усом дотронулся концом своего жезла до блюда, и оно было удалено с поразительной быстротой. Метр-д'отель пододвинул второе блюдо, которое Санчо считал долгом отведать, но не успел он коснуться его не только зубами, но даже руками, как жезл уже дотронулся до блюда, и паж унес его с такой же поспешностью, как блюдо с фруктами. Увидав это, Санчо остался недвижимым от удивления; потом, оглядев всех присутствующих, он спросил, уж не фокусный ли это обед. Человек с жезлом отвечал ему: – Кушать нужно, господин губернатор, согласно обычаям и обыкновениям, существующим на других островах, где есть губернаторы, как и вы. Я, милостивый государь, врач, нанятый во врачи к губернаторам этого острова. Я более забочусь об их здоровье, нежели о своем, работая день и ночь и изучая сложение губернатора, чтобы удачно лечить его, если он захворает. Мое главное занятие состоит в присутствии при его трапезах, чтобы давать ему кушать только то, что, на мой взгляд, пойдет ему в пользу, и запрещать то, что мне кажется вредным для его желудка.[250] Поэтому я распорядился, чтобы унесла блюдо с фруктами, как предмет, заключающий в себе слишком много влаги, а что касается второго блюда, то я тоже велел его унести, потому что это субстанция чересчур горячая и в ней много пряностей, возбуждающих жажду. А кто много пьет, тот разрушает и поглощает основную влагу, из которой состоит жизнь. – В таком случае, – заговорил Санчо, – это блюдо с куропатками, которые кажутся мне так впору зажаренными, не может мне сделать никакого вреда? – Господин губернатор, – отвечал врач, – не будет есть этих куропаток, пока я жив. – Почему же? – спросил Санчо. – Почему? – переспросил врач, – потому что наш учитель Иппократ, руководитель и светоч медицины, сказал в одном афоризме: Omnis saturatio mala, perdisis autem pessima,[251] а это означает, что всякое несварение желудка дурно, но всего хуже несварение от куропаток. – Если это так, – сказал Санчо, – то пусть господин врач оглядит стол и посмотрит, нет ли между блюдами на этом столе такого, которое принесет мне всего больше пользы или всего менее вреда, и соблаговолит предоставить мне есть его в свое удовольствие, не ударяя его палкой, потому что, клянусь губернаторской жизнью (да позволит мне Бог пользоваться ею!), что я умираю от голода. Если мне помешают есть, чтобы ни говорил господин доктор и как бы он об этом ни сожалел, этим скорее лишат меня жизни, нежели сохранят ее. – Ваша милость совершенно правы, господин губернатор, – отвечал врач. – Поэтому я того мнения, что ваша милость не должны есть этого шпигованного зайца, потому что это блюдо тяжелое. Что касается этого куска телятины, то если бы он не был сделан душеным, то его можно было бы отведать, а в таком его виде и думать об этом нельзя. Тогда Санчо сказал: – Это большое блюдо там вдали, из которого выходит столько пара, кажется, заключает в себе olla podrida,[252] а в этих ollas podridas столько есть вещей и столько сортов, что я наверно найду там кое-что и по вкусу и для здоровья. – Отнюдь нет! – воскликнул врач. – Мы далеки от этой мысли! Ничего нет на свете для пищеварения хуже, нежели olla podrida. Она годится для каноников, для начальников школ, для деревенских свадеб, но от нее должны быть избавлены губернаторские столы, где должна царить тонкость вкуса и аккуратность. Причина этому ясна: повсюду и всеми простые лекарства всегда предпочитаются сложным лекарствам, потому что в простых обмануться нельзя, а в сложных можно очень легко, если только изменить количество входящих в него медикаментов. Если господин губернатор хочет мне верить, то ему следует теперь съесть сотню тонких облаточек и три или четыре ломтика айвы, очень тоненьких, которые, укрепив ему желудок, удивительно помогут пищеварению. Услыхав это, Санчо откинулся на спинку кресла, пристально посмотрел на врача и важным тоном спросил его, как его зовут и где он учился. «Зовут меня, господин губернатор, – отвечал врач, – доктором Педро Ресио де Агеро;[253] родился я в деревне, называемой Тиртеафуэра,[254] которая находятся между Каракуэлем и Альмодоваром дель Кампо по правую руку, и я получил звание врача в Осунском университете. – Ну, – вскричал Санчо, пылая гневом, – господин доктор Педро Ресио, авгур, уроженец Тиртеафуэры, деревни, находящейся по правую руку, когда едем из Каракуаля в Альмодовар дель Кампо, получивший ученую степень от Осунского университета, убирайтесь с глаз моих долой, да поскорее, а не то, клянусь солнцем, я возьму в руки дубину и, начиная с вас, побоями очищу остров от всяких докторов, по крайней мере, от тех, кого признаю за неучей; потому что знающих, благоразумных и скромных докторов я посажу себе на голову и буду почитать как святых. Но повторяю, пусть Педро Ресио живо убирается отсюда, а не то я схвачу стул, на котором сижу, и размозжу ему голову. Пусть потом спрашивают от меня при резиденции.