Джеймс Миранда Барри
Часть 34 из 50 Информация о книге
– Умер капрал Джаррет, трубач, – без выражения сообщил он по-гречески, зная, что Барри прекрасно его поймет. – Жаловался на боль, сухость во рту и жар. Его начало рвать вчера в четыре дня, а умер он сегодня в шесть утра. Барри внимательно смотрел на него. Исаак перешел на английский: – Хозяин, что сделать? Барри потер глаза рукой. – Что же, некому будет сыграть похоронный сигнал, – мрачно сказал он. Потом повернулся к Исааку: – План разработан. Мы этого ждали. Скажи вице-губернатору, что казармы следует эвакуировать немедленно, сегодня же, начиная с этой минуты. Оставить только минимальный гарнизон для защиты зданий и предотвращения мародерства. Набрать для этого добровольцев. Я хочу, чтобы остаток полка отошел на летние квартиры в горах. Барри посмотрел на доску с картой и растущим списком мертвецов, на пачку госпитальных отчетов, на свои огромные конторские книги, к которым уже несколько недель никто не прикасался. Его кабинет, всегда такой аккуратный, запылился и пришел в беспорядок. Исаак стоял рядом с хозяином и ждал. Барри ласково прикоснулся к его руке. – Иди, иди. Скажи Уолтеру Харрису, чтобы тот не мешкал. – Сэр. Пойдите домой. Поспите, – твердо сказал Исаак по-английски. Барри удивленно взглянул на него. Потом ответил: – Спасибо, Исаак. Пожалуй, пойду. Барри был погребен в глубинах ужасной дремоты без снов, когда рычание Психеи вытащило его обратно в тяжелую жару, в осознание того, что эпидемия продвигается на запад, в мощеные садики и элегантные салоны в сердце колонии. Он резко сел. Смерть молодого капрала его встревожила. Ты здесь, чтобы исцелять людей, перевязывать раны, лечить лихорадку и воспаления, приветствовать новорожденных и облегчать последний час, ты здесь, чтобы отрубать болезненную плоть и возвращать телу утраченную цельность. Ты здесь, чтобы осушать их слезы. Барри был охвачен страстью контролировать все, к чему прикасался. Он не любил делегировать свои полномочия. Он ненавидел неподвластное и неизвестное. Но нынешняя напасть всегда его опережала. Он проигрывал. Кто-то стучался в запертую дверь. Барри натянул мундир. Рыжие кудри прилипли ко лбу. В комнате пахло потом и одеколоном. Он открыл дверь. Над ним возвышался капитан Джеймс Лафлин – краснолицый, нетерпеливый и встревоженный. – Слушайте, Барри, извините, что врываюсь. Исаак не хотел вас будить. Но мы уезжаем. Прямо сейчас. Я знаю, что это ваш приказ. Я просто не мог уехать не попрощавшись. Лафлин отнесся к эвакуации, подавив эмоции, с железным самообладанием, как подобает солдату. Но он не мог оставить невысказанным все то, что трепетало в воздухе между ним и Барри. Они стояли напротив друг друга в полутьме. Джеймс сразу же растерялся. – Слушайте, Барри, я понимаю, что вы сейчас на передовой. И вы знаете, как для меня важна ваша дружба. Ну, просто, понимаете, нас обоих зовут Джеймс. И я всегда чувствовал, вы же старше и все такое, ну, что у вас такой авторитет, вы столько знаете, я не учился так, как вы… Господи, Джеймс, вы – человек, каким и я мог бы стать. – Сомневаюсь, мой дорогой, – сказал Барри, и Лафлин услышал в его голосе и привязанность, и улыбку. – А теперь отправляйтесь-ка. Я хочу, чтобы полк ушел отсюда до полуночи. Джеймс сделал еще одно усилие сказать Барри, как он его любит и как ему страшно, что, вернувшись, он обнаружит, что крошечный героический доктор умер. – Не знаю, как это сказать, – пробормотал он. – Ну так не говорите. – Просто… ну… может быть, мы больше никогда не увидимся, и я не смогу сказать… Лицо доктора исказилось от неподдельной боли. Он внезапно встал на цыпочки и крепко обнял Джеймса. – Я понимаю. Молчите. Накликаете беду. Я тоже буду скучать. Будьте осторожны. Кипятите воду, всегда. Не забывайте. Не делайте глупостей. Не бросайте Уильяма. Сообщив