Фантазии женщины средних лет
Часть 25 из 52 Информация о книге
– Через десять минут ночь уйдет и все закончится, – сказала я. – День накроет. – Ну нет, не через десять. У нас еще есть минут двадцать. – У нас есть больше, – усмехнулась я. Я не видела, но знала, что он улыбнулся. – Знаете, почему я сижу здесь и смотрю, слушаю? – спросил Альфред. – Почему? – Потому что главный секрет искусства – построить именно такую хрупкость, противоречие, которое не может разрешиться. Оно висит, и все ощущают его, оно тревожит и волнует именно тем, что вот-вот рассыпется, а не рассыпается. Голос невидимого в кресле человека был сам как противоречие. – В музыке – это звуки, в живописи – это часто сочетание цвета. У вас, в архитектуре, наверное, на уровне форм, да еще пространства, внешнего и внутреннего пространства, но это вам виднее. Я не разбираюсь, я просто гадаю. А в театре все куда сложнее, как и в литературе, потому что более конкретно, меньше уровень абстракции. А на конкретном сложно. – Так вы сидите здесь, чтобы разгадать секрет? – спросила я. – Именно. Смотрю и пытаюсь понять. Природа тоже конкретна, те же мизансцены и свет. – Он помолчал. – Да, пытаюсь проникнуть, ухватить, как все построено и как перенести. Ведь знаете, в чем секрет природы? – В чем? – Я принялась за карандашный набросок, еще не зная, что получится в результате, я всегда начинала интуитивно. Голова нужна будет потом. – В том, что она не материальна. То есть каждая ее часть материальна, конечно, но все в целом иллюзорно, расплывчато. – Я не понимаю, – сказала я. Этот разговор помогал мне сейчас, он отвлекал сознание, оставляя раскрепощенной руку. – Нет, вы понимаете. – Он усмехнулся из кресла. – Хотя, если желаете, я поясню. Природа не допускает в себя, красота ее только для глаза, а красота не материальна. К любой материальной красоте – человеку, картине, землянике на веточке – ко всему можно прикоснуться, провести пальцами, прижать к себе, поцеловать, иногда попробовать на вкус. В конце концов, можно взять с собой, положить в карман, унести, а потом достать и снова разглядывать, трогать и, таким образом, сделать частью себя. – Он остановился. – Вы понимаете, о чем я? – Конечно. – Альфред молчал, и я добавила: – Конечно, я понимаю. – Хорошо. Но природа в своей совокупности неуловима, она всегда ускользает. К ней нельзя прикоснуться, ее нельзя прижать к себе. Представляете, Джеки, как было бы здорово сгрести ребром ладони и это прозрачное дуновение воздуха, и дрожание елей, и, слышите, этот невидимый всплеск на реке. Что-то изменилось в его голосе. Я услышала другие, непривычные нотки, не властные, с издевкой, а, наоборот, чуткие, и оттого беспомощные, даже нелепые, и я оглянулась. Он действительно протянул руку, раскрыв ладонь и растопырив пальцы, как бы пытаясь одним движением собрать вместе все, о чем говорил. Стало светлее, и я лучше различила его лицо, выразительное сейчас, даже красивое, освещенное мудростью. Казалось, он все знает, вообще все. – И все это, Джеки, запихнуть, ссыпать в маленькую коробочку и закрыть крышкой, пока не выскочило. – Альфред мгновенно сжал ладонь в кулак. – Но нам с вами это не доступно. Мы даже не можем на мгновение задержать движение природы, чтобы подольше насладиться ею. Смотрите, как изменился рассвет за последнюю минуту? «Остановись мгновенье, ты прекрасно», – говорил Фауст о любви, но он ошибся. Природа выше любви, в ней вечное, ее нельзя остановить, нельзя вобрать в себя, нельзя стать ее частью. Ничего нельзя. – Пальцы его разжались на этот раз безвольно, медленно, и рука, будто не поддерживаемая ничем, повисла, а потом упала. – Также и в искусстве, – согласилась я, чувствуя сейчас то же, что и он. – Также и в искусстве, – повторил он за мной. – И тут главное понять, как все же удержать, остановить, хотя бы на время. Мы замолчали. Я продолжала рисовать, Альфред сидел у меня за спиной, притихший, я не слышала его дыхания, а потом не услышала, как он подошел. Как он ухитрился так тихо встать? Не знаю. Но я ощутила на мольберте еще один взгляд, помимо моего. – А вы ведь вчера специально себя так вели, – сказал он. Когда я обернулась, Альфред стоял рядом, почти вплотную. – Как специально? – не поняла я. Голос его, снова подавляющий, плохо скрывал издевку. – Демонстративно выставляли напоказ свою любовь к Дино, разыгрывали преданность, покорность. Или что еще вы разыгрывали? Я пожала плечами. Этот тон и манера, в конце концов, я не еще одна его артисточка! – Ну как же, – сказал Альфред, и голова его легла на плечо, опирающееся на костыль. Теперь