[255] Для моего оправдания достаточно будет сказать, что я послужил Богу, убив злого лекаря, палача страны. И пуст мне дадут есть или пусть отберут губернаторство, потому что ремесло, которое не дает хлеба человеку, занимающемуся им, гроша медного не стоит. Врач испугался, видя губернатора в таком страшном гневе, и хотел уже броситься вон из залы, когда на улице раздался рожок почтальона. Метр-д'отель подбежал к окну и, взглянувши в него; сказал: «Едет курьер от герцога, ваша милость: он, вероятно, везет важную депешу». В это время вошел запыхавшийся и облитый потом курьер. Он вынул из-за пазухи и подал губернатору пакет, который Санчо передал в руки мажордома, приказав ему прочитать надпись. Она была следующая: Дон Санчо Панса, губернатору острова Баратария, в собственные руки или в руки его секретаря. «А кто тут мой секретарь?» спросил Санчо. На это один из присутствующих ответил: «Я, господин, потому что я умею читать и писать, и притом я бискаец. – С этим титулом в придачу, – заметил Санчо, – вы могли-бы быть секретарем самого императора.[256] Откройте пакет и посмотрите, что в нем. Новорожденный секретарь повиновался и, прочитав депешу, сказал, что в ней говорятся о деле, которое требует тайного обсуждения. Санчо приказал выйти из залы всем, кроме мажордома и метр-д'отеля. Все вышли вместе, не исключая и врача, и тогда секретарь прочитал депешу, которая состояла в следующем: «До моего сведения дошло, что какие-то враги мои и того острова, которым вы управляете, собираются жестоко штурмовать его, не знаю в какую ночь. Постарайтесь бодрствовать и держаться наготове, чтоб не быть захваченным врасплох. Я знаю также через достойных веры шпионов, что четыре переодетых лица проникли в ваш город с целью лишить вас жизни, потому что проницательности вашего ума особенно боятся. Будьте настороже, следите за всеми, кто к вам приближается, и не ешьте ничего, что вам будут давать. Я позабочусь оказать ним помощь, если вы будете в опасности; но поступайте во всем так, как все ждут от вашего ума. Здесь, 16-го августа, в четыре часа утра. Ваш друг герцог». Санчо остолбенел, и все присутствующие не менее его были поражены. Он сказал, обратившись к мажордому: – Первое, что надо сделать теперь, я хочу сказать сейчас, – это упрятать в тюрьму этого лекаря Ресио, потому что если кто хочет убить меня, так это он, и еще самой медленной и ужасной смертью – голодной. – Мне тоже кажется, – ответил метр-д'отель, – что вашей милости лучше не есть всего, что стоят на этом столе, потому что большую часть этих припасов поставляют монахини, а недаром говорится, что за крестом прячется дьявол. – Я этого не отрицаю, – сказал Санчо. – Пусть мне сейчас дадут добрый ломоть хлеба и четыре-пять фунтов винограда, в который невозможно вложить яду: ведь не могу же я, наконец, жить без пищи. А если нам нужно быть готовыми к битвам, которые нам грозят, так нужно хорошенько подкрепиться, потому что не сердце несет кишки, а кишки несут сердце. Вы, секретарь, ответьте моему господину герцогу и напишите, что все до капли, что он приказал, будет исполнено. Пошлите от моего имени поцелуй ручкам госпожи герцогини и прибавьте, что я умоляю ее не забыть послать через нарочного мое письмо и посылку жене моей Терезе Панса; что она этим окажет мне большую услугу, и что я постараюсь служить ее всем, что будет мне по силам. Между прочим, можете написать, что я целую руку у моего господина Дон-Кихота, чтоб: он видел, что я, как говорится, не забыл старую хлеб-соль. А от себя можете, как хороший бискаец, прибавить, что захотите и что будет нужно. Теперь пуст уберут со стола и пусть дадут мне поесть, а после того я сумею