Дон Кихот
Часть 75 из 105 Информация о книге
Наконец, когда назначенный час наступил, Дон Антонио и оба его друга отправились с Дон-Кихотом и Санчо осматривать галеры. Начальник эскадры, предупрежденный об их визите, ожидал обоих знаменитых людей, Дон-Кихота и Санчо. Едва лишь появились они на набережной, как на всех галерах опустили тенты и затрубили в рога. В то же время на воду был спущен ялик, покрытый богатыми коврами и убранный подушками из алого бархата. Только что Дон-Кихот ступил на ялик, как с главной галеры, раздался пушечный выстрел, который был повторен остальными галерами; затем, когда Дон-Кихот взошел на палубу с правой лестницы, все каторжники приветствовали его, как приветствовали обыкновенно высокопоставленных лиц при посещении имя галеры, троекратным кликом: Гу, гу, гу![308] Генерал (так мы будем его называть), который был дворянином родом из Валенсии,[309] подошел приветствовал его: Он обнял Дон-Кихота и сказал ежу: – Я отмечу этот день белым камнем, потому что это один из счастливейших дней, какими я пользовался в своей жизни, так как я видел господина Дон-Кихота Ламанчского, в котором сияет и сосредоточивается весь блеск странствующего рыцарства. – Дон-Кихот, восхищенный столь почетным приемом, отвечал ему в словах не менее учтивых. Они оба взошли в каюту на корме, изящно меблированную, и уселись на скамьях планшира. Смотритель над каторжниками вышел на пространство между деками и свистком дал каторжникам звать, чтобы они сняли с себя плащи, что и было немедленно исполнено. Санчо, увидав столько совершенно голых людей, разинул рот, но еще более расширял его, когда тент подняли с такой быстротой, как будто бы все дьяволы принялись за дело. Но все это было ничтожно в сравнении с тем, что я сейчас скажу. Санчо сидел на эстантероле или корковом столбе, близ первого гребца на первой скамейке. Наученный заранее, гребец схватил Санчо и, подняв его на своих руках, тогда как все каторжники стояли на ногах и наготове, передал его следующему гребцу, и бедный Санчо тотчас стал перелетать из рук в руки, со скамьи на скамью, с такой быстротой, что перестал видеть и подумал, что его черти взяли. Каторжники не оставили его в покое до тех пор, пока левой стороной не принесли его обратно к корме, где он остался распростертый, еле дышащий, покрытый крупными каплями нота и не понимая, что с ним произошло. Дон-Кихот, увидав полет Санчо без крыльев, спросил генерала, есть ли это одна из церемоний, которыми приветствуют на галерах вновь прибывших. – Что касается меня, – прибавить он, – то так как я не имею никакого желания заняться этим ремеслом, то не хочу я исполнять подобное упражнение; и, клянусь Богом, что если кто-нибудь дотронется до меня, чтобы заставить меня летать по воздуху, то я вырву из него душу ударами ног по животу. – С этими словами он поднялся с места и сжал рукой свой меч. В эту минуту тент спустили и большую мачту опрокинули с ужасающим шумом, Санчо подумал, что небо соскочило со своих петель и обрушивается на его голову, так что, весь в ужасе, он спрятал голову между ног. Сам Дон-Кихот не сумел сохранить хладнокровия: он тоже задрожал, сдвинул плечи и побледнел. Каторжники подняли мачту с такой же быстротой и шумом, какой она сама прежде произвела, но в полном молчании, как будто у этих людей не было ни голосов, ни дыхания. Смотритель дал сигнал поднять якорь и, бросившись на средину палубы, с плетью из бычачьих жил в руке, он принялся бить каторжников по плечам, и галера тотчас же вышла в море. Санчо сказал про себя, когда увидал, как все эти красные ноги, какими ему казались весла, поднялись зараз. – Вот действительные чудеса, а не те, о которых рассказывает мой господин. Но что, такое сделали эти несчастные, что их так стегают? И как этот человек, расхаживающий себе со свистом, имеет смелость один бить стольких людей? Ах, я уверен, что здесь именно ад или, по меньшей мере, чистилище. – Дон-Кихот, увидав, с каким вниманием Санчо смотрел на происходящее, поспешил сказать ему: – Ах, Санчо, друг мой, с какой легкостью и с какой быстротой вы могли бы, если бы захотели, раздеться от пояса до шеи и поместиться между этими господами, чтобы покончить с освобождением Дульцинеи от чар! Среди мук и страданий стольких людей вы бы не очень почувствовали ваши собственные страдания. Возможно, что мудрый Мерлин счел бы каждый из этих ударов плетью, нанесенных сильной рукой, за десять тех ударов, которые вам еще остается нанести себе. Генерал хотел спросить, что это за удары плетью и что за освобождение от чар, как вдруг вахтенный закричал: – Форт Монхуичсий подает сигнал, что к западу у берега находится одно весельное судно. – При этих словах генерал соскочил с междупалубного пространства: – Вперед, дети, – сказал он, – чтобы оно от нас не ушло. Это должна быть об алжирском разбойничьем бриге говорить часовой на верху мачты. – Три другие галеры приблизились к главной, чтобы узнать, что им надлежит делать. Генерал приказал двум из них идти в открытое море, тогда как он с оставшейся галерой пойдет вдоль берега, чтобы бриг не мог ускользнуть от них. Каторжники налегли на весла, с такой силой подвигая этим галеры, что они, казалось, летели по воде. Галеры, ушедшие в открытое море, милях в двух расстояния увидали судно, которое с первого взгляда показалось четырнадцати или пятнадцативесельным, что и было верно. Заметив приближение галер, судно это стало удаляться с намерением и надеждой скрыться благодаря своей легкости. Но это ему не особенно удалось, потому что главная галера была одним из быстроходнейших морских судов. Она так быстро шла вперед, что люди с брига тотчас увидали, что им не спастись. Поэтому арраэц[310] приказал оставить весла и сдаться, чтобы не раздражить командующего нашими галерами. Но судьба распорядилась иначе: в ту минуту, как главная галера подошла так близко, что бывшие на бриге слышали, как им кричали, чтобы они сдались, двое пьяных турок, находившихся на бриге с двенадцатью другими турками, выстрелили из своих пищалей и смертельно ранили двоих из наших матросов, находившихся на обшивной доске. Увидав это, генерал поклялся, что не оставит в живых ни одного из людей, которых найдет на бриге. Он с бешенством напал на него, но маленькое судно увернулось от удара, галера ушла от него вперед на несколько узлов. Считая себя погибшими, люди на бриге развернули паруса, пока галера поворачивала обратно, потом, под парусами и веслами, стали снова спасаться бегством. Но их старания не могли помочь им настолько, насколько повредила им их дерзость, потому что главная галера настигла их в полумиле расстояния, притянула бриг к себе веслами и всех захватили живыми. Другие галеры подошли в ту же минуту, и все вместе вернулись со своей добычей к берегу, где их ожидало множество народа, интересовавшегося тем, что они привезли. Генерал бросил якорь недалеко от берега и заметил, что вице-король города[311] находится на пристани. Он велел спустить ялик на воду, чтобы отправить его за вице-королем, поднять мачту, чтобы повесить на ней арраэца и других турок, взятых на