он опять был птицей. – Вы знали, что на вас смотрят, это и являлось целью, продемонстрировать преданность и любовь, потому что чужая преданность возбуждает. Не так ли? – Его птичий взгляд, не моргая, смыкался на мне. – Все вы понимаете. Но и я тоже понимаю. Для меня это ерунда, театр. – Ну хорошо. – Меня раздражал его голос и то, что он стоял настолько близко, что я слышала его дыхание. – Пусть, я все понимаю, пусть, вы все понимаете, ну и что, какое, собственно, вам дело? – Странная постановка вопроса, – голос, еще секунду назад твердый, выпирающий, сразу опал, как его рука недавно с открытой ладонью. Альфред отступил назад. – Конечно, есть дело. Еще как есть. Вы хорошо нарисовали. Я догадалась, что неожиданная смена голоса и шаг назад связаны с тем, что он разглядывает начавший черниться от карандаша лист. – Очень хорошо. Вы мне вообще нравитесь. – Он не отпускал взгляд от мольберта. – Вы способная, тонкая девочка. – Спасибо, – сказала я и кивнула. – Это потому что, как вы проницательно заметили, я из кожи лезу, чтобы всем понравиться. – Вот видите, даже сейчас вы полны внутреннего кокетства. Оно в каждом вашем движении, в манере говорить, что, кстати, тоже говорит о природном вкусе. Идите ко мне работать. – Кем? – спросила я. Он должен был услышать иронию, если такой чуткий. – Как кем? Художником. В театр. К тому же мы скоро будем делать фильм и там тоже нужен будет художник. Большая, сложная работа, вам будет интересно. – Чтобы оказаться в вашей власти? А потом, как и все, быть раздавленной ее тяжестью? – сказала я то, что думала. – Нет, я лучше со стороны понаблюдаю. – Я не буду на вас давить. С чего вы взяли? Я отрицательно покачала головой, не отрывая глаз от мольберта. Альфред понял. – Хорошо, – сказал он. – Не спешите, подумайте и дайте мне знать. Я слышала, как он медленно шел к дому, мелкий гравий шуршал под ногами. Может быть, это наконец-то воцарившийся над холмами рассвет прибавил ему тяжести. А еще через пару месяцев началась вся эта нелепица и неразбериха с фильмом. Была суббота, я находилась дома, когда Дино открыл дверь своим ключом, он еще не вошел в комнату, но по звукам его движений, сдавленным и стесненным, я сразу поняла: что-то произошло. Он зашел в гостиную, и я увидела в его глазах такую осязаемую, выпирающую боль, что мне показалось, я сама начинаю ее чувствовать. – Что случилось? – с тревогой спросила я. Дино только мотнул головой. Я знала, он хочет, чтобы я его упрашивала, уговаривала. Стив считал, что я сама виновата, что я подавила Дино, не сразу, не в одночасье, а за месяцы, годы. «Вода, знаешь, – образно сообщил мне он, – постоянно капая, камень-то подтачивает». «Это даже не смешно, – написала я в ответ. – Все именно наоборот, это он вода, а я, как ни печально, камень, это он меня подтачивает. Ты думаешь, легко смотреть на его переживания и оставаться безучастной. Ты не представляешь, каким было его лицо, искаженное даже не болью, страданием. И в чем, ты думаешь, была причина? Он не получил роли в этом предстоящем фильме. Я пыталась его успокоить, говорила, что все ерунда, подумаешь, фильм, будет другой. Но Дино пробурчал: «Ты не понимаешь» и улегся на диван. Он пролежал так, ты не поверишь, часа два, не вставая, даже не меняя позы. Можно было подумать, что он уснул, но нет, это он страдал. Сначала я не хотела подходить к нему, конечно, я жалела его, но крепилась, не желая подпитывать его капризы. Но сколько я могла выдержать? Я испугалась, не случилось ли чего с ним, знаешь, пролежать два часа, не шелохнувшись, тоже ненормально. Я присела к нему и запустила руку в его волосы, они были густые, пальцы просто тонули в них, и легкие, ласковые на ощупь. – Ну ладно, – сказала я, – перестань. Ведь, правда, ерунда. – Похоже, Дино долго сдерживался, и сейчас от моей в общем-то скупой ласки в нем сломался какой-то сдерживающий механизм, как будто прорвало плотину, и он уткнулся лицом мне в колени, в живот, обхватил рукой, тоже судорожным бессильным движением, и заплакал. Даже не заплакал, зарыдал. Представляешь, у меня на коленях лежал, выпирая мускулами, большой, сильный, красивый мужик и рыдал. Из-за ерунды. Такое впервые случилось в моей жизни. Я даже почувствовала себя почти матерью, мне показалось, что я испускаю особенную нежность, материнскую, отогревающую теплоту. Я гладила его и целовала в шею, в волосы, куда могла дотянуться. – Ну что ты, милый, – говорила я, – успокойся, что ты. Это все ерунда, я люблю тебя, ты ведь знаешь, и это единственное, что важно. – Он кивал, но я не понимала, соглашается он