капитану эти материнские советы в столь нежной форме, доктор Барри отсалютовал и отправил капитана Лафлина восвояси, по темным дорогам, в первый перегон его пути к прохладному горному убежищу. Джеймс оглянулся и увидел маленькую, напряженную фигуру доктора, держащего фонарь, – спина прямая, голова вздернута, вглядывается в ночь. * * * К сентябрю самые жаркие дни остались позади, и ежедневная доля жертв начала уменьшаться. Барри отмечал отступление болезни на доске. Насытившись, упившись, эпидемия подобралась и отошла от их ворот. К востоку от виноградника больше не дымились кремационные костры. Известковые ямы были обозначены и огорожены. К октябрю свежевыкрашенные церкви снова открылись, и благодарственный молебен потряс сверкающие цветные купола. Иконы пронесли по улицам и вернули на места, в оклады из свежей, пахучей сосны. Напасть, как летняя гроза, прокатилась над островом и развеялась за морщинистыми белыми утесами в бесконечной синеве. Из пятнадцати тысяч жителей острова умерло почти три тысячи. Английские колонисты отделались сравнительно легко – как и деревенская беднота, одинокие пастухи и их семьи, затерянные в горах. Некоторые и про эпидемию-то услышали, только когда опасность давно миновала. Но сам город и рыбацкие деревушки были опустошены. Люди считали болезнь Божьей карой, отдавали церкви целые состояния и оплакивали свои грехи. Барри относил быстрое распространение заразы на счет дурной гигиены, плохих жилищных и санитарных условий. Губернатор печально качал головой. В горах его дочь каждую ночь с нарастающим пылом молилась за благоденствие доктора. Давно пора ее отправить в Англию. Блокада порта продолжалась до четвертой недели ноября. После того как двенадцать недель прошли без новых случаев заболевания, Барри отменил карантин, и суда, которым все лето пришлось без дела болтаться в голубой воде, наконец-то смогли войти в гавань или отправиться восвояси. Кто-то из владельцев успел умереть, и в переобустроенных винных лавках и тавернах на пристани рассказывали немало историй про страховку и наследство. Некоторые суда гнили на приколе, пока их не вытащили на берег и не разобрали на доски, чтобы отстроить Навозную кучу. Язва на щеке города собиралась с силами и намеревалась восстать из пепла, как слегка подгнивший феникс. Барри следил за новым наростом в беспомощной злобе. Он не мог просто приказать людям, чтобы они перестали быть бездомными, пьяными и нищими. Но когда начались первые зимние дожди и горы затянулись нежной серой дымкой, а на улицах запахло чистотой и свежестью, казалось, что земля плачет об утратах и обещает спокойное воскрешение. Красные мундиры размашисто вступили в город, победно возвращая территорию, давно покинутую врагом. Первое английское судно вошло в гавань, неся шестимесячную груду устаревших газет и давно чаемой мануфактуры с новыми узорами и фасонами от лучших галантерейщиков и портных Лондона и Парижа. Его приветствовали импровизированный оркестр и радостная толпа. Возбужденные колонисты расталкивали портовых санитарных инспекторов и таможенников, поднимающихся на борт. Барри наблюдал за прибытием в подзорную трубу с наблюдательного поста на веранде госпиталя. Где-то в толпе был Джордж Вашингтон Карагеоргис – он искал в трюме больничные припасы. Доктор распорядился насчет их разгрузки и вернулся домой к своим занятиям. Он читал «Рассуждение о клиническом обучении» Пьера Луи, трактат, который полностью соответствовал его собственным взглядам на научную медицину в клинике. Барри верил не только в диагноз на основании симптомов, но и в важность личного и семейного анамнеза каждого пациента. Наблюдение, внимательность, интуиция – вот что отличало метод Барри. Он следил за всеми новшествами. У него теперь был деревянный ящик с тремя полированными стетоскопами, и, будучи