посчитаться со всеми шпионами, убийцами и чародеями, сколько бы их ни обрушилось на меня и на мой остров. В эту минуту вошел паж. «Один крестьянин торговец, – сказал он, – желает поговорить с вашей милостью об одном очень важном, как он уверяет, деле. – Что за чудаки эти деловые люди! – вскричал Санчо. – Неужто же они так глупы, что не понимают, что теперь не время являться со своими делами? Разве мы, губернаторы и судьи, не люди из тела и костей? Разве они не должны давать нам отдыхать сколько нужно, или они воображают, что мы мраморные? Клянусь душой и совестью, что если губернаторство не выскользнет из моих рук (чего я не думаю, сколько могу понять), так я образумлю этих деловых лицей. Ну, а сегодня, так я быть, велите этому человеку войти; но прежде удостоверьтесь, что он не шпион я не убийца. – Нет, господин, – возразил паж, – у него вид, как у святого, и если он не так же добр, как добрый хлеб, так я, значит, ничего не понимаю. – Притом бояться нечего, – прибавил мажордом, – ведь мы все здесь. – Можно ли будем, метр д'отель, – спросил Санчо, – чтоб теперь, когда доктор Педро Ресио ушел, я поел чего-нибудь тяжелого и существенного, хотя бы краюху хлеба и луковицу? – Сегодня вечером, за ужином, – ответил метр-д'отель, – недостаток обеда будет исправлен, и ваша милость будете удовлетворены и вознаграждены. – Дай-то Бог! – вздохнул Санчо. В это время вошел крестьянин, которого за тысячу миль можно было бы сразу признать за добрую душу и доброго дурака. Прежде всего, он спросил: – Кто здесь из вас господин губернатор? – Кто же, – ответил секретарь, – как не тот, кто сидит в кресле. – Тогда я преклонюсь перед ним, – продолжал крестьянин, – опускаясь на оба колена и прося позволения поцеловать у него руку. Санчо руки не дал и велел просителю подняться и сказать, что ему нужно. Крестьянин повиновался и сейчас же начал: – Я, господин, земледелец, родом из Митель-Турры, деревни, отстоящей мы две мили от Сиудад-Реаля. – Ну, вот вам еще одна Тиртеафуэра! – вскричал Санчо. – Говорите, братец, а Миголь-Турру я отлично знаю, потому что она недалеко от моей родины. – Так дело в том, господин, – продолжал крестьянин, – что я милостью Бога женат по законам святой римско-католической церкви; у меня два сына студента: младшие готовятся в бакалавры, а старший в лиценциаты. Я вдов, потому что жена моя умерла, или, лучше сказать, потому, что ее убил плохой лекарь, дав ей слабительного, когда она была беременна; а если бы Господу было угодно, чтобы плод созрел и чтоб это был сын, я бы послал его учиться быть докторов, чтоб он не завидовал своим братьям бакалавру и лиценциату. – Так что, – перебил Санчо, – если бы ваша жена не умерла или если б ее не уморили, вы бы теперь не была вдовы? – Нет, господин, ни в каком случае, – ответил крестьянин. – Вот мы и подвинулись вперед, – сказал Санчо. – Дальше, братец, дальше; теперь скорее время сна, чем разбирательств. – Так я говорю, – продолжал крестьянин, – что тот из моих сыновей, который будет бакалавром, влюбился в этом самом городе в девушку по имени Клара Перлерина, дочь Андрея Перлерино, очень богатого крестьянина. И имя их Перлерино происходит не из генеалогии или какой-нибудь другой земли, а оттого, что все в их семье калеки,[257] а чтоб скрасить прозвище, их называют Перлерино. Впрочем, молодая девушка, сказать по правде, чисто восточная жемчужина. Если на нее глядеть справа, так она похожа на полевой цветок» слева она не так хороша, потому что у нее недостает глаза, которого она лишилась от оспы. И хотя знаков и рябин на ее лице много, но все, кто ее любит, говорят, что это не рябины, а ямы, в которых погребаются души ее возлюбленных. Она такая чистоплотная, что для того, чтоб не испачкать лица, подобрала, как говорится, нос кверху, так что он словно убегает ото рта. Не смотря на все это, она восхитительно прекрасна, потому что рот у нее большой, и если б не десять-двенадцать недостающих спереди и с боков зубов, этот рот сошел бы за один из самых красивых. О губах я ничего не могу сказать, потому что они так тонки и так нежны, что если бы губы можно было закатывать, из них вышел бы клубок. Но так как цвет их совсем не такой, как всегда бывает у губ, так они кажутся странными, потому что усеяны синими, зелеными и фиолетовыми