Единственный голос
Часть 20 из 24 Информация о книге
– Э-эй, Дылда! – позвал он, до смешного боясь расплакаться. Она-то, спокойная-спокойная, как раз и плакала в два ручья. Он протянул руку над недоеденным салатом и отер ладонью обе ее щеки. На пальце тонким обручем сверкало цыганское золото, накануне церемонии надраенное им о рукав пиджака: нечто новое, к чему надо привыкнуть. Он уже мог, мог купить и настоящие кольца, но память о Папуше, о Наставнице, спасшей их любовь, о ее печальной улыбке, о ее щедрости… казалась ему более надежной охраной, казалась оберегом их союза. – Тушь потекла? – спросила Дылда. – Пока нет, но скоро… – Мы – венчанные? – Похоже, так… – Мы – венчанные… Когда мы были маленькими, я мечтала, что ты встанешь на колени и скажешь: «Графиня…» – Голос ее оборвался, она засмеялась, заплакала. Он встал, опустился на колени… Богомазы за столом у дальней стены умолкли и уставились на них. – Графиня… – сказал Аристарх. – Позвольте пригласить вас в увлекательное свадебное путешествие. – Господи, сейчас же поднимись, куда это? – Увидишь… Однажды они уже катались в разлив. Выпросили на пристани лодку на часик – под честное слово, «в память о Семене Аристархыче». Маршрут там незамысловатый: пересекли затон, обогнули драгу, рассевшуюся в воде, как неутешная вдова… и оказались в низине, куда с Фатьяновской поляны сбегает белая дружная стая берез. Их-то и затопляет Клязьма. Деревья стоят по колено в разливе, их рукописные тела покрыты странными письменами, а по воде стелется сизоватая дымка, и ты отодвигаешь ее веслом, тревожа черно-белую графику отражений. День уже засиял нестерпимым блеском апрельских небес – ярко-синих, с полновесными кляксами жирных белил; перекликаясь с березовыми стволами внизу, те отражались в воде и тоже колыхались от движения лодки, и непонятно было: где небо, где вода, где деревья, а где их опрокинутые в воду стволы… …Отталкиваясь шестом, Аристарх направлял лодку между берез, поминутно переводя взгляд на сидящую впереди рыжеволосую девочку, Огненную Пацанку из Рябинового клина. Это была… его жена! В длинном черном пальто, накинутом на плечи, она была очень тиха и очень счастлива. Тишина этого счастья выплеснулась далеко вокруг весенним разливом Клязьмы; она стояла меж белых стволов и все длилась и необъятно простиралась вдаль, заключая целый мир в гигантскую капсулу светлого покоя. С самого утра в его голове неуемный английский рожок усердно выпевал «Мелодию» Глюка, лишь на время венчания уступив голосовому набату священника. И направляя лодку меж белых стволов, он думал о том, что сегодня вывел свою Эвридику из гиблой пещеры Аида, а скоро, очень скоро вернется и заберет ее с собой навсегда… – Ой, смотри! – сказала она, взмахнув рукой. Он поднял голову. На толстых скрученных веревках висели над неподвижной водой самодельные качели: простая автомобильная шина, привязанная к двум старым березам. – Подкати-ка, – велела Дылда. Он подвел лодку ближе… Скинув пальто, она схватилась обеими руками за веревки, вскарабкалась на шину, уселась на ней, как на плоту… и всем телом по-девчоночьи нырнула, послав качели вперед; откинулась и с силой выбросила перед собой прямые ноги, так что они просвистели над головой Стаха. Он засмеялся и отпрянул, подавшись с лодкой назад. Она раскачивалась все сильнее, то поджимая ноги над самой водой, то с силой их выпрямляя, когда шина летела вверх. – Побереги-и-ись!!! Выше, выше… еще, еще!!! – Смотри, не улети! – крикнул он, любуясь, как вспархивает подол платья, обнажая ноги, как ликует она, взмывая меж двух высоких матерых берез, сверху глядя на воду, на деревья, на лодку, на макушку любимого… мужа? Му-жа!!! Му-жа!!! Му-у-у-ужа!!! – как кружатся вокруг белые стволы и вместе с ними кружатся в воде облака и деревья, и черная на фоне этой белизны автомобильная шина, и длинные ноги с взлетающим подолом платья… Ее грудь распирало от вопля, запертого внутри, и больше всего на свете ей хотелось выпустить этот вопль наружу; а может, самой вылететь из клетки тела и петлять-метаться меж берез, взлететь к пышным сметанным облакам, раствориться там без следа. Она дышала рывками, жадно хватая раскрытыми губами холодный воздух апреля, половодья, грядущей весны и грядущего долгого лета, – взлетая все выше, заглядывая все дальше и все-таки не в силах разглядеть дальних берегов своего счастья. Как громадна жизнь! Как громадна жизнь… А ты знал, что мы встретимся?