бриге, число которых достигало тридцати шести: все они были красивые люди, и большинство из них – с ружьями. Генерал спросил, кто был арраэцом на бриге; один из пленных, в котором потом узнали испанского ренегата, отвечал по-кастильски: – Этот молодой человек, господин, которого ты так видишь, и есть ваш арроэц, – и он указал на самого красивого и самого милого мальчика, какого человеческое воображение способно себе представить. Ему, по-видимому, не было и двадцати лет. – Скажи мне, безрассудная собака, – спросил его генерал, – кто тебя понудил убить моих солдат, когда ты видел, что спастись невозможно? Как ты осмелился оказать такое неуважение главной галере? Разве ты не знаешь, что дерзость не храбрость? Сомнительные надежды могут сделать человека отважным, но не дерзким. Арраэц хотел ответить, но генерал не дождался его ответа, потому что побежал встречать вице-короля, который вступил на галеру в сопровождении нескольких из своих подчиненных и других лиц из города. – Вы поймали хорошую добычу, господин генерал! – сказал вице-король. – Очень хорошую, действительно, – отвечал генерал, – и ваше превосходительство увидите ее повешенною на этой мачте. – Почему повешенною? – спросил вице-король. – Потому что они убили, – отвечал генерал, – противно всяким законам, всякому основанию и всякому обычаю, двух лучших моих солдат, какие когда-либо были на галерах, поэтому я поклялся вздернуть на виселицу всех, кого я возьму, особенно же этого молодого парня, который был арраэцом на бриге. – При этом он указал на молодого человека со связанными руками и с веревкой на шее, ожидающего смерти. Вице-король взглянул на него и, увидав такого красивого, так хорошо сложенного и столь покорного судьбе мальчика, почувствовал себя тронутым жалостью, и у него явилось желание спасти его. – Скажи мне, арраэц, – спросил он его, – какой ты нации? Турок, мавр или ренегат? – Я ни турок, – отвечал юноша по-кастильски, ни мавр, ни ренегат. – Кто же ты? – продолжал вице-король. – Женщина христианка, – отвечал юноша. – Женщина христианка в таком наряде и в таком деле! Этому можно удивиться, но поверить никак нельзя! – Отложите, о господа, – заговорил снова юноша, – отложите мою казнь; вы ничего не потеряете, если отсрочите свою месть на то короткое время, которое понадобится для рассказа о моей жизни. – У кого могло быть столь жесткое сердце, чтобы не смягчиться от этих слов, по крайней мере, настолько, чтобы выслушать, что скажет этот молодой человек? Генерал отвечал, что он может говорить, что хочет, но чтобы он не надеялся добиться прощения за столь явный проступок. Получив это позволение, молодой человек начал так: – Я принадлежу к той более несчастной, нежели благоразумной нации, на которую в последнее время дождем сыплются несчастия. Мои родители мориски. Во время ваших бедствий меня увезли двое моих дядей в Берберию, и мне не помогло, что я говорила, что я христианка, каковою я и есть на самом деле, не из тех, которые притворяются христианами, а из самых искренних и самых благочестивых. Я тщетно говорила эту правду: люди, которым поручено было выселить нас, не слушали меня, как не хотели этому верить и мои дяди; они приняли это за ложь, выдуманную с целью остаться в стране, где я родилась. Таким образом, они увезли меня насильно, против моей воли. Моя мать была христианка, и отец имел благоразумие быть им, я с молоком матери всосала в себя католическую веру: я была воспитана в доброй нравственности; никогда ни по языку, ни по обычаям, мне кажется, я не выдавала, что я мориска. В то же время эти добродетели, потому что я считаю это добродетелями, увеличивали и мою красоту, если она у меня есть, и хотя я росла в уединении, но не в очень строгой замкнутости, так что у меня был случай увидать одного молодого человека по имени Гаспар Грегорио, старшего сына одного дворянина, имение которого было совсем поблизости от нашей деревни. Как мы увидались, как поговорили, как он безумно влюбился в меня, а я почти так же в него, это было бы слишком долго рассказывать, особенно потому, что я боюсь, как бы угрожающая мне жестокая веревка не отделила моего языка от моего горла. Я скажу только поэтому, что Дон Григорио хотел последовать за мною в нашу ссылку. Он замешался в среду морисков, изгнанных из других мест, потому что очень хорошо знал их язык, и во время этого путешествий сдружился с обоими дядями, которые увозили меня с собою. Мой отец, человек осторожный и догадливый, при первом слухе о приказе относительно нашего изгнания, покинул страну и стал искать для нас убежища в иностранных государствах. Он зарыл в земле, в таком месте, которое знаю одна лишь я, много драгоценных камней и жемчужин большой ценности, а также крузад и дублонов на большую сумму. Он приказал мне не дотрагиваться до сокровищ, которые он оставляет, в случае если нас вышлют раньше, нежели он возвратится. Я повиновалась ему и последовала в Берберию со своими дядями, другими родственниками и знакомыми. Бежали мы в Алжир, а это то же самое, как если бы мы вздумали искать прибежище в самом аду. Дей услыхал, что и хороша; слух донес ему и славу о моих богатствах, и последнее послужило мне к счастью. Он призвал меня к себе и спросил меня, в какой части Испании я родилась и какие деньги и какие драгоценности привезла с собой. Я ему назвала свою родину и прибавила, что деньги и драгоценности остались зарытыми в землю, но что их легко будет получить, если я сама за ними отправлюсь. Я сказала это затем, чтобы его алчность ослепила его больше, нежели моя красота. Во время этого разговора ему пришли сказать, что меня сопровождал один из прекраснейших молодых людей, какого только можно себе представить. Я тотчас догадалась, что речь идет о Дон Гаспаре Грегорио, красота которого действительно превосходит все, что наиболее превозносится. Дей отдал приказ, чтобы его немедленно привели к нему, и спросил меня, правда ли то, что говорят об этом молодом человеке. Но я, как будто само небо внушило мне, отвечала ему, не колеблясь: – Да, это правда; но я должна вам сказать, что это не юноша; это такая же женщина, как и я. Позвольте мне, умоляю вас, отправиться и одеть ее в ее природное платье, чтобы она без стеснения появилась пред вами. – Он отвечал, что согласен и что на другой день мы обсудим средства к тому, чтобы мне отправиться в Испанию за зарытыми сокровищами. Я поспешила к Гаспару, чтобы поговорить с ним, я рассказала ему, какая ему грозит опасность, если он явятся к ней в мужском платье. Я одела его женщиной мавританкой и в тот же вечер отвела его к ней, который пришел от него в восторг и решил удержать у себя эту молодую девушку, чтобы принести ее в подарок турецкому султану. Но чтобы освободить ее от опасности, которой она могла подвергнуться даже от него самого в серале его женщин, он приказал, чтобы ее отдали на хранение и к услугам знатных мавританских дам, к которым Дон Грегорио и был тотчас отведен. О горе, которое мы оба при этом испытали, потому что я не могу отрицать, что люблю его, и предоставляю судить людям, которым приходилось расставаться, нежно