крапинками. Да простит мне господин губернатор, что я так подробно описываю ему качество той, которая, в конце концов, должна стать моей дочерью: дело в том, что я ее очень люблю, и что она не кажется мне дурною. – Описывайте все, что вам угодно, – ответил Санчо, – потому что это описание меня забавляет, и если б я пообедал, мне бы не нужно было лучшего десерта, как ваше описание. – Мне только это и остается делать к вашим услугам, – сказал крестьянин. – Но будет время, когда и мы что-нибудь да будем значить, хоть теперь и ничего не значим. Так я говорю, господин, что если б я мог описать прелесть и высоту ее стана, так все бы попадали от восхищения. Но это невозможно, потому что она скрючена и сгорблена вдвое, так что колени ее приходятся около рта, и все-таки легко заметить, что если б она могла выпрямиться, так достала бы головой до крыши. Она бы уже отдала свою руку моему бакалавру, но дело в том, что она не может вытянуть ее, потому что рука эта сведена, но по длинным, круглым ногтям видно, что форма руки ее была бы очень красива. – Ладно уж, – заметил Санчо. – Вообразите, братец, что вы уже описали ее с ног до головы; что же дальше? приступайте к делу без обиняков и околичностей, без урезок и надставок. – Я хотел бы, Господин, чтоб ваша милость смиловались и дали бы мне рекомендательной письмо к отцу моей невестки, умоляя его поскорее сыграть свадьбу, так как мы не уступим один другому ни дарами судьбы, ни дарами природы. И в самом деле, по правде сказать, господин губернатор, мой сын одержим бесом, и дня не проходит, чтоб злые духи не мучили его по три-четыре раза; кроме того, он когда-то в один прекрасный день попал в огонь, и лицо у него стало такое морщинистое, как пергамент, а глаза мокнут и слезятся. Но за то характер у него ангельский, и если б он не бился и не колотился, он был бы просто блаженный. – Нужно вам еще чего-нибудь, дружище? – спросил Санчо. – Нужно-то нужно, – ответил крестьянин, – только я не смею сказать. Ну, да уж будь что будет! Нельзя же, чтоб это осталось у меня в животе. Так я говорю, господин, чтоб ваши милость дали мне триста или шестьсот золотых на приданое моему бакалавру, т. е. чтоб помочь ему устроиться, потому что нужно же, чтоб у этих детей было чем жить самостоятельно, независимо от грубых тестей. – Подумайте, не нужно ли вам еще чего-нибудь, – сказал Санчо, – и не стесняйтесь и не бойтесь высказать все. – Нет, право, больше ничего, – ответил крестьянин. Едва он договорил эти слова; как губернатор вскочил с места, схватил стул, на котором сидел, и вскричал: – Клянусь Богом, дон бездельник, мужик и невежа, что если вы не удерете и не скроетесь от меня, я разобью, я размозжу вам голову этим самым стулом. Мошенник, негодяй, чертова мазилка! В такое то время ты являешься просить у меня шестьсот золотых! Откуда я возьму их, болван ты этакой? и за что мне дать тебе их, если б у меня даже было, дурак несуразный? Какое мне дело до Мигеля Турры и всей своры Перлеринов? Убирайся, говорят тебе, или клянусь жизнью моего господина герцога, я сделаю, что сказал! Ты, верно, не из Мигельтурры, а попросту хитрый плут, и ад прислал тебя сюда искушать меня. Скажи, ты, отродье человеческое: еще нет и полутора дней, как я губернаторствую, а ты хочешь, чтобы я уже накопил шестьсот золотых! Метр-д'отел сделал крестьянину знак, чтобы он вышел, и тот ушел, понурив голову, делая вед, что действительно боится, чтоб губернатор не исполнил своей угрозы, потому что плут этот отлично разыграл свою роль. Но оставим Санчо в гневе, и пусть, как говорятся, на сцену выступит мир. Нужно вернуться к Дон-Кихоту, которого мы оставили с лицом, облепленным пластырями, лечащего свои кошачьи раны, от которых он оправился не ранее как через восемь дней, в один из которых с ним случилось то, что Сид Гамед обещает рассказать с пунктуальнейшей правдивостью, с которой рассказывает все вообще эпизоды этой истории, как бы бесконечно малы они ни были. ГЛАВА XLVIII О том, что случилось с Дон-Кихотом и доньей Родригес, дуэньей герцогини, а равно и о других событиях, достойных описания и вечной памяти Грустный и печальный томился Дон-Кихот с компрессами на лице, отмеченном не Богом, а кошачьими когтями: несчастье, знакомое странствующему рыцарству. Целых шесть дней он