начальником медицинской службы, он пользовался своим неотъемлемым правом внушать ужас больным и использовал эти инструменты в открытую, приводя пациентов в оцепенение и доставляя им облегчение – в равных долях; они не сомневались, что доктор обладает непогрешимыми методами выявления болезней. Он прослушивал их тела, булькающие и хрипящие с другой стороны длинной трубки. Он не считал, что Природа – его непреклонная соперница. Наоборот, он пытался понять ее способы борьбы с болезнью и сражаться на ее стороне. Парижская школа ему импонировала. Он жалел, что не учился в Париже. Джеймс Барри был полностью погружен в категоризацию симптомов путем их количественного анализа, как предлагал Луи. В воздухе сгущалась вечерняя прохлада, когда он как сквозь марево услышал шаги на пыльной дорожке. Он встал и выглянул – к дому приближались две фигуры; фонарь, прикрепленный к вьюку на ослике, освещал их. Он распознал Исаака – вот он идет, несет доктору новые книги, оборудование, одежду по мерке прямо с Бонд-стрит, тщательно скроенную под миниатюрные размеры. И он знал того, кто шагал рядом с плетущимся в гору Исааком. Сначала – просто контур во тьме, широкие исполинские плечи, грива седых волос, спадающих на воротник, огромные белые усы, которые выглядели бы претенциозно и нелепо на человеке помельче и помладше. Но Барри еще раньше узнал гордую посадку головы, уверенную походку, не отягощенную шестьюдесятью прожитыми годами, изгиб плеча, когда тот оглянулся на город, мерцающую нить ярких огоньков – словно ожерелье вокруг безликой черной пустоты. Барри сбежал со ступеней и бросился в объятия старика. – Привет, солдат! Франциско принял тщедушные члены Барри в объятия с отцовской нежностью. Барри погрузился в огромную теплую силу, не растраченную в многолетних скитаниях по свету. Он не плакал уже больше десяти лет, но теперь слезы струились по щекам доктора. Но голос его зазвучал совершенно ясно, без следа сомнения или страха. – Ты должен рассказать мне все подробности, Франциско. Я хочу знать все. Но главного можешь не говорить. Если бы этого не случилось, тебя бы здесь не было. Моя мать умерла. * * * Вот история, рассказанная генералом Франциско де Мирандой. – У гуавы сильный сладковатый мускусный запах. Смотри. Это варенье сделано из нее. Сахара не добавляли. Попробуй. Вот так. Великолепно, правда? Я помню, у тебя всегда было пристрастие к сладкому. У тебя еще во младенчестве пальцы были перемазаны абрикосовым джемом. Мякоть плода содержит десятки мелких семечек. Для варенья я их вынимаю. Пунш из плодов с моей плантации обладает особенно характерным вкусом. Вот пропорции рецепта: одна часть кислого, две – сладкого, три – крепкого и четыре – слабого. Для кислоты я использую выжатый лайм, для сладости – тростниковую патоку, которая делает смесь темной, для крепости – местный ром. А для четвертой части я беру сок апельсина, грейпфрута, манго и гуавы. Некоторые колонисты пьют этот пунш на завтрак! Мы подавали его ближе к полудню, и потом хорошо спали в сиесту. Мэри-Энн любила тропики. Она была вроде тебя – наслаждалась жарой и никогда не страдала от мошкары. Она не была похожа на других белых женщин, которые укрывались в горах. Мы собирались следующей весной перебраться в Венецуэлу. Я хотел показать ей свою страну. За ее здоровье я не боялся. Она была весела и полна авантюрных идей. Вооружилась свободными белыми шалями и зонтиками от солнца. Наняла проводника с мулом. Учила испанский. У нее была душа первооткрывателя. Ты можешь ею гордиться. Колониальные жены приняли ее неплохо. Местечко там похоже на это, я полагаю – слишком тесное для старых скандалов. По крайней мере, таких, чтобы заклеймить человека, овеянного свежим ветром любопытства. Мы въехали в прекрасный дом, где раньше находился самый большой рынок рабов на всем острове. За