любя друг друга. Дей тотчас после того решил, что я возвращусь в Испанию на бриге, в сопровождении тех самых двух турок, которые убили ваших солдат. Меня сопровождал также и этот испанский ренегат, – продолжала она, указывая на того, который говорил первым, – от которого я знаю, что он христианин в глубине своей души и что едет он с желанием скорее остаться в Испании, нежели возвратиться в Берберию. Остальной экипаж состоит из турок и мавров, которые служат только для гребли. Оба турка, дерзкие и жадные, вопреки приказу высадить нас, меня и этого ренегата, на землю на первом испанском берегу и в христианской одежде, которою нас снабдили, захотели сперва пристать к этому побережью и захватить, если можно, какую-либо добычу, опасаясь, если они сперва спустят нас на землю, чтоб с вами не случилось чего-нибудь такого, что открыло бы, что судно их лежит в дрейфе, и их не взяли бы тотчас в плен, если у берега окажутся галеры. Вчера вечером мы подошли к этому берегу, не зная об этих четырех галерах, сегодня нас открыли, и с нами произошло то, что вы видели. В конце концов, Грегорио остается в женской одежде между женщинами и в неминуемой опасности для своей жизни, а я нахожусь здесь со связанными руками, ожидая смерти, которая избавит меня от страданий. Вот, господа, конец этой плачевной истории, столь же истинной, сколько и исполненной бедствий. Я прошу вас об одной милости: дайте мне умереть христианкой, потому что, как я сказала, я отнюдь не разделяю вины моих соплеменников. – После этих слов она замолчала, с глазами полными горьких слез, к которым примешался плач большинства присутствующих. Взволнованный и растроганный, вице-король приблизился к ней, не говоря ни слова, и собственными руками развязал веревку, которою были связаны прекрасные руки христианки-мориски. Во все время, пока она рассказывала свою странную историю, один старый пилигрим, вошедший на галеру в свите вице-короля, не спускал с нее своих глаз. Только что она перестала говорить, как он бросился на колени, обхватил руками ее ноги и голосом, прерывавшимся от тысячи вздохов и тысячи рыданий, воскликнул: – О, Ана Феликс, дочь моя, моя несчастная дочь! Я твой отец Рикоте. Я возвратился, чтобы разыскать тебя, потому что не могу жить без тебя, без тебя, моей души. – При этих словах Санчо открыл глаза и поднял голову, которую держал опущенной, размышляя о своей неудачной прогулке, и, посмотрев внимательно на пилигрима, узнал, что это был тот самый Рикоте, которого он встретил в день удаления своего с губернаторства, он узнал также и дочь его, которой развязали руки и которая целовала отца, смешивая своя слезы с его слезами. Отец сказал генералу и вице-королю: – Вот, сеньоры, вот моя дочь, более несчастная в своих приключениях, нежели в своем имени. Ее зовут Ана Феликс, а фамилия ее Рикоте; она так же известна своей красотой, как я моими богатствами. Я покинул отечество, чтобы найти убежище у чужих народов, и, нашедши его в Германии, я в одежде пилигрима и в сопровождения других германцев возвратился, чтобы разыскать свою дочь и отрыть богатства, которые там зарыл. Дочери я не нашел, а нашел лишь свою казну, которую и ношу с собою, а теперь после странных событий, о которых вы слышали, я нашел сокровище, которое делает меня более богатым, – нашел свою возлюбленную дочь. Если наша невинность, если ее слезы и мои могут под защитою вашего правосудия открыть двери милосердию, то употребите их в нашу пользу, потому что у нас никогда не было намерения оскорблять вас и никогда мы не принимали участия в планах наших соплеменников, которые изгнаны по справедливости. – О, я хорошо знаю Рикоте, – сказал тут Санчо, – и я знаю, что он говорит правду о том, что Ана Феликс его дочь. А что касается всех этих приездов и отъездов, добрых и злых намерений, в это я не вмешиваюсь. Все присутствующие были поражены этим странным событием. – Во всяком случае, – воскликнул генерал, – ваши слезы не дадут мне выполнить мою клятву. Живите, прекрасная Ана Феликс, столько лет, сколько назначено вам небом, и пусть наказание падет на тех дерзких и безрассудных, которые виновны действительно. – И он тотчас приказал повесить на мачте обоих турок, которые убили солдат. Но вице-король стал настоятельно просить его, чтобы он их не казнил, так как с их стороны здесь было больше безумия, чем храбрости. Генерал уступил желаниям вице-короля, потому что совершать месть хладнокровно дело трудное. Затем поднят был вопрос о средствах к освобождений Гаспара Грегорио от опасности, в которой он находился. Рикоте предлагал для его освобождения более двух тысяч дукатов, которые были у него в жемчуге и драгоценностях. Были предложены и некоторые другие средства, но лучше всех оказалось средство, предложенное испанским ренегатом, о котором было говорено. Он предложил отправиться в Алжир на каком-нибудь небольшом судне весел в шест, но с гребцами христианами, потому что он знал, где, когда и как можно будет высадиться, и знал также дом, в котором заключен был Дон Гаспар. Генерал и вице-король не решались довериться ренегату и в особенности доверить ему христиан, которые должны были исполнить обязанности гребцов. Но Ана Феликс ручалась за него, а Рикоте обязался заплатить за христиан выкуп, в случае если они будут преданы. Когда предложение их было принято, вице-король сошел на землю, а Дон Антонио Морено увел к себе мориску и ее отца, напутствуемый вице-королем, который поручал ему принять их и обращаться с ними со всевозможной заботливостью, предлагая помочь хорошему приему всем, что найдется у него в доме, до того сильны были расположение и любовь, пробужденные в его сердце красотой Аны Феликс. ГЛАВА LXIV В которой рассказывается о приключении, причинившем Дон-Кихоту больше горя, чем все случившееся с ним в то-же время Жена Дон Антонио Морено, по словам истории, была очень довольна присутствием в ее доме Аны Феликс. Она приняла ее чрезвычайно любезно, столь же прельщенная ее прелестью, сколько обхождением, ибо мориска одинаково блистала красотой и умом. Все городские жители сбегались, как на набат, смотреть на нее и любоваться ею. Дон-Кихот сказал Дон Антонио, что решение, принятое для освобождения Дон Грегорио, никуда не годится, что оно более опасно, чем целесообразно, и что лучше было бы, если б его самого отвезли с его оружием и конем в Берберию, откуда он вызвал бы молодого человека, не взирая на всю мусульманскую сволочь, как сделал Дон Ганферос со своей супругой Мелизендрой. – Вспомните, – вмешался Санчо, слышавший эти слова, – что Дон Ганферос увез свою жену на суше и отвез ее во Францию сухим путем, тут же, если мы я утащим Дон Грегорио, как мы отвезем его в Испанию, когда посредине море? – Против всего, кроме смерти, есть средство, – ответил Дон-Кихот: – судно подплывет в берегу, и мы сядем в него, хотя бы весь свет воспротивился этому. – Ваша милость очень хорошо все устраиваете, – продолжал Санчо, – но от слова до дела еще далеко. Я стою за ренегата, который кажется мне хорошим человеком: и очень милосердного характера. – К тому же, – прибавил Дон