[3] …Птица заливалась где-то рядом, в ближней тёмной кроне за карнизом – неистово, пронзительно, острыми трелями просверливая темноту. Аристарх и сам не заметил, как отворил окно – видимо, когда в очередной раз его сорвало с постели. Его нещадно трепало, а время от времени даже подбрасывало, и тогда он пускался рыскать по комнате, пытаясь унять трепыхание в горле странного обжигающего чувства: счастья и паники. Хотя самое первое, самое пугающее было позади. Смешно, что он боялся, как пацан, – матёрый самец в расцвете мужской охотной силы. Да нет, думал, не смешно совсем. И никогда бы не поверил, что с первого прикосновения их разлучённые тела, позабывшие друг друга, смогут мгновенно поймать и повести чуткий любовный контрапункт оборванного давным-давно, древнего, как мир, дуэта. Это было похоже на отрепетированный номер, нет, на чудо: так с лёту подхватывают обронённую мелодию талантливые джазисты; так, не переставая болтать после трёхнедельной разлуки, бездумно сплетаются в собственническом объятии многолетние супруги. Но жизнь была прожита, и прожита без неё; и в отличие от девичьего образа, за минувшие годы истончённого до прозрачности в воспоминаниях и снах, там, за спиной его, на истерзанной кровати лежала зрелая сильная женщина, его прекрасная женщина, дарованная ему детством, юностью, судьбой… и наотмашь, чудовищно отнятая. Сознавать это было невыносимо, гораздо больнее, чем просто жить без неё изо дня в день, из года в год, – как он и жил все эти четверть века. Он вскакивал, метался, замирал перед окном и возвращался к ней, до изнеможения стараясь вновь и вновь слиться до донышка, очередным объятием пытаясь навсегда заполнить все пустотелые дни их бездонной разлуки… Он уже чувствовал, как она устала, и понимал, что надо бы отпустить её в сон. Но невозможно было представить, что он опять останется один, что она опять исчезнет – хотя бы и на час. Ночь раздавалась и раздваивалась, струилась, убегала по чёрным горбам шепотливых крон; стрекот кузнечиков давно рассеялся по траве и кустам, зато кто-то залихватский тренькал и пыхал тлеющими угольками неслышно подступающей зари… – Это что за… – …поёт, в смысле? Может, дрозд… – …нет, соловей, конечно… Дрозд в конце полощет так, а этот… Слышь, как сверлит и перехватывает… В Вязниках, помнишь, они и на прудах, и в городе… – …и в зарослях жимолости-бузины… а уж в садах! – Мама знала всех птиц… – …у тебя рука, наверное, занемела… – Нет, не шевелись! Прижмись ещё больней. Двадцать пять лет… – …молчи! – …двадцать пять лет мы могли вот так, обнявшись, из ночи в ночь, из года в год! Что ты наделала с нашей жизнью, мерзавка! – Перестань! Ну, перестань, умоляю… лучше про маму. – …мама очень птичьим человеком была. Знала все их имена и кто как поёт… Когда мы с ней шли куда-то, по пути показывала и объясняла. Я всегда удивлялся: «Откуда ты знаешь?» Она лишь улыбалась. А потом, годы спустя, понял, когда узнал… – Узнал – что? – Её бабушка была известным фенологом… орнитологом? – ну птичьим профессором. – Это которая – с маленькой мамой по поездам, и руки примёрзли к поручням, и умерла в Юже на станции? – …да-да. Ты всё помнишь, отличница. Боже, что ты натворила с нами, что ты натворила, горе какое… – …а соловьёв ходили слушать на пруды. На первый и на третий. Там островок питомника тянулся в сторону Болымотихи, смородинный такой островок, одуряюще пахло. Ты стал… таким… – …м-м-м? – …другим, новым. Тело… повадка иная… – …Я старый хрен. А ты разве помнишь меня – прежнего? – Я помню всё, каждый раз… – …ты вспоминала… – …каждую ночь. Что это за шрам тут? – …ерунда, заключённый пырнул осколком лампы. Не убирай руки, да, так! Ещё… не торопись… господи… господи… Ей подумалось: а я ведь и забыла, как это вообще бывает, как это… ошеломительно. Но то была другая любовь: властная, неторопливая, взрослая. Оба они изменились, но сквозь биение пульса, сквозь кожу давно разлучённых тел с первого прикосновения жадно, неукротимо пробивалась та, предначертанная тяга друг к другу, та положенность друг другу, которую не уберегли они и вдруг вновь обрели – бог знает где, в какой-то деревне, посреди вселенной, посреди – да и не посреди уже – остатней жизни… – А ты знал, что мы встретимся? – Никогда не сомневался… – …я с утра чего-то ждала, психовала… даже с работы ушла… – …и чего, думаю, меня тянет к этому балаболу в бригаде, на что он мне? Вечно какую-то хрень несёт… – …а когда возвращалась, чудом не столкнулась с лошадью. Белая, смирная такая кобыла, на ней – парнишка. У меня чуть сердце горлом не выскочило… А он, дурачок, совсем не испугался, представляешь? – к окну склонился и говорит, улыбаясь: «Ты что, совсем меня не ждала?» – …думаю, какого чёрта согласился к нему ехать, деревня какая-то, опять его болтовня… И вдруг он говорит: «Оркестрион!» – а у меня сердце: «Бух!» И говорит: «Соседка эксклюзивная…» – …а часов с шести вечера уже просто знала – ждала. Потому так разозлилась, когда Изюм со своим: «Эй, хозяйка!» – появился… – …и ударило уже на ступенях веранды: сначала – запах, как в доме на Киселёва, потом – голос, и, как в снах все эти годы, – огненная вспышка волос! Дальше не помню…