или возражает. – Важно, – повторяла я, – что мы вместе, что мы любим друг друга, а все остальное… Я не докончила фразу, потому что Дино стал говорить, но в слезы, в колени. Звук был приглушен, и я не расслышала. – Что? – переспросила я все тем же успокаивающим голосом. Он бормотал что-то, я расслышала только слово «артист», мне показалось он сказал «я не артист» или, наоборот, «я хороший артист», я точно не разобрала. – Ты чудесный, замечательный артист. Ты сам не знаешь, насколько ты хорош. Марчелло сказал, что ты… Но тут Дино вскочил, я даже не знаю, откуда в этом, еще секунду назад мертвом, разрушенном теле появилось столько прыти и резвости. Хотя лучше бы он не вставал. Его плач, до этого бывший лишь звуком, подрагиванием шеи, сейчас разросся до размазанного, перекосившегося лица, вздернутых плеч, срывающегося голоса. Знаешь, что самое страшное? Самое страшное – это мгновенный переход. Я всегда боялась, когда дети сначала смеются и сразу принимаются плакать, мгновенно, без перехода. Вот и здесь мгновенно исказившаяся красота, ее моментальная потеря породили уродство. Знаешь, видимо, настоящее уродство может быть только продолжением красоты, не противоположностью ее, а вот как это было сейчас, продолжением. – Ты не понимаешь, – закричал Дино, захлебываясь слезами, я видела, как они сползают по щекам и попадают ему в рот. Он стоял посередине комнаты в странной перекошенной позе, одно плечо опущено, и оттого левая рука стала значительно ниже другой, почти дотягиваясь до колена. – Вы все ничего не понимаете. Это моя роль, она написана под меня, и я должен ее играть. Я жил ради этой роли. А Альфред отдал ее кому-то из Рима. Ты понимаешь, я пошел к нему, а он… – в этот момент черты Дино исказились еще больше, губы выпятились и набухли, придавая всему лицу болезненную одутловатость. – Знаешь, что он мне сказал? – он сбился и замолчал, я слышала только плач. «Глупость какая, – подумала я, – что делать в такой ситуации?» – Он сказал, что эта роль мне еще рановата, он имел в виду, что я до нее не дорос, представляешь… Так унизить… Так уничтожить! Вот так, взять и уничтожить! Дино провел ладонью по лицу, вытирая слезы тыльной стороной. Движение было неловким, самым растерянным из всего и без того жалкого набора, беспомощнее слез и набухших губ. Я подошла, обняла его, прижала к себе, я гладила его по спине и, отстраняясь, смотрела с нежностью и вытирала его глаза и щеки от все еще бегущих слез. – Ну, ну, – утешала я его, – ну не плачь, не надо. Прошу тебя, не плачь, – и я снова отодвигалась и снова вытирала его лицо. Он стал успокаиваться, постепенно затихая в моих руках, только мелкая, ознобная дрожь все еще разлеталась по телу ветвистой молнией. – Я уйду из театра, – сказал он в тишине. Голос его, еще не остывший от слез, в напряжении связок, изменил тембр, он непривычно резанул мой слух, я не поняла чем? Каким-то давно забытым напоминанием. – Ну, ну, – повторяла я, все так же успокаивающе гладя Дино по спине, – не горячись, не спеши, завтра решим. Хочешь, я поговорю с Альфредом? – Нет, – он попытался вырваться, но неловко, и я не отпустила. – Ты что! Я запрещаю! Ни за что! Ты не посмеешь! – Казалось, все начинается снова, мне не следовало говорить про Альфреда, во всяком случае, сейчас. – Хорошо, хорошо, – как можно спокойнее сказала я. – Я не пойду, ты не хочешь, я не пойду. – Да, я не хочу! И ты не пойдешь, слышишь! Это глупо, это унижение, я прошу тебя! – Хорошо, я никуда не пойду, – не переставала повторять я. – Обещай мне, – попросил он. – Хорошо, хорошо, обещаю. Я снова отстранилась, чтобы разглядеть его лицо. Оно было изможденным, с обострившимися, потерявшими плавность, почти отделившимися друг от друга чертами, в нем накопилось столько усталости и физического бессилия, что я сказала: – Пойдем полежим вместе. – Да, – согласился он, – пойдем. Мы легли не раздеваясь, он обнял меня и мгновенно заснул, прижав сильно к себе. Я едва потом ухитрилась выскользнуть из его спящих рук, чтобы не разбудить». «Но ты все же пошла к Альфреду? – написал в следующем письме Стив, и хотя это был вопрос, звучал он, как утверждение, или я так прочла». «Да, пошла. Я долго думала перед тем, как решиться. Все эти дни Дино ходил понурый, уже вторую неделю, плохо спал, похудел. Я уже не говорю о том, что за все это время мы не занимались любовью, может быть, пару раз, но бессильно, вяло. Дино таял прямо на глазах, теряя себя, и следовало хоть что-то предпринимать, и я решила встретиться с Альфредом. Не знаю почему, но я была уверена, что смогу повлиять на него».