не показывался никому, и в одну из ночей этого невольного отшельничества, когда он лежал, погруженный в мысля о своих несчастьях и о преследованиях Альтисидоры, он услыхал, как щелкнул замок в двери его комнаты. Ему сейчас же пришло в голову, что влюбленная девушка явилась посягать на его честность, чтоб заставить его изменить его даме Дульцинее Тобозской. «Нет! – вскричал он под влиянием этой мысли так громко, чтобы голос его мог быть услышан. – Нет, восхитительнейшая в мире красавица не в силах заставить меня хоть на минуту перестать обожать ту, которую я ношу запечатленною в глубине моего сердца и в самых недрах моих внутренности. Пусть ты будешь, о, моя дама, превращена в крестьянку, употребляющую в пищу лук, или в нимфу золотого Таго, ткущую золотые и шелковые ткани; пусть Мерлин или Монтезинос держат тебя, где хотят, где бы ты ни была, ты моя, так же как где бы я ни был я твой – был, есть и буду всегда». Едва он договорил эти слова, как отворилась дверь. Дон-Кихот встал во весь рост на постели, окутанный сверху до низу желтым атласным стеганым одеялом, в шапочке на голове, с забинтованным для сокрытия царапин лицом и с папильотками на усах для выпрямления их. В таком наряде он имел вид ужаснейшего призрака, какой можно себе вообразить. Он устремил глаза на дверь, ожидая увидеть нежную и покорную Альтисидору, но вместо нее увидал почтенную дуэнью с белым покрывалом на волосах, таким широким и длинным, что оно закрывало ее, как плащ, с головы до ног. Она держала в левой руке маленькую зажженную свечку, а правой прикрывалась, чтоб свет не падал ей в глаза, скрытые, впрочем, под огромными очками. Она подвигалась волчьим шагом и на цыпочках. Дон-Кихот глядел на нее с своего наблюдательного поста;[258] видя ее наряд и заметив ее молчаливость, он вообразил, что это какая-нибудь колдунья или волшебница, явившаяся в таком костюме с целью сыграть с ним злую штуку в духе своего ремесла, и начал с живостью креститься. Однако, видение приближалось. Дойдя до середины комнаты, дуэнья подняла глаза и увидала, с какою быстротой Дон-Кихот крестится, и если он испугался при виде ее фигуры, то она просто ужаснулась при виде его; едва взглянув на это длинное, желтое тело в одеяле и с обезображенным компрессами лицом, она закричала: «Господи Иисусе! Что это такое?» От испуга она выронила из рук свечу и, очутившись в темноте, бросилась бежать, но со страху запуталась, в своем платье и растянулась на полу. Дон-Кихот, испуганный более прежнего, заговорил: «Заклинаю тебя, о, призрак, или кто бы ты мы был, скажи мне, кто ты и чего хочешь от меня. Если ты душа в нужде, то не бойся сказать мне об этом: я сделаю для тебя все, что позволят мне мои силы, ибо я христианин и католик и готов всем оказывать услуги; за тем я избрал орден странствующего рыцарства, в обязанности которого входит и оказание услуг душам из чистилища». Дуэнья, оглушенная падением, слыша, что ее заклинают и умоляют, поняла по собственному страху страх Дон-Кихота и ответила ему тихим, скорбным голосом: – Господин Дон-Кихот, – если ваша милость действительно Дон-Кихот, – я ни призрак, ни видение, ни душа из чистилища, как ваша милость, кажется, думаете, а донья Родригес, дуэнья госпожи герцогини, и пришла я к вашей милости с одной из нужд, от которых ваша милость имеете обыкновение давать лекарство. – Скажите мне, госпожа донья Родригес, – перебил ее Дон-Кихот, – не с любовными ли посланиями вы сюда пришли? Так предупреждаю вас, что я ни для чего не гожусь по причине бесподобной красоты моей дамы Дульцинеи Тобозской. Словом, я говорю, госпожа донья Родригес, что если только ваша милость оставите всякие любовные поручения, так можете пойти зажечь свою свечу и возвратиться сюда; тогда мы поговорим с вами обо всем, что вам будет угодно и приятно, кроме, как я уже сказал, всяких инсинуаций и подстреканий. – Я с поручениями от кого-нибудь, мой добрый господин! – вскричала дуэнья. Ваша милость плохо знаете меня. О, я еще вовсе не так стара, чтоб у меня не было другого развлечения, кроме таких ребячеств. Слава Богу, у меня в теле еще есть душа и во рту все зубы, верхние и нижние, кроме нескольких выпавших от трех-четырех простуд, столь частых в Аррагонии. Но пусть ваша милость подождет минутку: я схожу зажгу свечу и сейчас