Антонио, – если ренегат не успеет в своем предприятии, так можно будет прибегнуть к другому средству и перевезти великого Дон-Кихота в Берберию. Через два дня ренегат уехал на легком судне в шесть весел, снабженном храбрыми гребцами; а еще через два дня галеры направились на восток, причем генерал попросил вице-короля известить его о том, что будет сделано для освобождения Дон Грегорио, и о продолжении приключений Аны Феликс. Вице-король обещал исполнить его просьбу. Однажды утром, когда Дон-Кихот выехал на берег погулять в полном вооружении, ибо, как уже не раз было говорено, его оружие было его нарядом, а битва отдыхом,[312] он ни минуты не обходился без оружия, он увидал, что к нему приближается рыцарь, также вооруженный с головы до ног, с нарисованной на щите блестящей луной. Подойдя настолько близко, чтоб Дон-Кихот его мог услышать, он обратился к нему и громко сказал: – Доблестный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский, которого невозможно достаточно превозносить! Я рыцарь Белой Луны, имя которого ты, вероятно, припоминаешь по его неслыханным геройским подвигам. Я приехал померяться с тобой и испытать твои силы, с намерением заставить тебя признать и назвать мою даму, кто бы она ни была, несравненно более прекрасной, чем твоя Дульцинея Тобозская. Если ты сразу признаешь эту истину, то избегнешь смерти, а я – труда тебе ее нанести. Если мы сразимся, и я останусь победителем, я не желаю другого удовлетворения, как того, чтоб ты, сняв оружие и отказавшись от поисков приключений, удалился в свою деревню на год, который ты проведешь, не беря в руки шпаги, в мире и покое, ибо этого требуют забота о твоей судьбе и спасение твоей души. Если я буду побежден, моя голова останется в твоей власти, мое оружие и мой конь станут твоей добычей, а слава моих подвигов присоединится к славе твоих. Подумай, что для тебя лучше, и ответь мне сейчас же, ибо у меня в распоряжении для этого дела всего только один сегодняшний день. Дон-Кихот одинаково был ошеломлен сколько наглостью рыцаря Белой Луны, столько же и причиной его вызова. Он спокойным и суровым тоном ответил: – Рыцарь Белой Луны, подвиги которого еще не достигали до моего слуха, я заставлю вас поклясться, что вы никогда не видали знаменитой Дульцинеи. Я знаю, что если бы вы ее видели, то остереглись бы браться за это предприятие, ибо ее наружность разубедила бы вас и показала бы вам, что нет и не может быть красоты, подобной ее красоте. И так, не говоря, что вы лжете, но утверждая, что вы совершенно заблуждаетесь, я принимаю ваш вызов с условиями, которые вы поставили, и принимаю его сейчас же, чтоб не заставлять вас потерять назначенный вами день. Я исключаю из условий только одно – то, чтобы слава ваших подвигов была присоединена к славе моих, потому что мне неизвестно, ни что они такое, ни какого они рода, – да и каковы бы они ни были, с меня довольно и моих. Отмеряйте же сколько хотите поля и я сделаю то же самое, и да, благословит святой Петр то, что пошлет каждому из наст Бог. В городе заметили рыцаря Белой Луны и донесли вице-королю, что он вступил в переговоры с Дон-Кихотом Ламанчским. Вице-король, думая, что это, вероятно, новое приключение, придуманное Дон Антонио Морено или каким-нибудь другим барцелонским дворянином, сейчас же отправился на побережье в сопровождении Дон Антонио и нескольких других дворян. Она пришли туда в ту самую минуту, как Дон-Кихот повернул лошадь, чтоб отмерять себе поле. Вице-король, видя, что оба бойца готовятся броситься один на другого, встал между ними и спросил, что за причина побудила их так внезапно вступить в бой. – Преимущества красоты, ответил рыцарь Белой Луны, и он вкратце повторил то, что сказал Дон-Кихоту, равно как условия дуэли, принятые обеими сторонами. Вице-король подошел в Дон Антонио и тихо спросил у него, знает ли он, кто этот рыцарь Белой Луны и не штуку ли это хотят сыграть с Дон-Кихотом. Дон Антонио ответил, что не знает, ни кто этот рыцарь, ни шуточная ли это дуэль или серьезная. Этот ответ сильно встревожил вице-короли: он не знал, позволить ли он продолжать битву или нет. Но, не допуская и мысли, чтоб это была не шутка, он отошел, сказал: – Господа рыцари, если нет середины между признанием и смертью, если господин Дон-Кихот несговорчив, а ваша милость, господин рыцарь Белой Луны, не хотите уступить, так с Богом, приступайте. – Рыцарь Белой Луны в учтивых выражениях поблагодарил вице-короля за данное им разрешение, и Дон-Кихот сделал то же. Последний, положившись на Бога и за свою Дульцинею, как обыкновенно делал перед предстоявшими ему битвами, отмерял себе небольшое поле, видя, что и противник его делает то же; затем, без сигнала, данного рогом или каким-нибудь другим военным инструментом, оба в одно время пустили лошадей. Но так как конь рыцаря Белой Луны был легче Россинанта, то он и подъехал к Дон-Кихоту, проехав две трети расстояния, и при этом так сильно толкнул его, не коснувшись его копьем, острие которого, по-видимому, нарочно поднял кверху, что опрокинул на землю и Россинанта, и Дон Кинхота. Приблизившись к нему и дотронувшись острием копья до его забрала, победитель сказал: – Вы побеждены, рыцарь, и даже умрете, если не признаете условий нашего поединка. – Дон-Кихот, ошеломленный и разбитый падением, ответил, не поднимая забрала, хриплым и скорбным голосом, исходившим как бы из глубины могилы: – Дульцинея Тобозская прекраснейшая в мире женщина, а я несчастнейший в мире рыцарь. Эта истина не должна пострадать от моего бессилия поддержать ее. Всади, рыцарь, всади свое копье и лиши меня жизни, лишив чести. – О, этого я, конечно, не сделаю! – вскричал рыцарь Белой Луны. Да здравствует, да здравствует вполне слава госпожи Дульцинеи Тобозской! Я хочу только одного: чтоб великий Дон-Кихот удалялся в свою деревню на год или на то время, какое я ему предпишу, как мы условились перед тем, как вступили в поединок. Вице-король, Дон Антонио и несколько других присутствовавших лиц ясно слышали этот разговор, они слышали также, как Дон-Кихот ответил, что если у него только не потребуют ничего, в ущерб Дульцинее, он исполнить все остальное, как добросовестный и честный рыцарь. После того как заявление это было сделано и выслушано, рыцарь Белой Луны повернул лошадь, и, кивнув головой вице-королю, легкой рысью направился к городу. Вице-король приказал Дон Антионио последовать за ним, чтоб, во что бы то ни стало, разузнать, кто он такой. Дон-Кихота подняли и открыли ему лицо, которое оказалось бледно, безжизненно и покрыто потом. Россинат так пострадал, что не мог подняться на ноги. Санчо, развесив уши и со слезами на глазах, не знал, ни что сказать, ни что сделать. Ему казалось, что все это приключение сон, дело волшебства. Он видел своего господина побежденным, во власти другого, вынужденным целый год не браться за оружие. Он вдел уже в воображении свет его славы померкшим, и надежды на его новые обещания рассеявшимися, как дым по ветру. Наконец, он боялся, чтоб Россинант не оказался на всю жизнь покалеченным, а его господин с каким-нибудь вывихом. Хорошо