Каменное зеркало
Часть 27 из 56 Информация о книге
– Вам не нравится? – спросила Дана. – Не то чтобы не нравится, просто я этого не понимаю. – В Равенсбрюке… – Дана взглянула на Штернберга, словно спрашивая у него разрешение ещё раз затронуть эту тему, – у меня была соседка по нарам, которую посадили в концлагерь только за то, что она танцевала под американскую музыку. Штернберг промолчал, постепенно приходя в себя. – А что же вам тогда нравится? – не унималась Дана. – «Ах, мой милый Августин»? Воспротивиться пришедшей на ум неразумной затее Штернберг не сумел. – Хотите услышать то, что в моём понимании является настоящей музыкой? Тогда пойдёмте. С его стороны это предложение было крайним проявлением дурацкого легкомыслия, и ему повезло, что никто не встретился им на потайном пути, которым, к счастью, мало кто пользовался, из учебного корпуса в так называемый «офицерский» через заброшенную башню. Накануне Франц получил три дня отпуска – а больше никому в квартиру Штернберга без разрешения входить не дозволялось. Дана, очевидно, сразу поняла, куда её привели. Робкой походкой она двинулась через анфиладу светлых комнат, нагонявших оторопь на всякого посетителя странным сочетанием роскоши и аскетизма; с трудом верилось, что эти образцовые выставочные залы мебельного искусства служат кому-то жилищем. Скоро Дана забрела в кабинет и подошла, любопытствуя, к огромному, как языческий алтарь, письменному столу. Из действительно примечательного на нём имелись лишь сложенные стопкой большеформатные фотоснимки мегалитов Зонненштайна да фотографический портрет Эммочки, ослепительно-беловолосой и улыбчивой. Первым делом Дана обратила внимание на карточку в серебристой рамке, долго и очень подозрительно рассматривала её, поглядела на Штернберга, потом снова на снимок девочки, нахмурилась от каких-то вычислений и, видимо, не удовлетворившись ими, настойчиво спросила: – Это ваша сестра? – Нет, – улыбнулся Штернберг – ревнивый тон ему понравился, – это моя племянница. Она живёт в Швейцарии. – Очень на вас похожа, просто невероятно. – У нас в семье все похожи. Выверенный столетиями состав черт и впрямь был одинаков, разница была лишь в насыщенности его раствора: в лёгком девочкином варианте он давал тонкое и нежное пухлогубое личико, а в крепком мужском – точёное, узкое, что называется «арийское» лицо с тяжёлой угловатой нижней челюстью и хищным ртом. Что же касается деликатной линии носа и меланхоличного разреза глаз, то эти составляющие были вообще идеальной копией – и какое-то мгновение Дана смотрела на Штернберга так, будто видела впервые: должно быть, благодаря портрету Эммочки она живо представила себе, как Штернберг выглядел бы без своего дефекта. Фотографии с Зонненштайном заинтересовали Дану не меньше, чем портрет. – По-моему, что-то такое я где-то уже видела… – неуверенно произнесла она. Штернберг хотел возразить, но тут же вспомнил, что не раз давал ей, исключительно одарённому психометру, свои вещи – и ещё, кстати, неизвестно, о чём, помимо Зонненштайна, она могла там прочесть… Определённо, Дана чувствовала себя всё менее уютно в этих чрезмерно просторных помещениях, наполненных напряжённой, ожидающей чего-то тишиной. И Штернберг, не решаясь больше испытывать её терпение, повёл её в ту комнату, где торжественно чернело вздыбленное крыло рояля. Он полностью отдавал себе отчёт в том, что выбранное им для данного случая произведение – большая, виртуозная и перегруженная Вальдштайн-соната – едва ли годится на то, чтобы заставить вострепетать человека, ровным счётом ничего в музыке не смыслящего; но почему-то казалось, что сейчас от него ожидается нечто, наполненное светом и великолепием – ничто иное, пожалуй, не