вернусь, чтоб рассказать вам о своих нуждах, как врачевателю всех бед в мире. И дуэнья, не дожидаясь ответа, вышла из комнаты, в которой Дон-Кихот остался в ожидании ее, совершенно успокоенный и оправившийся от страха. Но скоро его стали обуревать тысячи мыслей по поводу этого нового приключения. Ему казалось, что он дурно поступает, подвергая себя опасности нарушить верность, в которой поклялся своей даме. Он сказал себе: «Кто знает, не попытается ли дьявол, вечно хитрый и коварный, заставить меня при помощи дуэньи попасть в ловушку, в которую не могли меня завлечь императрицы, королевы, герцогиня, графиня и маркизы? Я не раз слыхал от людей знающих, что дьявол, если сможет, постарается скорее послать человеку соблазнительницу курносую, нежели с греческим носом. Наконец, кто знает, не пробудят ли это одиночество, эта тишина, этот случай моих заснувших желаний и не заставят ли они меня пасть на старости лет, тогда как я до сих пор ни разу не спотыкался. В таких случаях всегда лучше бежать, чем принимать вызов… Однако, я, видно, лишился рассудка, если мне могут приходить в голову и на язык такие странные мысли. Нет, это невозможно, чтоб дуэнья в очках и длинном белом покрывале возбудила сладострастные мысли даже в развращеннейшем в мире сердце. Разве есть на свете дуэнья, которой тело не было бы хоть немножко жирно и жестко? разве есть во всей вселенной дуэньи, которые не были бы наглы, жеманны и лицемерны? Убирайся же отсюда, шайка в покрывалах, бесполезная для человеческого спокойствия. О, как хорошо поступала та дама, о которой рассказывают, что у нее на скамейке сидели с обеих сторон две дуэньи в виде восковых фигур, в очках, с подушечками и в таких позах, точно шьют! они так же хорошо служили ей для виду и приличия, как если бы были настоящими дуэньями». С этими словами он соскочил с постели с намерением запереть дверь и не впускать к себе дуэньи Родригес. Но в ту самую минуту, как он взялся за ключ, донья Родригес вернулась с зажженной свечой. Увидав вблизи Дон-Кихота, укутанного в желтое одеяло, с компрессами и в шапочке, она снова почувствовала страх и, сделав два-три шага назад, сказала: – В безопасности ли мы, господин Дон-Кихот? На мой взгляд то, что ваша милость сошли с постели, не служит признаком большого воздержания. – Этот же самый вопрос, сударыня, я мог бы сделать я вам, – возразил Дон-Кихот. – Итак, я спрашиваю вас, могу ли я быть уверен, что не подвергнусь ни нападению, ни насилию? – У кого или от кого вы требуете этой безопасности, господин рыцарь? – спросила дуэнья. – У вас и от вас, – ответил Дон-Кихот, – потому что я не мраморный и не бронзовый, и теперь не десять часов утра, а полночь и даже несколько позже, как мне кажется, и мы находимся в более отдаленной и уединенной комнате, чем даже грот, в котором дерзкий изменник Эней злоупотребил прекрасной, нежной Дидоной. Но дайте мне руку, сударыня, я не желаю большей безопасности, как собственные мои воздержность и самообладание, поддерживаемые теми, которые прикрываются этим покрывалом. С этими словами он поцеловал у нее руку и протянул ей свою, которую дуэнья приняла с теми же церемониями. В этом месте Сид Гамед ставят скобки и говорит: «Клянусь Магометом, я отдал бы лучшую из имеющихся у меня шуб, чтоб увидеть, как оба эти лица шли об руку от двери к кровати». Наконец Дон-Кихот опять лег на постель, а донья Родригес села на стул несколько поодаль от него, не снимая очков и не выпуская из рук свечи. Дон-Кихот свернулся и спрятался под одеяло, оставив открытым одно лишь лицо, и когда оба они устроились, как следует, он первый нарушил молчание. – Теперь, – сказал он, – госпожа донья Родригес, ваша милость можете открыть свои уста и излить все, что заключается в вашем огорченном сердце и ваших озлобленных внутренностях: и буду слушать вас целомудренными ушами и помогу вам милосердными делами. – Я так и думала, – отвечала дуэнья, – потому что от милой и любезной наружности вашей милости ничего, кроме такого христианского ответа, и ждать было нельзя. И так, дело в том, господин Дон-Кихот, что хотя ваша милость и видите меня сидящею на этом стуле и в самой середине Аррагонского королевства, в костюме дуэньи, постаревшую, морщинистую и ни на что негодную, но я родом из Овиедской Астурии и