еще, если вывихнутые члены приведут в порядок его мозг![313] Наконец, рыцаря понесли в город на носилках, принесенных по приказанию вице-короля, который затем вернулся в свой дворец, горя нетерпением узнать, кто такой этот рыцарь Белой Луны, приведший Дон-Кихота в такое жалкое состояние. ГЛАВА LXV Где рассказывается, кто такой рыцарь Белой Луны, и где рассказывается об освобождении Дон Григорио, равно как о других событиях Дон Антонио Морено наследовал за рыцарем Белой Луны, за которым последовали также или, лучше сказать, которого преследовали множество мальчишек до порога постоялого двора в центре города. Дон Антонио вошел туда с целью познакомиться с ним. Оруженосец встретил и разоружил рыцаря, который заперся в зале внизу, все сопровождаемый Дон Антонио, который умирал от любопытства узнать, кто этот незнакомец. Наконец рыцарь Белой Луны, видя, что этот дворянин от него не отстает, сказал ему: – Я понимаю, сударь, зачем вы сюда пришли: вы хотите узнать кто я, а так как у меня нет причин скрывать этого, то я скажу вам всю правду, пока мой слуга будет меня разоружать. Знайте же, сударь, что меня зовут бакалавром Самсоном Карраско. Я из одной деревни с Дон-Кихотом Ламанчским, безумие которого составляет предмет жалости для всех нас, знающих его, а для меня, быть может, более, чем для всякого другого. А так как я полагаю, что его выздоровление зависит от того, чтоб он оставался в покое и не трогался из своей деревни и своего дома, то я и искал случая заставить его оставаться в покое. Месяца три назад я, переодетый рыцарем Зеркал, разыскал его с целью сразиться с ним и победить его, не причиняя ему никакого вреда и поставив предварительно условием поединка, чтобы побежденный отдался на волю победителя. Уверенный в победе над ним, я намеревался потребовать, чтобы он вернулся домой, и не выезжал никуда целый год, в продолжение которого он мог бы выздороветь. Но судьба распорядилась совершенно иначе, и не я его победил и сбросил с лошади, а он меня, так что мой план не удался. Он продолжал свой путь, а я остался побежденный, пристыженный и разбитый падением, которое оказалось довольно опасно. Однако это не отбило у меня охоты снова разыскать его и в свою очередь победить, как я и сделал сегодня при вас. Он так добросовестен в исполнении обязанностей странствующего рыцарства и так верен данному слову, что безо всякого сомнения выполнит полученное от меня приказание. Вот, сударь, весь мой рассказ, к которому мне нечего прибавлять. Умоляю вас не выдавать меня и не говорить Дон-Кихоту, кто я, для того, чтоб мое доброе намерение возымело действие и чтобы мне удалось возвратить рассудок человеку, вполне рассудительному, как только он забывает нелепости своего странствующего рыцарства. – О, сударь! – вскричал Антонио. – Да простит вам Бог зло, которое вы причинили всему свету, пожелав вернуть рассудок самому забавному в мире сумасшедшему. Разве вы не видите, сударь, что польза, могущая произойти от здравого рассудка Дон-Кихота, не сравнится с удовольствием, которое он доставляет своими выходками? Но я думаю, что всей науки, всего искусства господина бакалавра не хватить на то, чтоб сделать разумным человека, так окончательно спятившего с ума; не будь это противно милосердию, я бы даже желал, чтоб Дон-Кихот никогда не выздоравливал, ибо с его выздоровлением мы не только лишимся его милых безумств, но еще и безумств его оруженосца Санчо Панса малейшее из которых способно развеселить даже самую меланхолию. Тем не менее, я буду молчать и ничего не скажу, чтобы посмотреть, верно ли я угадал, что господин Карраско не извлечет никакой пользы из своего поступка. Бакалавр ответил, что дело, во всяком случае, идет хорошо и что он надеется на счастливый исход. Он простился с Дон Антонио, который учтиво предложил себя к его услугам, затем, приказав привязать свое оружие в мулу, он сейчас же оставил город на той самой лошади, которая служила ему во время поединка, и вернулся в свою деревню без какого бы то ни было происшествия, достойного быть занесенным в эту правдивую историю. Дон Антонио донес вице-королю обо всем, что рассказал ему Карраско, и это не доставило вице-королю ни малейшего удовольствия, ибо заключение Дон-Кихота должно было разрушить удовольствие, испытываемое всеми, до кого дошли вести о его безумствах. Дон-Кихот оставался шесть дней в постели, печальный, огорченный, задумчивый, в мрачном и унылом настроении и с мыслями, занятыми исключительно несчастным событием его поражения. Санчо старался утешить его и однажды, между прочим, сказал ему: – Полноте, мой добрый господин, подымите голову и попытайтесь снова развеселиться, в особенности же благодарите небо за то, что, упавши, вы не сломали себе ребер. Вы знаете, что где удары наносятся, там они и получаются, и что не всегда есть сало там, где есть крючки, чтоб его вешать: натяните-ка лучше нос лекарю, потому вам его совсем не нужно, чтобы вылечиться от этой болезни. Вернемся домой и перестанем рыскать по свету в поисках за приключениями, до странам и землям, которых мы не знаем. Если хорошенько рассудить, так я больше вашего теряю тут, хотя вы и больше пострадали. Я, который вместе с губернаторством оставил и желание быть губернатором, не оставил еще желания сделаться графом, а желание это никогда не будет удовлетворено; если вы не сделаетесь королем, оставив занятия рыцарством. Стало быт, все мои надежды пошли прахом. – Замолчи, Санчо, – ответил Дон-Кихот. – Разве ты не знаешь, что мое удаление и заключение должны продолжаться всего один год? Когда срок этот кончится, я снова займусь своей благородной профессией и не премину завоевать королевства и даровать тебе графство. – Да услышит вас Бог, – вскричал Санчо, – и да останется глух грех, потому что я слыхал, что добрая надежда лучше худого обладания. На этом месте разговора вошел Дон Антонио с проявлением величайшей радости. – Добрые вести, добрые вести, господин Дон-Кихот! – вскричал он. – Дон Грегорио и ездивший за ним ренегат уже на берегу. Что я говорю на берегу? Они уже у вице-короля и через минуту будут здесь. – Дон-Кихот как будто несколько обрадовался. По правде сказать, я бы больше обрадовался, если бы случилось наоборот, – сказал он. – Тогда бы я был принужден поехать в Берберию, где освободил бы силою своей руки не только Дон Грегорио, но всех находящихся там пленных христиан. Но, увы! Что я говорю, несчастный! Разве я не был побежден? Разве я не был опрокинут на землю? Разве я не тот, который не смеет целый год браться за оружие? Что же я обещаю, и чем могу тщеславиться, когда я должен скорее управлять веретеном, чем мечом? – Оставьте это, господин, – вмешался Санчо. – Да здравствует курица, несмотря на ее типун! К тому же, сегодня ты, а завтра я. В делах встреч, ударов и тумаков ни за что ручаться нельзя, потому тот, кто сегодня падает, завтра может встать, если сам не пожелает остаться в постели, то есть, если не даст себя победить, не набравшись новой хитрости для новых битв. Ну, вставайте, ваша милость, и встречайте Дон Грегорио, потому мне кажется по шуму и движению, который