соответствовало этим ожиданиям так, как соната № 21 до-мажор Бетховена. С первых же звуков, сначала глухо волнующихся, а затем звонко всплёскивающих и набегающих всё выше, словно прозрачные волны на блестящую гальку, Дана устремила заворожённый взгляд на руки Штернберга, и так просидела, не шелохнувшись, почти полчаса, не спуская с них расширенных глаз, до последних аккордов заключительной части. Её явно занимала не столько сама музыка, сколько механизм музыки: руки, извлекавшие из громоздкого инструмента каскад звуков, разбегавшиеся и сбегавшиеся по клавиатуре с удивительной силой и поразительной лёгкостью, представлялись ей тончайшим устройством, наконец-то обнаружившим своё истинное назначение, и волнообразное движение пястных костей под тонкой кожей очень напоминало движение молоточков в разверстых недрах рояля. Едва образованная девушка, скорее всего, знать не знала ни о каком Бетховене, но вот Штернберг был перед ней, и эта непонятно для чего нужная, но такая восхитительно сложная музыка была его частью. Отняв руки от клавиш, Штернберг даже не знал, какой реакции ожидать от слушательницы – и того, что она произнесла, он, пожалуй, ни за что не сумел бы предугадать. – Выглядит просто бесподобно, – восхищённо заявила Дана, – я никогда ничего красивее не видела… Доктор Штернберг, сыграйте ещё что-нибудь, – попросила она, с ожиданием глядя на его руки. – Я полагаю, этого довольно, иначе вы опоздаете к ужину. – Да я и так уже опоздала, – она беззаботно махнула рукой. – Сейчас меня даже в столовку не пустят. Знаете, эти идиотские правила… – она оборвала себя, уткнувшись взглядом в петлицы Штернберга. – Ну, в таком случае нарушим ещё одно идиотское правило, – усмехнулся он. – Можете поужинать со мной. Ужин мне доставляют прямо на квартиру. Правда, придётся поделить его на двоих. – Ну знаете… Штернберг и сам понимал, что зашёл со своими выходками уже слишком далеко. Но не мог остановиться. – Дана, заставлять я вас не собираюсь. Решайте сами, что для вас лучше: поесть сейчас или же оставаться голодной до завтрашнего утра. Она сомневалась, но недолго. – Поесть… Втайне Штернберг ликовал так, будто был представлен к награде. Доставленный к порогу ужин – рыбное жаркое в сливочном соусе, сыр и черничный пирог – он разделил пополам, дополнив бутылкой лёгкого белого вина из своих запасов, а чтобы гостья за время его приготовлений не передумала, положил перед ней подарочное издание «Северной мифологии» с великолепными иллюстрациями фон Штассена, в каковое она немедля, из-за роскошных картинок, и вцепилась. Вид сервированного сверкающим серебром стола привёл Дану в состояние отстранённой задумчивости. Штернберг с интересом наблюдал за девушкой. Дана словно в полусне расстелила на коленях салфетку, взяла нож и вилку и вдруг, на мгновение очнувшись, произнесла: – Моя мать играла на фортепьяно… Оказывается, я помню. Она играла не так, как вы… Её пальцы спотыкались. Но мне всё равно очень нравилось… Штернберг отодвинул свою тарелку и принялся смотреть, как она ест – одурманенная вкусами и запахами, изумлённая той памятью, что проснулась в её руках, уверенно управляющихся с элегантным столовым серебром. Дана быстро распробовала вино, но после первого же бокала её так повело, что Штернберг счёл за лучшее отставить подальше и бокал, и бутылку. Девушка смотрела на него с растерянной улыбкой, блестели дивные зелёные глаза в густых ресницах, блестели раскрасневшиеся от вина влажные губы, и Штернберг со сладостным содроганием подумал, что легко сумеет споить ей ещё пару-другую бокалов, а затем запросто подсесть к ней, вволю её полапать и задушить поцелуями. И пока он, стыдясь себя, мысленно обмусоливал эту заманчивую возможность, Дана