происхожу от рода, с которым роднились многие знатнейшие фамилии провинции. Но моя несчастная звезда и нерадивость моих отца и матери, которые преждевременно обеднели, не зная как и почему, довели меня до Мадрида, где мои родители, чтоб устроить свою судьбу и избавить меня от больших несчастий, отдали меня в качестве швеи в дом одной знатной дамы, а ваша милость должны знать, что в деле маленьких чехлов и тонких работ иглой еще ни одна женщина во всю мою жизнь не могла сравниться со мной. Мои родители оставили меня на службе, а сами вернулись на родину, откуда, через несколько лет должны были переселиться на небо, потому что они были добрыми католиками. Я осталась сиротой, не имея ничего, кроме скудного жалованья и мелких милостей, оказываемых в замках вельмож такого рода служанкам. Но в это время, без малейшего повода с моей стороны, в меня влюбился один из оруженосцев моих господ. Это был человек уже довольно пожилой, с большой бородой, почтенный на вид и, главное, такой же благородный, как король, потому что он был горец.[259] Мы не скрывали своей связи, и она дошла до сведения моей госпожи, которая, во избежание толков и пересудов, поженила нас по законам римско-католической церкви. От этого брака у меня родилась дочь, в довершение несчастья, – не то чтоб я умерла от родов, нет, она родилась вовремя и благополучно, – но вскоре после того умер мой муж от причиненного ему испуга, который был такого рода, что, если б у меня было время сейчас рассказать об этом, я уверена, ваша милость очень были бы удивлены. Тут дуэнья тихо заплакала и сказала: – Простите меня, ваша милость господин Дон-Кихот, я не могу удержаться: каждый раз, как я вспомню о моем бедном покойнике, у меня навертываются слезы на глазах. Пресвятая Богородица! как торжественно он провожал мою госпожу на спине громадного мула, черного, как агат! Тогда не знали ни карет, ни порт-шезов, как теперь, а дамы ездили на крупах мулов позади своих оруженосцев. Не могу удержаться, чтоб не рассказать вам этой истории, для того чтоб вы видели, как мой добрый муж был обходителен и аккуратен. Однажды в Мадриде, когда он въезжал на улицу Сантьяго, которая немного узка, навстречу ему выехал придворный алькад с двумя альгвазилами впереди. Едва добрый оруженосец увидал это, как повернул своего мула, делая вид, что хочет последовать за алькадом. Моя госпожа, ехавшая на крупе позади его, тихо спросила его: «Что вы делаете, презренный? Разве вы не видите, что я здесь?» Алькад в качестве учтивого человека остановил свою лошадь и сказал: «Ступайте своей дорогой, сударь, это я должен следовать за доньей Кассильдой (так звали мою госпожу)». Но мой муж, держа шляпу в руках, настаивал на том, что он последует за алькадом. Видя это, моя госпожа, рассерженная и разгневанная, взяла в руку толстую булавку, или, лучше сказать, вынула из футляра шило и воткнула его ему в поясницу. Мой муж страшно вскрикнул, скорчился и упал на землю вмести со своей госпожой. Лакеи госпожи и алькад и его альгвазилы бросились подымать ее. Это переполошило всю Гвадалахару, т. е. всех находившихся там ротозеев. Моя госпожа вернулась домой пешком, а мой муж укрылся в лавке цирюльника, говоря, что все внутренности у него истерзаны. Его учтивость стала так известна и наделала столько шума, что за ним бегали по улицам мальчишки. По этой причине и потому, что он был немножко близорук, моя госпожа уволила его, и горе, причиненное ему этим, и вызвало, я уверена, болезнь, от которой он умер. Я осталась вдовой, без средств, с дочерью на руках, красота которой с каждым днем росла, как пена морская. Наконец, так как я славилась, как замечательная швея, госпожа герцогиня, вышедшая замуж за моего господина герцога, вздумала увезти меня с собой в Аррагонское королевство, а также и мою дочь, все мое добро. Тем временем дочь моя выросла, а с ней вместе выросли и все прелести в мире. Она поет, как жаворонок, танцует, как мысль, читает и пишет, как школьный учитель, и считает, как ростовщик. Как она блюдет себя, нечего и говорить, потому что текучая вода не может быть чище ее; и теперь ей, сколько мне помнится, шестнадцать лет, пять месяцев и три дня, или одним больше или меньше. Так вот в эту мою дочь влюбился сын очень богатого земледельца, живущий в одной из