я слышу, что он уже в доме. Это была правда: сходив с ренегатом к вице-королю, чтобы дать ему отчет об отъезде и возвращении, Дон Грегорио, торопись свидеться с Аной Феликс, поспешил со своим спутником в дом Дон Антонио. Выезжая из Алжира, Дон Грегорио был еще в женском платье, но на судне он переменял его на платье одного пленника, бежавшего вместе с ним. Но в каком бы платье он ни явился, в нем можно было узнать человека, достойного зависти, уважения и ухаживания, потому что он был чудно хорош и казался не старше семнадцати – восемнадцати лет. Рикоте и дочь его вышли к нему навстречу – отец, тронутый до слез, а дочь, очаровательно стыдливая. Они не целовались, потому что любовь сильная не смела. Красота Дон Грегорио и Аны Феликс одинаково очаровывала всех, присутствовавших при этой сцене. Молчание влюбленных говорило за них, а глаза их были языками, которые выражали их счастье и их целомудренные мысли. Ренегат рассказал, какие ловкие средства он употребил, чтоб извлечь Дон Грегорио из тюрьмы, а Дон Грегорио рассказал, в каких он был затруднениях и опасностях среди охранявших его женщин, и рассказал все это не пространно, а в коротких словах, и с умом, далеко превосходившим его возраст. Затем Рикоте щедро заплатил и вознаградил как ренегата, так и гребших на судне христиан. Что касается ренегата, то он возвратился в лоно церкви и из пораженного члена стал снова чистым и здоровым членом, благодаря раскаянию и искуплению. Два дня спустя вице-король стал совещаться с Дон Антонио относительно средств, которые следовало употребить, чтобы Ана Феликс и ее отец остались в Испании, потому что они не видели ничего дурного в том, чтобы оставить в своем отечестве такую христианку-дочь и такого благонамеренного отца. Дон Антонио предложил выхлопотать эту милость при дворе, куда его, кроме того, призывали еще и другие дела. При этом он намекнул, что там с помощью милостей и подарков можно уладить многие затруднения. – Нет, – возразил Рикоте, присутствовавший при этом разговоре: – ни от милостей, ни от подарков ничего ждать нельзя, потому что с великим Дон Бернардино де Веласко, графом де Салазар, на которого его величество возложил заботу о нашем изгнании, все бесполезно: и просьбы, и слезы, и обещании, и подарки. Правда, он соединяет с правосудием милосердие, но так как он видит, что наш народ вообще испорчен и извращен, то и употребляет в качестве лекарства не смягчающий бальзам, а жгучие прижигания. С благоразумием и мудростью, которые он вносить во все свои дела, и с трепетом, который он внушает, он вынес на своих крепких плечах исполнение этой великой меры, и ни наша ловкость, ни наши подвохи, ни стратагемы, ни плутни не могли обмануть его аргусовых глаз, которые всегда бодрствуют, чтоб не дать ни одному из нас скрыться от него и остаться, как невидимый корень, который со временем даст ростки распространит ядовитый плоды по Испании, наконец очищенной и освобожденной от страха перед нашим размножением. Это было геройское решение со стороны великого Филиппа III и неслыханная мудрость – поручить исполнение этого дела Дон Бернардино де Веласко.[314] – Как бы то ни было, – ответил Дон Антонио, – я, будучи там, употреблю все усилия, и пусть небо решит по своей воле. Дон Грегорио поедет со мной, чтоб утешить своих родителей в горе, которое должно было причинить им его исчезновение. Ана Феликс останется с моей женой в моем доме или в каком-нибудь монастыре, а господин вице-король, я уверен, не откажется взять к себе Рикоте до окончания моих хлопот. Вице-король согласился на все предложения, Дон Грегорио же, знавший, что происходит, сначала уверял, что не может и не хочет оставить донью Ану Феликс. Однако, желая повидаться с родителями и думая, что найдет возможность вернуться за своей возлюбленной, он, наконец, согласился на то, что было решено. Ана Феликс осталась у жены Дон Антонио, а Рикоте во дворце вице-короля. Наступил день отъезда Дон Антонио, затем, два дня спустя, день отъезда Дон-Кихота и Санчо, так как последствия падения не позволяли рыцарю раньше пуститься в путь. Когда Дон Грегорио расставался с Аной Феликс, было много слез, вздохов, рыданий и обмороков. Рикоте предложил своему будущему зятю тысячу дукатов, если он желает, но Дон Грегорио не взял ни одного и занял у Дон Антонио пять дукатов, обещаясь возвратить их ему в Мадриде. Наконец, они оба уехали, а несколько времени спустя отбыли, как уже сказано, и Дон-Кихот с Санчо, – Дон-Кихот безоружный и в дорожном платье, а Санчо пешком, так как осел нес на спине оружие. ГЛАВА LXVI Трактующая о том, что увидит всякий, кто ее прочитает, и услышит всякий, кто услышит ее чтение При выезде из Барцелоны Дон-Кихот отправился поглядеть на то место, на котором упал и вскричал: – Здесь была Троя! Здесь моя несчастная звезда, а не моя трусость, отняла у меня про: шедшую мою славу! Здесь фортуна совершила по отношению ко мне свое круговращение! Здесь помрачаются мои геройские подвиги, и здесь, наконец, рухнуло мое счастье, чтоб никогда уже не подниматься! Санчо, услыхавший эти сетования, оказал ему: – Мужественному сердцу, мой добрый господин, подобает также иметь терпение и твердость в несчастье, как радость в счастье. Я сужу по себе, потому если я губернатором чувствовал себя весело, так и теперь пешим оруженосцем не чувствую себя печальным. В самом деле, я слыхал, что особа, которую зовут Фортуной, капризная, сумасбродная женщина, вечно пьяная и вдобавок слепая. Вот она и не видит, что делает, и мы знает, кого опрокидывает и кого поднимает. – Ты настоящий философ, Санчо, – ответил Дон-Кихот, – и говоришь, как человек рассудительный. Не знаю, кто тебя учит таким вещам. Могу тебе только сказать, что никакой Фортуны на свете нет, и что все, что случается здесь, как хорошее, так и дурное, происходит не случайно, а по особому предопределению неба. Поэтому-то и говорят обыкновенно, что всякий человек творец своего счастья. И я был творцом своего счастья, но только не достаточно благоразумным, и потому моя самоуверенность так дорого обошлись мне. Я должен был бы сообразить, что тщедушие Россинанта не устоит против безмерной величины коня, на котором сидел рыцарь Белой Луны. А между тем, я отважился принять вызов. Я сделал все, что от меня зависело, и все-таки был выбит из седла; но хотя я лишился чести, но не лишился и не мог лишиться способности держать свое слово. Когда я был странствующим рыцарем, смелым и отважным, моя рука и мое сердце рекомендовали меня человеком сердца, теперь же, когда я – сверженный рыцарь, я хочу зарекомендовать себя человеком слова, сдержав обещание, которое дал. Шагай же, друг Санчо: отправимся домой, чтобы провести там год искуса. В этом вынужденном уединении мы почерпнем новые силы для возобновления занятия оружием, которого и никогда не брошу. – Господин, – сказал Санчо, – ходить пешком вовсе не так интересно, чтоб мне хотелось делать большие концы. Повесим это оружие, как человека, на какое-нибудь дерево, и, когда я сяду на спину к Серому, подняв ноги от земли, мы будем в состоянии отмерять такие