отставила пустую тарелку и устремила выразительный взгляд на его, нетронутую. Штернберг молча передвинул девушке свою порцию. Дана с виноватым видом проглотила и её. Уничтожив вскоре весь его ужин, Дана очнулась от гастрономического транса и выглядела не столько довольной, сколько встревоженной. – Доктор Штернберг, скажите честно: зачем вы всё это для меня делаете? – Что именно? – Ну, всё – уроки, музыка, да ещё вот и кормёжка… – А как вы думаете? – внутренне холодея, спросил Штернберг. Если она всё-таки ощутила что-то подозрительное – с помощью тех самых психометрических навыков, которые он же в ней и развил – лучше выяснить это сразу. – Я думаю, просто-напросто от страшной скуки… Вам надоело жить по уставу, вам надоели ваши эсэсовцы, от них только и слышишь: «Яволь!». Вот вы и придумали прививать науки этим… «асоциальным элементам», я правильно выражаюсь? Хоть какое-то разнообразие. Верно? – Абсолютно верно, – серьёзно подтвердил Штернберг и со вздохом посмотрел на часы. – Вот теперь вам действительно пора идти, чтобы не опоздать на поверку. Обратно возвращались тем же путём, в полном молчании. Лишь когда Штернберг повернулся, чтобы уйти, Дана вдруг произнесла: – Почему вы не сказали мне, что я ошибаюсь? – Вы нисколько не ошибаетесь, – преувеличенно спокойно ответил Штернберг. – Вы действительно правы. – А если я вам не верю? – А, собственно, отчего вы мне не верите?.. Хотите, я докажу вам вашу правоту? – Штернберг быстро повёл озадаченную ученицу в тёмную галерею, тянувшуюся вдоль монастырского двора, заполненного сейчас курсантами и эсэсовцами. Странная запальчивость девушки наполнила его звонкой дрожью. Остановившись за массивной колонной в укрытии густого мрака, они вместе стали наблюдать за лениво растягивавшейся в шеренгу толпой. – Сейчас вы сами всё увидите, – тихо сказал Штернберг, – и вы всё поймёте. Просто стойте на месте. И смотрите вот на них. Дана принялась прилежно разглядывать курсантов и охранников. Штернберг, зайдя сзади, осторожно приложил изнывающие, предательски дрожащие пальцы к её нежным тёплым вискам и прикрыл глаза, приказав себе ни о чём не думать. Сознание мгновенно до отказа заполнили ощущения, эмоции и мысли толпившихся во дворе людей. Стоявший поблизости детина с автоматом на груди маялся от несварения желудка и клял про себя съеденную в обед фасоль, негодяя-повара и весь белый свет. Другой парень, подальше, думал о своём отце, погибшем под Шербуром, и ему тяжело было стоять, больно было смотреть на невыносимо яркое небо. Многие курсанты беспокоились о предстоящих экзаменах и о своём дальнейшем, очень размытом будущем. Некоторые женщины думали о своих детях, которых могли видеть только по выходным. Две девушки в строю шёпотом обсуждали россказни о таинственном списке на распределение, который якобы уже лежал на столе главы школы, – среди курсантов ходили панические слухи о том, что часть выпускников направят в Восточную Пруссию, а то и в генерал-губернаторство, а предсказательницы поговаривали, что туда придут русские и всем фашистским прихвостням устроят второй Равенсбрюк. Несколько курсанток ещё во время ужина с раздражением заметили отсутствие Даны и собирались учинить ей форменный допрос. Заметила это и фрау Керн; она жалела девушку. Сбрасывая воспринимаемое в чужое сознание, Штернберг чувствовал себя чем-то вроде громоотвода ментального мира, по которому проходит разряд огромной мощности, и очень скоро в изнеможении отступил назад, опустив руки. Дана, немного придя в себя от оглушающих впечатлений, обернулась с непритворным ужасом в глазах: – Значит, вы вот так каждого и слышите? Штернберг молча развёл руками. – Постоянно?! И как давно у вас такое?.. – Сколько я себя помню, всегда