деревень моего господина герцог, недалеко отсюда; потом, не знаю как, они сумели сойтись, и молодой человек, обещавший моей дочери жениться на ней, соблазнил ее. А теперь он не хочет исполнить обещанья, и хотя мой господин герцог знает всю эту историю, потому что я жаловалась ему, и не раз, а много раз, и просила его заставить этого крестьянина жениться на моей дочери, но он остается глух к моим просьбам и почти не слушает меня. Дело в том, что он не хочет причинить неприятность или какое бы то ни было беспокойство отцу соблазнителя, который в качестве очень богатого человека часто ссужает его деньгами и прикрывает все его глупости. Так вот я и хотела бы, мой добрый господин, чтоб ваша милость взялись поправить эту беду, просьбами или оружием, потому что все говорят, что ваша милость приехали сюда поправлять всякие беды, исправлять зло и помогать несчастным. Подумайте, ваша милость, о моей покинутой дочери-сироте, о ее прелести, молодых годах и всех талантах, которые я вам описала. Клянусь душой и совестью, что изо всех служанок госпожи герцогини ни одна и в подметки не годится моей дочери, потому что даже некая Альтисидора, которую считают за самую бойкую и искусную, и та на целую милю не подходит к моей дочери, если их сравнить. Ваша милость должны знать, что не все то золото, что блестит. У этой маленькой Альтисидоры больше чванства, чем красоты, и больше нахальства, чем сдержанности; не говоря уж о том, что она далеко не святая, потому что у нее так несет изо рта, что невозможно и минутки стоять около нее, и даже госпожа герцогиня… Но я лучше замолчу, потому что говорят, что и у стен есть уши. – Что же госпожа герцогиня, донья Родригес? – спросил Дон-Кихот. – Заклинаю вас моей жизнью, говорите. – Когда меня так заклинают, – ответила донья Родригес, – я не могу не ответить по совести на то, о чем меня спрашивают. Ведь вы видите, господин Дон-Кихот, красоту госпожи герцогини, ее цвет лица, блестящий, как отполированная шпага, ее щеки, похожие на лилии и розы и напоминающие одна солнце, другая луну? Вы видите, как гордо она выступает, топча и презирая землю, так что можно подумать, что она сеет и распространяет здоровье повсюду, куда вы придет. Ну, так знайте, что за все это она, прежде всего, должна благодарить Бога, а потом два фонтана,[260] которые находятся у вся на ногах и через которые вытекают все нездоровые соки, наполняющие ее, как говорят доктора. – Пресвятая Богородица! – вскричал Дон-Кихот. – Неужели у госпожи герцогини бывают такие истечения? Я не поверил бы этому, если бы даже услыхал это от босоногих кармелитских монахов, но когда госпожа донья Родригес это говорит, так значит, это правда. Однако из таких фонтанов, находящихся на таких местах, должны течь не нездоровые соки, а жидкая амбра. Право, я начинаю думать, что этот обычай открывать себе фонтаны очень полезен для здоровья.[261] Едва Дон-Кихот договорил эти слова, как кто-то сильным ударом отворил дверь его комнаты. Испуг заставил донью Родригес выронить из рук свечу, и в комнате, что называется, стало не видать. Бедная дуэнья почувствовала, что кто-то сжал в руках ее горло, да так сильно, что она не могла даже вскрикнуть; потом кто-то другой приподнял ей юбки и принялся изо всех сил безжалостно сечь ее чем-то вроде туфли. Дон-Кихот, хотя и проникнутый жалостью, не трогался с постели, не зная, что все это значит» он лежал тихий и молчаливый, боясь, как бы наказание не обрушилось и на него. И страх его был не напрасен, потому что, хорошенько исколотив дуэнью, которая не осмелялась даже пикнуть, невидимые палачи подошли к Дон-Кихоту и, высвободив его из простынь и одеял, так сильно и часто стали его щипать, что он довольно начал защищаться кулаками, – и все это совершенно безмолвно. Баталия продолжалась с полчаса, затем призраки исчезли. Донья Родригес оправила свои юбки и, испуская стоны по поводу обрушившейся на нее беды, вышла, не сказав ни слова Дон-Кихоту, который остался исщипанный и помятый, сконфуженный и угнетенный на своей постели, где? мы его и оставим погруженным в размышление о том, какой злой чародей довел его до такого состояния. Но это в свое время объяснится, а теперь последовательность рассказа требует, чтобы мы возвратились к Санчо Панса, который нас призывает. ГЛАВА XLIX