расстояния, какие вашей милости будет угодно назначить. А думать, будто я много пройду пешком, значит воображать, будто в полночь бывает день. – Ты хорошо придумал, – ответил Дон-Кихот: – привяжем мое оружие в качестве трофеев и вырежем под ним и вокруг него то, что было написано на трофеях из оружия Роланда: Да не дерзнет, коснуться их никто, — С Роландом будет драться он за то. – Это золотые слова, – возразил Санчо, – и если бы Россинант не был нам нужен в дороге, я бы посоветовал и его также повесить. – Ну, так ни он, ни оружие не будут повешены! – вскричал Дон-Кихот. – Я не хочу, чтоб обо мне говорили, что старая хлеб соль забывается. – Славно сказано! – одобрил Санчо: – потому, по мнению умных людей, – нечего сваливать с больной головы на здоровую. А так как в этом приключении виноваты только ваша милость, так себя и накажите, и пусть ваш гнев не падет ни на это и без того окровавленное и разбитое оружие, ни на кроткого и доброго Россинанта, который ни в чем не виноват, ни на моя ноги, которые слишком нежны. чтоб их можно было заставлять ходить больше, чем полагается. В таких разговорах прошел весь день и еще четыре других дня, и с ними не случилось ничего такого, что помешало бы их путешествию. На пятый день они увидали при въезде в одно село, у дверей постоялого двора, много народу, который веселился, так как был праздник. Когда Дон-Кихот стал подъезжать к ним, один крестьянин возвысил голос и сказал: – Ладно! один из тех двух господ, которые не знают спорщиков, решит наш спор. – Очень охотно, – ответил Дон-Кихот, – и по всей справедливости, если, конечно, пойму его. – Дело в том, мой добрый господин, – продолжал крестьянин, – что один житель этой деревни, такой толстый, что весит два и три четверти центнера, вызвал наперегонки другого жителя, который весит всего сто двадцать пять фунтов. Условие вызова состоит в том, чтобы пробежать расстояние во сто шагов с одинаковым весом. Когда у вызвавшего спросили, как уровнять вес, он ответил, что вызванный, весящий один центнер с четвертью, должен взвалить себе на спину полтора центнера железа, и тогда сто двадцать пять центнеров тощего уравняются с двумястами семьюдесятью пятью фунтами толстого. – Вовсе нет! – вскричал Санчо, прежде чем Дон-Кихот ответил. – Мне, который был, как всем известно, несколько дней назад губернатором и судьей, подобает разъяснять такие сомнения я прекращать всякие споры. – Вот и прекрасно, – сказал Дон-Кихот. – Возьмись, друг Санчо, ответить им, потому что я не гожусь для такого переливания из пустого в порожнее: у меня и так все в голове спуталось и смешалось. Получив это позволение, Санчо обратился к крестьянам, собравшимся толпой вокруг него и ожидавших, разиня рты, приговора, который он должен был произнести. – Братцы, – сказал он: – то, чего требует толстый, не имеет смысла и тени справедливости; потому если правду говорят, что вызванный имеет право выбирать оружие, то здесь не годится, чтоб вызвавший выбрал такое, с которым противнику его невозможно одержать победу, Поэтому мое мнение таково, чтоб толстый и жирный вызыватель подрезался, обрезался, надрезался, сократился и уменьшился – словом, снял бы с себя сто пятьдесят фунтов мяса отсюда, оттуда, от всего своего тела, как захочет и как ему будет угодно; таким образом, оставшись с весом в его фунтов, он уровняется тяжестью со своим противником, тогда они могут бежать, и силы будут равны. – Божусь, – сказал один из крестьян, выслушав приговор Санчо, – что этот господин говорит, как святой, и рассудил, как каноник. Но толстяк наверное не захочет отнять у себя и унции мяса, не то что сто пятьдесят фунтов. – Самое лучшее будет, чтоб они вовсе не бежали, – заметил другой, – для того чтобы тощему не пришлось надорваться от тяжести или толстому себя искромсать. Купите на половину заклада вина, позовем этих господ в кабак, и я возьму все на себя. – Что касается меня, господа, – ответил Дон-Кихот, – то я вам очень благодарен, но мне нельзя ни на минуту останавливаться, ибо мрачные мысля и печальные события заставляют меня казаться неучтивым и спешить вперед как только можно скорее. И, пришпорив Россинанта, он проехал мимо крестьян, оставив их столь же пораженными его странной наружностью, сколько умом Санчо. Один из крестьян вскричал: – Если у лакея столько ума, такт каков же должен быть господин? Бьюсь об заклад, что если они поедут в Саламанку, так сразу сделаются при дворе алькадами. Все пустяки, только одно важно: учиться и все учиться, а потом иметь немножко покровительства и счастья, и не успеешь оглянуться, как очутишься с жезлом в руке или митрой на голове. Эту ночь господин и слуга провели в поле, под открытым небом, а на другой день, пустившись снова в путь, они увидали приближавшегося к ним пешком человека с котомкой на шее и железной палкой в руке – обычный наряд пешего посла. Этот последний, увидя Дон-Кихота, ускорил шаг и почти подбежал к нему, затем, обняв его правую ногу, так как выше не лог достать, закричал с признаками величайшей радости: – О, господин Дон-Кихот Ламанчский! какую радость испытает в тайниках души своей господин герцог, узнав, что ваша милость возвращаетесь в его замок, где он еще продолжает жить с госпожой герцогиней! – Я вас не знаю, друг мой, – ответил Дон-Кихот, – и не узнаю, кто вы, если вы не скажете мне сами. – Я, господин Дон-Кихот, – ответил посол, – я Тозилос, лакей его светлости герцога, тот самый, который не хотел драться с вашей милостью по поводу женитьбы на дочери доньи Родригес, – Помилосердуйте! – вскричал Дон-Кихот. – Возможно ли, чтоб вы были тот, которого мои враги – чародеи превратили в упомянутого вами лакея, чтоб отнять у меня славу победы? – Полноте, мой добрый господин, – возразил посол: – не говорите этого. Тут не было ни колдовства, ни перемены лица. Как я взошел в ограду лакеем Тозилосом, так и вышел из нее лакеем Тозилосом. Я захотел жениться без битвы, потому что молодая девушка пришлась мне по вкусу. Но дело вышло совсем наоборот, потому что, как только ваша милость уехали из нашего замка, мой господин, герцог, приказал отсчитать мне сто палочных ударов за то, что я ослушался приказаний, которые он дал мне перед началом битвы. Кончилась эта история тем, что бедная девушка поступила в монастырь, донья Родригес вернулась в Кастилию, а я иду теперь в Барцелону снести письмо, которое посылает мой господин вице-королю. Если ваша милость желаете напиться чистого, хотя и теплого вина, так у меня здесь есть мех со старым вином и еще несколько кусков трончонского сыру, которые сумеют пробудить вашу жажду, если она дремлет. – Я без околичностей принимаю приглашение, – ответил Санчо, – и пусть добрый Тозилос наливает стаканы на зло всем чародеям, какие найдутся в Индии. – Право, Санчо, – возразил Дон-Кихот, – ты величавший в мире обжора и страшнейший неуч, если не хочешь понять, что этот курьер очарован и этот Тозилос не настоящий. Оставайся с ним и набивай себе желудок, а я медленно поеду вперед и подожду, пока ты подойдешь. – Лакей расхохотался, достал свой мех, вынул из котомки хлеб и сыр и уселся с