Каменное зеркало
Часть 25 из 56 Информация о книге
Офицер слегка подтолкнул остолбеневшую Дану к дверному проёму. Она боязливо переступила порог. В тёмной прихожей с трудом разглядела кудлатого старика, которого сначала – наверное, из-за звезды Давида на вывеске – приняла за чистокровного еврея, но потом подумала, что он больше похож на цыгана. Она ошарашенно уставилась на него: представитель самой «неполноценной» расы запросто в глаза поносил на чём свет стоит эсэсовского офицера и при этом всё ещё был жив. Где-то в углу зажглась лампа. Захариас с неожиданной для своего корявого сложения лёгкостью отвесил старосветский поклон. – Ваш конвоир прав: этот дом никогда ещё не озарялся появлением создания, настолько подобного ангелу. Прошу вас, – старик распахнул дверь, ведущую в большое тускло освещённое помещение, и, вновь обернувшись к выходу, закричал на эсэсовца: – Признавайся, рожа непотребная, где ты украл эту бесценную жемчужину? – В самой глубокой преисподней, Захариас, – ответил доктор Штернберг. – Пригни башку, дубина тевтонская, не то мне после твоего ухода опять придётся притолоку на место приколачивать! – Ничего, не рассыплешься. Разомнёшь свои заржавевшие кости, – усмехнулся офицер, и впрямь низко склоняя голову, чтобы без проблем миновать дверной проём. Дана неожиданно для себя самой залилась смехом, глядя на всё это. – Учти, висельник, – продолжал выживший из ума старик, – терплю тебя здесь только затем, чтобы хоть немного послушать этот звонкий колокольчик. – Тебя, продажную шкуру, гораздо больше привлекает другой звон, тот, что раздаётся из туго набитого кошелька, и каждая ворона в округе это знает, – по-прежнему без тени негодования отругивался эсэсовец. Дана зашла в комнату и принялась разглядывать длинные стеллажи, громоздящиеся вдоль стен, свисающие с потолочных балок кованые светильники, все до единого потухшие, и высокие треножники в углу. Она уже поняла, что попала в какую-то оккультную лавку, и была несколько разочарована тем, что все предметы на полках были упакованы в деревянные коробки или завёрнуты в серую бумагу. – Ей нужен кристалл, Захариас, – сказал доктор Штернберг. – Она должна выбрать его сама. Доставай самые мощные, какие у тебя есть. Никакого стекла, только горный хрусталь, и только тот, что чище родниковой воды. Так это и есть то место, где продают хрустальные шары, подумала Дана. Если это единственное достойное место такого рода во всём рейхе, то его хозяин, конечно, может чувствовать себя в безопасности, даже хамя эсэсовцам. – «Самые мощные», – передразнил старик. – Ты, жердина, совсем соображение потерял на своей живодёрне? Хочешь уморить девочку? – Я готов отвечать за каждое своё слово, – спокойно сказал офицер. – Если не веришь мне, удостоверься сам. Захариас резво направился к Дане. – Сударыня, позвольте ваши ручки. Только без перчаток, будьте добры. Дана умоляюще поглядела на доктора Штернберга: ей так не хотелось стягивать перчатки и предъявлять старому брюзге до безобразия неухоженные руки с отвратительным концлагерным клеймом. Офицер едва заметно кивнул – он её понял. Но велел: – Снимайте, – и добавил потише: – Не бойтесь. Дана, помедлив, стащила перчатки, бросила их на стол и протянула старику руки ладонями вверх. Но тот, цепко взяв её за пальцы, быстро перевернул её ладони вниз и, конечно, сразу увидел корявые синие цифры у запястья. – Вот оно что, – пробормотал старик и вновь повысил голос: – Да ты чего себе вообразил, косой выродок? Думаешь, я продам тебе кристалл, чтобы он служил игрушкой для твоих рабынь? А ну пошёл к чёртовой матери отсюда! Дана попятилась, вздрогнув от его хриплого рявканья, напомнившего окрики лагерных надзирателей. – Она вовсе не рабыня, она – моя ученица, – с достоинством возразил доктор Штернберг, и оттого, как он это произнёс – сделав равный упор на двух последних словах, – Дане стало так странно, так обессиливающе хорошо. – Чушь, – отрезал Захариас. – Это правда! – с неожиданной для самой себя горячностью воскликнула Дана. Старик хмуро изучил её руки. – Ваш дар – не по вашим хрупким плечам, сударыня. Мне вас жаль. И учитель вам попался прескверный. – А вот это неправда, – тихо, но очень твёрдо сказала Дана, глядя в его янтарные цыганские глаза. Захариас ничего не ответил, лишь непонятно дёрнул уголком рта – то ли в усмешке, то ли с досадой – и пошёл снимать с полок какие-то коробки. Старик полностью задёрнул тусклое окно (комната погрузилась в густой полумрак) и открыл выставленные в ряд вдоль края стола коробки. В них на чёрном бархате покоились прозрачные сферы разного размера – некоторые были с кулак, некоторые – с детскую голову. На их гладко отполированных поверхностях не было ни малейшего отблеска, они казались тяжёлыми сгустками холодной пустоты. Зрелище было загадочным и жутковатым. – Подойдите к ним, – негромко сказал доктор Штернберг. – Посмотрите в каждый из них. Выберите тот, что вам больше понравится. – Что значит «понравится»? – спросила Дана. – Вы поймёте сами. Просто посмотрите в них. Дана медленно пошла вдоль ряда сфер, похожих на огромные гладко обтёсанные куски затвердевшего воздуха. Она добросовестно по несколько секунд смотрела в каждую сферу, но ничего не ощущала. Перед предпоследним хрустальным шаром – очень крупным, она сумела бы поднять его только двумя руками – Дана задержалась, ей почудилось, что он чем-то отличен от других. Ей захотелось выяснить, чем же именно, и она наклонилась вперёд, заглядывая в самую глубь серо-чёрной пустоты. Там, внутри, виднелось крохотное белёсое зёрнышко, вероятно, дефект или… Пятнышко дрожало и пульсировало, и будто бы росло. Дана склонилась ещё ниже, пытаясь разобрать, на самом ли деле с этим шаром творится что-то диковинное, или ей только мерещится – и светлое пятно под её пытливым взглядом всклубилось белёсым дымом, быстро заполнившим всю сферу. «Посмотрите», – хотела произнести Дана, но не почувствовала собственного языка. Шар словно разбухал и разверзался навстречу, стремясь поглотить её, и она крепко вцепилась руками в край стола. Плотный белый дым заполнил всё вокруг и вдруг превратился в густой мельтешащий снег. Поодаль, прямо впереди, посреди площади, окружённой каменными громадами, разметав руки, лежал какой-то человек. Дана вскрикнула, попятилась, натолкнулась на невидимую преграду и заверещала от ужаса: ей вдруг подумалось, она уже никогда не выберется из белого морока. Перед глазами всё стремительно потемнело, и она осознала, что по-прежнему находится в комнате, возле стола, перед прозрачным хрустальным шаром, а доктор Штернберг стоит позади и держит её под локти. – Для первого раза слишком много, – сказал он ей на ухо. – Больше пока не смотрите, не то потеряете сознание. – Я видела человека на снегу, – прошептала Дана. – Там можно увидеть всё, что угодно. Я научу вас видеть то, что вы захотите. Вы будете знать прошлое, настоящее и будущее, всё, что пожелаете. Ваш дар безграничен. Я ещё не встречал никого, кто увидел бы что-то в кристалле с первого раза… Шар упорно притягивал взгляд, и Дана, закрыв глаза, обессиленно шагнула назад, в распахнутую тьму, наполненную сладковато-горьким запахом полыни с примесью дорогого одеколона. Ей вдруг захотелось раствориться в этой гостеприимной тьме. Дана изумилась тому, что когда-то посмела ударить в эту тёплую темноту холодной сталью. Подумала, что, должно быть, в безвольном повиновении такому человеку существует совершенно особый род наслаждения – и от этой мысли ей стало страшно. * * * Небо налилось свинцовой темнотой, под порывом ветра заскрипел где-то ржавый флюгер, и поблизости сорвался и вдребезги разбился о противоположную стену кусок черепицы. Первая гроза в этом году, с удовольствием подумал Штернберг, глядя со дна ущелья тёмной улицы, как далеко вверху сходятся горы туч. Воздух был насыщен свежестью, электричеством, живой силой, от которой приподнимались волосы на затылке. Точно такой же воздух был в лаборатории с Зеркалами во время проведения опытов. Штернберг вспомнил, что не появлялся там уже почти полгода. Ветер бешено захлопал ставнями прямо над головой, чем-то задребезжал, загудел в водостоке и швырнул на брусчатку алые цветочные лепестки и первые дождевые капли. Курсантка сжала руку Штернберга у локтя маленькими твёрдыми пальцами. Она сама молча взяла его под руку, едва они вышли на улицу. Туго перевязанную коробку с хрустальным шаром Штернберг нёс под мышкой, и шар казался куда тяжелее, чем лёгонькая девушка, неумело ковылявшая на каблуках – вот чего он не учёл, болван, когда покупал туфли – она то и дело оступалась и повисала на его руке. Раскат грома каменной лавиной прокатился над тревожно белеющими в сумерках домами, и на крыши с грохотом обрушился ливень, водопадом хлещущий на дно узкого переулка. Горбатое мощение мгновенно скрыл пузырящийся поток. Штернберг с улыбкой посмотрел на курсантку – но та не разделяла его восхищения перед празднующей победу стихией, стояла рядом в подворотне, ни на что не глядя, отвернувшись к стене. Штернбергу так захотелось встряхнуть это скованное существо, сказать ей что-нибудь, отчего она снова залилась бы своим чудесным смехом (он и не подозревал, что она так умеет смеяться), подбросить её, такую лёгонькую, высоко в изумлённое небо, как он не раз подбрасывал визжащую от восторга Эммочку, – чтобы ушла наконец эта затравленность из её сумрачных глаз. – Вам досадно, что ливень застиг нас по пути? – спросил он, перекрикивая шум дождя. – Что? – Вы в детстве не пытались заговаривать тучи? Девушка равнодушно пожала плечами. – Глядите, что я сейчас сделаю, – Штернберг поставил коробку с кристаллом у стены и, раскинув руки, отступил на середину переулка, прямо под дождь. Волосы мгновенно намокли, пальто стало втрое тяжелее. Курсантка уставилась на него как на помешанного. – Глядите, – он поднял правую руку, указывая в небо напряжёнными пальцами, подставив запрокинутое лицо хлёстким струям, нещадными ударами едва не сбившим с него очки, и пристально смотрел вверх до тех пор, пока свинцовая хмарь, повинуясь его мысли, не раскрылась клубящейся щелью, вспыхнувшей ослепительной белизной и ярким куском голубого неба. Дождь, стремительно редея, скоро вовсе прекратился, но продолжал глухо греметь уже через квартал от них. – Правда впечатляет? – самодовольно заявил Штернберг, выуживая из мокрого кармана мокрый платок и стараясь насухо вытереть им очки. – Я могу научить вас и этому, если захотите. Курсантка вышла из-под арки, глядя на посеребривший дождевой мрак косой столб солнечного света, выходящий из бездны туч. Не произнеся ни слова, она вновь отвернулась, опустив голову. Штернберг надел очки, всё ещё рябившие от капель, и заметил, что плечи девушки мелко вздрагивают. В неестественных хриплых выдохах, что он услышал, едва можно было распознать исковерканные, трудные рыдания. В концлагерях не плачут. Штернберг осторожно развернул её за плечи, придвинул к себе и долго ждал, пока она выкашляет, выплачет в него всё чёрное, страшное, отравлявшее её изнутри. Внезапно он вспомнил, что всё это уже было когда-то: синяя пелена дождя вдалеке, близкая, но мучительно непостижимая тайна, чьё-то одиночество, вздрагивающие плечи под его руками – сильными руками взрослого, а не неуклюжими лапами подростка. Он украдкой невесомо провёл ладонью по узкой девичьей спине, и ещё раз – уже всей тяжестью, изучая самый совершенный в мире изгиб. Прекрасные возможности утешения. Она ощутимо дёрнулась, но не отстранилась, и он понял, что его победа окончательна. С холодком вдоль хребта проверяя её новую, непритворную покорность, он накрыл её подвижные лопатки ладонями и низко, до боли в шее, склонился, вдыхая лёгкий запах гари, таившийся в упругих волнах выбивающихся из-под шляпки отросших волос. Однажды Валленштайн, мнивший себя великим знатоком женщин, поведал ему, что блондинки пахнут бисквитом, рыжие – осенним яблоневым садом, а шатенки – пеплом. А ведь и впрямь. Или это дым из труб концлагерного крематория насквозь пропитал всё её существо таким горьким, скорбным ароматом. И ещё эта глухая, как стена, неприступная немота рядом – о любом другом так близко стоящем человеке, в эфире Тонкого мира подобном назойливо бормочущей радиостанции круглосуточного вещания, он, телепат, давно бы уже знал всё подробно и бесповоротно. Его смущало и дразнило это загадочное молчание, заставлявшее думать о взломе – хоть тайком, хоть силой. Что она чувствует, когда его ладони тяжело шарят по её спине, скользя вдоль русла позвоночника? Она, строптивица, не терпела бы, если б испытывала отвращение. Штернберг замер, пытаясь унять утробную дрожь: в самых тёмных и потаённых нифльхеймских глубинах его тела зарделся тусклый огонь, что отогрел напрягшийся, отвердевший, налившийся тяжестью корень. Штернберг грубо смял свою добычу: с туманного дна зашевелившийся змей подсказывал ему, что в этом укромном переулке, за безопасным шорохом дождя он вполне может хотя бы дать волю голодным рукам, притиснуться к ней, не больше, он же не оберштурмфюрер Ланге, правда? – но тут он увидел запрокинутое лицо давно очнувшейся от плача курсантки, лицо, заледенелое сакральным ужасом, и испугался, что она сейчас панически завизжит на весь город. Чёртов идиот, он всё испортил. Штернберг выпрямился, с деланой невозмутимостью впечатал в