торговлей можно было бы наблюдать с нашей веранды. У рабов теперь есть какие-то права, какие-то инстанции, в которые они могут обращаться. Их нельзя продать другому хозяину без их согласия. Но это все-таки порой происходит. А освобожденные рабы – после семи лет батрачества они могут работать, где захотят. Но мне страшно жаль смешанное потомство двух рас; таких все больше, и зачастую они не могут найти себе места ни в одном из миров. Я не представляю себе, чтобы мной кто-то владел. Всю свою жизнь я боролся за то, чтобы люди могли поднять голову и посмотреть в глаза ближнему гордо и бесстрашно. Бог создал всех людей по своему образу и подобию. Но, наверное, это мужской взгляд. Потому что, когда я поделился этими мыслями с Мэри-Энн, она сказала, что женщины всегда продают свое тело тому, кто предложит больше всех, но при этом только шлюхи берут деньги. Так же считал и Кондорсе[42]. Он был страстным защитником женских прав. Я его встречал в Париже. Бедняга. Какая несправедливая гибель. Ну так вот, из нашего дома можно было видеть те доки, где разгружались работорговые суда. Наша служанка, Иммакулата, видела это своими глазами – она прожила на острове больше двадцати лет. Рабов заставляли вставать на большие камни. Продажа начиналась через день-два после прибытия, чтобы плантаторы успели узнать про рынок. В базарный день капитаны работорговых кораблей поднимали флаги и стреляли из пушки, чтобы сообщить о происходящем. Прислугой торговали на набережной, а невольников для работы на плантациях продавали прямо на борту и препровождали на баржи, пришвартованные неподалеку. Многие умирали от инфекций или воспалений. Некоторых находили мертвыми в трюмах. Плантаторы были готовы платить большие деньги за здорового раба. Многие горожане, особенно женщины, жалели этих несчастных и мчались в гавань, чтобы накормить их и напоить свежей водой. Иммакулата всегда жарила рыбу, как только узнавала, что работорговцы пришли в порт. Один капитан, про жестокость которого ходили слухи, был избит разъяренной толпой. Иммакулата гордо поведала нам о своем участии в этом нападении. Она, как Симон Петр, лично отрезала тирану ухо. Я думаю, именно поэтому так много сделок проводилось прямо на кораблях. Лично я был рад услышать такой простодушный рассказ о человеколюбии. Для освобожденных рабов теперь проводятся ярмарки найма, как в конюшенном дворе у Дэвида в твои детские годы. Иногда мне кажется, что это почти то же самое. Но по крайней мере, негры сами договариваются об условиях. Вот рисунок с изображением нашего дома – первый из тех, которые сделала твоя мать. Она его подписала и поставила дату. У нас были изразцовые полы и прекрасная веранда на втором этаже вокруг всего дома. В Порт-Ройале всегда дул морской бриз, так что жара никогда не становилась невыносимой. Каждый день мы радовались прибытию судов. Доки находятся с подветренной стороны пристани. Здесь они хорошо видны – деревянные строения с изогнутыми крышами вроде пагод. Большинство зданий там в испанском стиле – на сваях, с деревянными стенами. Они гораздо лучше выносят землетрясения, чем кирпичные дома британской постройки. Землетрясения ужасают нас, но это просто старушка-земля зевает и потягивается. Знаешь про землетрясение, солдат? Нет, знаменитое землетрясение, задолго до лиссабонской катастрофы. Порт-Ройал был богатым городом когда-то. Некоторые разрушенные здания до сих пор стоят в руинах. Смотри, это кладбище. Когда я жил в Порт-Ройале, я наблюдал благочестивые похороны многих несчастных путников, прибывших к нам не по своей воле на работорговых судах. Здесь, за воротами Палисадоса, хоронят не только рабов, но и заключенных, и мятежников из числа собственных граждан. Вот это кладбище и разверзлось в землетрясение 1692 года, отпустив некоторых своих постояльцев несколько раньше назначенного дня воскрешения мертвых. Про этот день до сих пор ходят легенды. Вот наброски кладбища. Все разбитые и треснувшие надгробия – это следы того дня. Посмотри вот на это. DIEU SUR TOUT[43]. С черепом и скрещенными костями. Это могильный камень Люиса Галди, пережившего землетрясение. А на обратной стороне твоя мать скопировала надгробную надпись. ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ЛЮИС ГАЛДИ УШЕДШИЙ ИЗ ЖИЗНИ В ПОРТ-РОЙАЛЕ 22 ДЕКАБРЯ 1739 В ВОЗРАСТЕ 80 ЛЕТ ОН РОДИЛСЯ В МОНПЕЛЬЕ ВО ФРАНЦИИ НО ПОКИНУЛ СТРАНУ РАДИ СВОЕЙ ВЕРЫ И ПОСЕЛИЛСЯ НА СЕМ ОСТРОВЕ ГДЕ БЫЛ ПОГЛОЩЕН ВЕЛИКИМ ТРУСОМ 1692 ГОДА И БОЖЬИМ ПРОВИДЕНИЕМ БЫЛ ВЫБРОШЕН НОВЫМ ТОЛЧКОМ В МОРЕ И ЧУДЕСНО СПАССЯ ВПЛАВЬ ПОКА ЕГО НЕ ПОДОБРАЛА ЛОДКА. ОН ПРОЖИЛ ЕЩЕ МНОГО ЛЕТ УВАЖАЕМЫЙ И ЛЮБИМЫЙ ВСЕМИ ЗНАВШИМИ ЕГО И БЫЛ ГОРЬКО ОПЛАКАН В СВОЙ СМЕРТНЫЙ ЧАС Любопытно, правда? Я тоже улыбался, когда рассматривал ее наброски. Странная история. Жизнь Люиса Галди была замечательна не его личными усилиями, а чудом, которое сохранило ему жизнь. Что напишут на наших могилах, солдат? Что скажут про нашу жизнь? Мэри-Энн любила рынки. Мы унаследовали двух домашних слуг. Страстную Иммакулату, которая напала на капитана, и черного дворецкого по имени Истинный Покой. Она прекрасно ладила с обоими, была строга, но справедлива. Трижды в неделю они отправлялись со множеством корзинок на наш главный рынок на Хай-стрит, где закупали фрукты, травы и птицу для стола. Мэри-Энн покупала причудливые связки живых черепах и превращала их в деликатесы. Рыбный рынок был на пристани возле понтона. Она всегда покупала рыбу у одного торговца, гиганта-вольноотпущенника, с которым подружилась. Он больше никогда не работал на белых и жил рыбной ловлей. Никто не знает, как ему удалось купить лодку. У него не хватало двух передних зубов, и он присвистывал, когда говорил. На причудливой смеси испанского и креольского. Я его не понимал, а она понимала. Они многозначительно переглядывались, и мне казалось, что это они так молчаливо торгуются. А потом она выбирала роскошных крабов, большую плоскую рыбу с острым носом, как у марлина, омаров, которые медленно копошились в садке, выложенном влажной соломой. Но только у этого человека, невзирая на настойчивые предложения других рыбаков. Истинный Покой очень боялся чернокожего рыбака и говорил, что тот – maraboutier[44]. Если почему-либо Мэри-Энн не покупала рыбу, он шел к кому-нибудь другому. Твоя мать знала, что сколько стоит, солдат. Она никогда не тратила лишнего. Твоя мать была умная, хозяйственная женщина. Я всегда восхищался этим. Наш дом выходил фасадом на Квин-стрит, там вдоль променада растут дивные пальмы. Наша гостиная смотрела не на доки, а на парк и крепость. На заднем дворе стояла кирпичная стена, кухня, склад и вход в чудесный погреб, построенный после землетрясения из кирпича, оставшегося от старого дома. Дерево ссыхается и выцветает после штормов. Мы красили фасад каждый год в безветренную прохладную погоду перед весенними ливнями. Здесь слева – колодец, рядом с ним – колонка. Мы никогда не пользовались этой водой. Воду нам доставляли из минерального источника в горах. Но я все равно следовал твоему совету и кипятил ее. Даже для повседневных нужд. Мы пили отличные мадерские вина, которые я покупал у импортеров по хорошей цене. Мэри-Энн нравился пунш, который я готовил. Она могла пить наравне с любым мужчиной. Наравне с тобой. Но, конечно, на людях она никогда не пила ни капли. Это трубки из красной глины, которые делают местные мастера. Две разбились в пути. Обрати внимание на геометрический узор в той части чубука, где он переходит в чашу. Это характерно для вест-индских трубок. Все негры такие курят. Белые по-прежнему используют трубки из бристольской глины. Пижонят. Красные ничуть не хуже. Давай я тебе набью такую, и