Санчо на траве. Мирно и дружно принялись они за провизию и стали уплетать ее с таким мужеством и аппетитом, что облизали даже бумагу, единственно потому, что она пахла сыром. Тозилос сказал Санчо: – Наверное, друг Санчо, твой господин должен быть сумасшедший. – Как должен? – удивился Санчо. – Нет, он никому не должен: он всем платит чистоганом, особенно если приходится расплачиваться сумасшедшей монетой. Я отлично вижу это и даже говорил ему; да что же тут поделаешь? Особенно теперь он такой сумасшедший, что хоть вяжи его, потому его победил рыцарь Белой Луны. – Тозилос попросил его рассказать ему это приключение, но Санчо ответил, что невежливо заставлять его господина еще дольше дожидаться его, и что они поговорят об этом в другой раз, если встретятся. Затем он встал, стряхнул крошки с своего платья и бороды, толкнул вперед осла, простился с Тозилосом и присоединился к своему господину, который ждал его б тени, под деревом. ГЛАВА LXVII О решении Дон-Кихота сделаться пастухом и вести сельскую жизнь, пока не пройдет год его искуса, и о других интересных и поистине забавных происшествиях Если множество мыслей всегда терзали Дон-Кихота еще до его поражения, то еще больше мыслей стало терзать его со времени поражения. Он стоял в тени дерева, и там, как мухи к меду, слетались мучить его тысячи мыслей. Одни относились к снятию чар с Дульциней, другие к жизни, которую он будет вести во время своего вынужденного уединения. Тем временем подошел к нему Санчо и стал расхваливать ему щедрость лакея Тозилоса. – Возможно ли, – вскричал Дон-Кихот, – что б ты все еще думал, о, Санчо, что этот малый действительно лакей? Разве ты забыл, что видел Дульцинею обращенною в крестьянку и рыцаря Зеркал превращенных в бакалавра Карраско? Вот дела рук преследующих меня чародеев. Но скажи мне: ты спрашивал у этого Тозилоса, что Бог сделал с Альтисидорой? Оплакивала ли она мое отсутствие или повергла уже в лоно забвения влюбленные мысли, терзавшие ее в моем присутствии? – Мои мысли, – ответил Санчо, – не дают мне справляться о всяком вздоре. Но, во имя Бога, сударь, какая муха вас укусила, что вы справляетесь о чужих мыслях, и особенно о влюбленных? – Послушай, Санчо, – сказал Дон-Кихот, – большая разница между поступками, которые делаешь из любви, и поступками, которые вызываются благодарностью. Может случиться, чтоб рыцарь оставался холоден и бесчувствен, но поистине невозможно, чтоб он был неблагодарен. По всем видимостям, Альтисидора нежно любила меня: она дала мне три головных платка, которые тебе известны, она оплакивала мой отъезд, упрекала меня, проклинала меня, публично жаловалась, забывая стыдливость. Все это доказательства, что она меня обожала, ибо гнев влюбленных всегда выражается в проклятиях. Я не мог дать ей никаких надежд, потому что все мои надежды сосредоточены на Дульцинее; не мог дать ей сокровищ, потому что сокровища странствующих рыцарей обманчивы и лживы, как блуждающие огни. Значит, я могу уделять ей только оставшиеся у меня воспоминания о ней, не оскорбляя этим, однако, воспоминаний о Дульцинее, которой ты делаешь зло тем, что медлишь бичевать и сечь эти куски мяса, которые я желал бы видеть в зубах у волков за то, что они предпочитают лучше сохранить себя на съедение земляным червям, чем обратиться на излечение этой бедной дамы. – Право, господин, – возразил Санчо, – я, сказать правду, не могу себя уверить, чтоб шлепки по моей заднице имели что-нибудь общее со снятием чар с очарованных. Это все равно, что говорить: у тебя болит голова, так намажь себе пятки. Я могу, по крайности, побожиться, что во всех историях, которые читали ваша милость о странствующем рыцарстве, вы не видали никогда снятия чар посредством ударов бичом. Ну, да уж так и быть, я дам себе их, когда мне придет охота и когда время представит мне все удобства для этого дела. – Дай Бог! – ответил Дон-Кихот. – Да пошлют тебе небеса такую милость, чтоб ты сознал лежащую на тебе обязанность помочь моей даме и госпоже, которая также и твоя, ибо и ты мой. Они продолжали путь, разговаривая таким образом, когда очутились на том месте, где их опрокинули и затоптали быки. Дон-Кихот узнал это место и сказал Санчо: – Вот луг, на котором мы встретили очаровательных пастушек и изящных пастухов, которые хотели воскресить пастушескую Аркадию. Это столь же новая, сколько умная мысль, и если ты разделяешь мое мнение, о, Санчо, то я хотел бы, чтоб мы в подражание им, превратились в пастухов, хоть на время, которое я должен провести в заточении.[315] Я куплю несколько овечек и все необходимое для пастушеской профессии; потом, назвавшись – ты пастухом Пансино, а я пастухом Кихотис, мы станем бродить по горам, лесам и лугам, тут распевая песни, там жалобы, утоляя жажду хрустальной влагой из ручьев или из глубоких рек. Дубы будут щедрой рукой расточать нам свои сладкие, душистые плоды, а пробковые деревья – доставлять нам сидение и пристанище. Ивы будут давать нам тень, розы – благоухание, обширные луга – ковры, затканные тысячами цветов, воздух – свое чистое дыхание, луна и звезды – кроткий свет, не взирая на ночной мрак, песня – удовольствие, слезы – радость, Аполлон – стихи, а любовь – чувствительные мысли, которые могут прославить и обессмертить нас не только в настоящем, но и в будущем. – Ей Богу, – вскричал Санчо, – эта жизнь мне по душе, тем более что и бакалавр Самсон Карраско, и цирюльник дядя Николай, закрывши глаза, захотят тоже вступить в эту жизнь и сделаться, как мы, пастухами. И еще дай Бог, чтоб священнику не пришла охота сунуться в пастухи, потому он тоже человек веселый и не прочь повеселиться. – То, что ты говоришь, прелестно, – ответил Дон-Кихот. – А если бакалавр вступит в пастушеское общество, в чем я не сомневаюсь, то его можно будет называть пастухом Самсонино или пастухом Каррасконом. Цирюльник Николай может назваться пастухом Никулозо, как древний Боскан назывался Неморозо.[316] Что касается священника, то я не знаю, какое имя ему дать: разве производное от его имени, как например, пастух Куриамбро.[317] Что до пастушек, в которых мы должны быть влюблены, там для них можно приискать сотни имен, а так как имя моей дамы столько же годится для пастушеского звания, сколько для звания принцессы, то мне и не зачем ломать себе голову, чтобы подыскать ей более подходящее. А ты, Санчо, дашь своей какое тебе будет угодно имя. – Я не думаю дать ей иное имя, как Терезона:[318] оно очень подходить к ее высокому росту и ее настоящему имени. Впрочем, если я буду прославлять ее в моих песнях, то докажу, как целомудренны мои желания, когда я на чужой каравай рта не разеваю. Священнику не нужно пастушки, а то это будет дурной пример для других. Ну, а бакалавр если захочет иметь пастушку, так это его дело. – Боже мой! – вскричал Дон-Кихот, – какую жизнь мы себе устроим, друг Санчо! Сколько волынок будут раздаваться в моих ушах! Сколько свирелей, тамбуринов, сонах и рабелей! А если между этими звуками еще раздадутся звуки альбогов,[319] то мы, значит, услышим все пастушеские инструменты. – А что это такое альбоги? – спросил Санчо.