переносицу очки и отбросил с лица мокрые волосы. – Вы успокоились? Тогда пойдёмте. Девушка продолжала смотреть на него – и вдруг рассмеялась. – В чём дело? – обескураженно пробормотал он, судорожно запахивая пальто, не зная, что и подумать. – У вас уши красные и просвечивают – прямо почти насквозь, – негодная девчонка залилась смехом. Она ничего такого не заметила. Ему померещилось. Слава богу, она ничего не заметила. Мюнхен 24 апреля 1944 года В лаборатории всё было покрыто пылью – трухой истлевшего невостребованного времени. За полгода сюда никто так и не отважился зайти: после давнишнего вевельсбургского происшествия сотрудники мюнхенского института «Аненербе» были убеждены в том, что совладать с Зеркалами получается только у их хозяина, а прочим к опасной установке в отсутствие Штернберга лучше не приближаться. Осколки стекла и осы́павшейся штукатурки усеяли паркет; угловое окно, выбитое близким ударом бомбы, зияло пронзительно-голубым провалом в небо, а прочие окна, белёсые от пыли, покрылись длинными дугообразными трещинами. Посреди этого болезненно скоблящего душу запустения торжественный полукруг сияющих на солнце металлических Зеркал выглядел нездешним, словно храм давно исчезнувшей инопланетной цивилизации. Лишь сейчас – когда стихли собственные громкие шаги – Штернберг ощутил, насколько неестественна тишина, царящая в здании: ни стрекота пишущих машинок, ни глухого радиобормотания, ни скрипа и хлопанья дверей, ни гулких отголосков бесед на ходу. Ни мельтешащей суеты человеческих мыслей. Институт стоял почти пустым – за последние месяцы участившиеся бомбардировки разогнали сотрудников по маленьким городкам и частным лабораториям. Симптомы необратимого поражения, внезапно подумалось Штернбергу. Он вздрогнул от нахлынувшей злости: ну почему проклятый стервятник Мёльдерс, заслуженный наци с почётным Золотым партийным значком, сидя в своём вожделенном кресле верховного оккультиста СС, нисколько не позаботился о том, чтобы призвать к порядку это трусливое стадо? Ещё при Эзау все сидели спокойно и не рыпались… Бомбардировки… А где, спрашивается, их сейчас нет… Развал. Халатность и безответственность. И пораженчество. И служебное несоответствие. Помноженные на – кто знает – продажность и открытое предательство – вспомним швейцарского господина и таинственные контейнеры. Все эти формулировки я в самом скором времени так вобью в твою гнилую рожу, что после ты уже и не встанешь, падаль… Штернберг сжал кулаки, представив себе зловещую тишину, разрушенную чугунными ядрами его слов, вытянутую физиономию Мёльдерса и сладенько щурящегося Гиммлера, перебирающего на своём столе протоколы с опросами многочисленных свидетелей, фотографии – доказательства… Внезапно Штернберг увидел, как перед полукругом Зеркал задрожал и замерцал солнечный воздух. Повеяло распирающей лёгкие грозовой свежестью. Штернберг озадаченно взъерошил чёлку и почувствовал, как наэлектризованные волосы ластятся к пальцам. В ослепительном блеске стальных пластин было нетерпеливое ожидание. Штернбергу стало удивительно легко: он пришёл к своему изобретению, как на суд, цепенея от неизвестности, страшась гневной вспышки, удара, ожога – но Зеркала как ни в чём не бывало приняли его, разделили его негодование и нетерпение, почему же он теперь вновь стал ценен для них? В чём тогда, после Равенсбрюка, перед ними провинился – и чем сумел загладить вину? Ликующе улыбаясь, Штернберг обошёл установку, миновал ряд Зеркал, входя в футуристическую ротонду, встал, с трёх сторон окружённый пронизывающим сиянием металлических пластин. Ему подумалось, что ведущая в коридор дверь слишком узка, чтобы пронести через неё Зеркала – ведь их собирали из стальных листов и деревянных брусьев прямо в лаборатории. Дико веселясь, он простёр руки вперёд. – В прах, – скомандовал он. И его воля, стократно отразившись и преумножившись, рванула время вперёд, увлекая потоки лет в бездну, и больше, чем полстены, стремительно ветшая, осыпалось вспузырившейся краской и раскрошившейся штукатуркой, обнажая кирпичи, в свою очередь мгновенно распавшиеся в труху. За оседающими клубами пыли стоял Франц, которому Штернберг поручил собрать всю документацию по Зонненштайну. Выпавшие из его рук бумаги разлетелись по коридору, а лицо у него стало таким бледным, что проступили незаметные до сих пор веснушки. – Господи Иисусе, – Франц мелко перекрестился. – Шеф, вы так весь дом развалите.