покурим, как в тропиках. Мэри-Энн часто болтала с простыми женщинами в рыбацком порту. Они сидели там, босые, полуодетые, курили у себя на крыльце вот такие трубки и давали шумные советы всем прохожим. Готовили всё на улице. Мы ввозили древесину и уголь с материка. Мэри-Энн спорила с поварами, но они научились ее уважать. Она выдавала мясо и рыбу для всего дома и никогда не расставалась с ключами. Научилась справляться с печью и трубой. В конце первого года ее руки загорели и огрубели. Она на это жаловалась, но не отходила от своей привычки участвовать в домашних делах. Сальваторе скоро научился говорить по-креольски не хуже, чем по-испански, и они вдвоем втайне следили за дворовыми работниками. А? Руперт? Мэри-Энн тебе ничего не сказала? Нет, Ру-перта с нами уже не было. Мы потеряли его на пути туда. Мы ехали на корабле «Геркулес». В пути многие болели. Он умер от истошной лихорадки, которую подхватил на Азорах. Спустя несколько недель, когда мы достигли тропиков, лихорадка вернулась. Я сам ухаживал за ним последние несколько дней. Я не пускал Мэри-Энн в каюту, опасаясь за ее здоровье. Как он цеплялся за распятие, в которое никогда не верил! Я все еще тоскую по нему. Он не был стар. Я думал, что он меня переживет. Мы похоронили его в море. Несмотря на груз, тело не сразу исчезло. Оно всплыло на поверхность зеленой Атлантики и по волнам с попутным ветром двинулось на холодный север, обратно. Мы смотрели, как он трясется на волнах – белый саван в серой воде. Потом ноги ушли вниз, и он утонул в темноте. Мы обернулись к островам, а Руперт отправился назад, туда, откуда мы пришли. Мэри-Энн много дней плакала по нем. Я удивляюсь, что она ничего об этом не сказала. По-моему, это очень странно. Нет, солдат, этот рисунок я тебе отдать не могу. Его я буду всегда держать при себе. Это контур ее левой ноги в чулке. Почти такая же маленькая нога, как у тебя. Сапожник в Порт-Ройале был молодой португалец – когда-то он делал изысканные вещицы из кожи, но разорился. Она заказала крепкие сапоги для верховой езды, чтобы ездить вглубь острова. Там есть змеи – в основном не очень опасные, – но во влажной земле водится много насекомых и блох-чигу. Ей нужна была прочная обувь. В холмах мы видели множество пини-уолли – так они называют светлячков; они мерцают в темноте призрачным зеленым светом. Негры на кухнях собирают их в стеклянные кувшины и используют вместо фонарей. Я помню, как по вечерам светлячки забирались в складки ее белых шалей, когда она гуляла после заката. Мы останавливались вот здесь, в этом доме – «На высоте», в местечке Силвер-Хилл. Папоротники она раскрасила акварелью, но дом был нарисован раньше, тушью. Внутри все было очень скромным. Полированные полы из цельных досок, разбегающиеся тараканы. Если на них ненароком наступить, запах будет ужасным. Вокруг огромных постелей стояли столбы с балдахинами, изъеденными молью. Времена роскошных домов уже позади. Мы видели виллы в руинах, обросшие лианами и просом, с серыми запертыми ставнями, как плавник, обожженный и выбеленный влажной жарой и ливнями. Я прибыл туда, чтобы изучить положение рабов. Не только в моих поместьях. Очень трудно было найти негров, которые стали бы со мной говорить. Поэтому мы часто ездили вглубь острова. Я понял, что возможность освобождения мало что значит для этих несчастных нищих людей. Я обнаружил целые семьи, живущие в грязных лачугах на грани голодной смерти. Те, чьи прежние хозяева разорились, оказались в наиболее бедственном положении. Мне показали пустые, заброшенные дома, где люди вымерли от голода и болезней. Иногда они скрывались, утащив из поместных домов все, что могли, и жили в полудикости на болотах и в подлеске. Порой их жилища украшали фарфоровые тарелки и подсвечники, украденные из плантаторских вилл, но при этом не было ни свеч, ни еды. Мэри-Энн не смогла нарисовать людей, которые жили в этом шалаше. Они боялись ей позировать. Боялись и стыдились. Вот их церковь. Видишь, крыльцо приведено в порядок, каменные ступени чисто выметены. Мало где мне приходилось видеть людей столь храбрых и столь верующих. В одном из поместий Трелони возникла кучка мятежников. Я попытался с ними поговорить. Они жили коммуной, как ранние христиане, и всеми пожитками пользовались сообща. Они решили составить прокламацию и объяснить свои требования, но никто из них не умел писать. В конце концов этих мятежников выследили, окружили и перестреляли. У них не было оружия, только серпы и мотыги. Домашний инвентарь хозяина – это единственное, чем мы можем воспользоваться, чтобы обрушить его дом. Иногда я думаю, что мне следовало стать учителем, а не солдатом, родное мое дитя. Самое драгоценное, что я тебе дал, – это образование. Все те часы, которые мы вместе проводили в библиотеке. Теперь это лучшие мои воспоминания. Мы же тогда были счастливы, правда? Мы трое были так счастливы, пока Руперт и Сальваторе обкрадывали меня внизу. Иногда я вижу ее в тебе. Вижу намек на ее красоту. У тебя такая же бледная кожа, и – мне до сих пор больно, знаешь, – у тебя та же улыбка. Она оставляла дома зонтики и шляпки, когда отправлялась рыбачить в маленькой лодке, на руках и носу у нее появлялась россыпь маленьких бронзовых веснушек. Точно таких, как у тебя сейчас, солдат. Мне казалось, что она красивее, чем когда бы то ни было. Она умела плавать, дитя мое. Твоя мать умела плавать. Она не боялась этой странной зелено-голубой воды, в которой все видно до самого дна. Я не знаю, что случилось. Никто уже не узнает. Она ушла ранним вечером. Я слышал ее голос внизу, во дворе. Она ушла через черный ход. Я всегда выглядывал, когда слышал ее голос. С балкона я видел ее волосы и ленты, и она, нарядная, как корабль на всех парусах, заворачивала за угол Квин-стрит, мимо доков, вдоль крепостной стены. Она часто уходила одна. Бояться там нечего. В полшестого было еще светло, но ночь приближалась. Когда она не вернулась в обычное время, я пошел ее искать. Со мной пошли Сальваторе и Истинный Покой. Я не беспокоился. Даже когда мы увидели, что ялика до сих пор нет. Дул сильный ветер, море волновалось, но воздух был нежен и спокоен. Мирный вечер. Я надеялся, что увижу ее издалека, с натянутыми лесками, увижу, как она машет мне рукой из морской дали. Мы шли среди кактусов и низкорослых кустарников по внутренней стороне косы Палисадос, смотрели на мерное движение волн, на белые барашки, которые то и дело появлялись и исчезали на гребнях. Мы шли по берегу и звали ее: Мэри-Энн, Мэри-Энн. И ничего – только поднятый ветром песок обсыпал сапоги и последние лучи догорали красным на покатых каменных стенах и качающихся мачтах. Я забил тревогу. Мы собрали людей, лодки, лошадей. В ту ночь мы обыскали каждый дюйм побережья. Прибрежный воздух превратился в месиво криков и факелов. Часы шли, и я терял надежду. Но я не мог поверить, что ее не найдут, что она не появится, загорелая и недовольная, не придет, босая, по дороге. Я слышал ее голос, солдат, в пении ночных птиц, в шуме волн, в крике чайки над косой на ранней заре. Они пришли ко мне, чуть только рассвело. Страшную новость можно было прочитать в глазах священника. Мы поспешили в маленький порт в дальнем углу доков, куда приходили рыбацкие лодки. Огромный черный рыбак, которого она всегда выбирала, мужчина, которого она отметила, склонился над ней на дне своей лодки. Когда я увидел его с дока, он расчищал место для ее тела между корзинами для омаров и шевелящихся клешней своего улова на влажных досках. Он держал ее за плечи гигантской черной рукой. Он сдвинул мокрые волосы с ее лица и посмотрел в ее затуманившиеся, утонувшие глаза. – Твоя женщина, масса?