было. – Так вот почему про вас рассказывают, будто вы всё про всех знаете… А я не верила… – Дана уставилась на него во все глаза. – Господи, да как же вы живёте? – Да вот так и живу, – нехотя ответил Штернберг. – А про меня, выходит, вы тоже всё знаете? – не своим голосом произнесла Дана. – Нет, – быстро ответил Штернберг. – Именно о таких случаях, как ваш, я и хотел поговорить. Изредка встречаются люди, перед которыми дар телепата ровным счётом ничего не значит. Сознание у них защищено настолько хорошо, что их мысли невозможно прочесть. Вам, Дана, повезло принадлежать именно к такой категории людей. Я хочу, чтобы вы это знали. Про вас мне известно не больше, чем вы сами рассказали. Именно поэтому ваше общество для меня и впрямь в своём роде лекарство от скуки, вы понимаете?.. Дана кивнула, не сводя с него немигающих глаз. – Ладно, на сегодня более чем достаточно, – Штернберг слегка подтолкнул в спину остолбеневшую девушку. – Сейчас начнётся перекличка. Идите скорее, не то у вас будут неприятности. * * * Вернувшись в своё холодное жилище, ещё хранившее в сухом воздухе неощутимый след присутствия гостьи, Штернберг поставил на стол посреди неубранной посуды бутылку коньяка, после чего взгромоздился на стул, ещё недавно согретый теплом стройных девичьих бёдер, налил густо-янтарную жидкость в бокал, из которого драгоценная ученица пила вино, и поднёс к губам. Это было как глубокий поцелуй. Он потягивал коньяк и размышлял о том, что теперь-то, после демонстрации своего фантастического дара, точно не выйдет у бедной девчонки из головы. Как она после этого на него посмотрела… «А ведь ей меня, кажется, жалко, – подумал он с пронзительным удовольствием. – Ну да, позёрство. Но зато насколько эффектно. Нет, впредь следует сохранять дистанцию…» Комната тонула в сумраке. Когда рука, в очередной раз потянувшаяся за бутылкой, ощутила её подозрительную лёгкость, Штернберг оцепенело уставился в темноту. Горло и нёбо саднили от шершавой коньячной горечи. Хватит, приказал он себе. И поплёлся под душ – трезветь. В просторном зеркале ванной комнаты он нехотя встретился с собой взглядом. Он урод. Это неопровержимая данность. Зелёный правый глаз, косящий к переносице, был, бес знает почему, весел, как всегда. В левом, голубом, глядевшем прямо, холодным пламенем светилась безнадёжность. Дополняли привычно-гадкую картину съехавшие к кончику носа очки. Штернберг снял их и положил на край раковины. Бо́льшую часть униформы он оставил за дверью, и то немногое, что на нём было сейчас, стало просто одеждой. Он прошёлся пальцами по длинному ряду пуговиц, от верхних у ворота белой рубашки до нижних за ширинкой чёрных галифе, стащил с плеч чёрные кожаные подтяжки и позволил брюкам тяжело упасть к ногам, покрытым зябко взъерошившимися золотистыми волосами. Туда же последовала рубашка, жестом сдающегося в плен разметавшая рукава. Он наклонился, стягивая исподнее, выпрямился, посмотрел на смутную бледную фигуру в зеркале – подёрнутую дымкой тысячелетий призрачную фигуру молодого жреца, сухощавую, широкоплечую и узкобёдрую, с золотым солнцем круглого амулета на груди. Глядя на туманное пятно своего лица, он мог бы, как в детстве, на мгновение представить, будто стоит надеть очки, и в зеркале появится обновлённое отражение, лишённое уродующего дефекта. Но сегодня ему хотелось гораздо, гораздо большего – стать человеком иного времени, пусть уродом, но не связанным путами законов и запретов, устава и долга. Свобода чресл мучила. Он поглядел вниз: ровная дорожка волос шла от пупа по низу поджарого живота, вливаясь в буйство золотистой растительности, окружающей непотребную плоть. Вместо отрезвляюще-холодного ливня душевое сито едва выдавливало тепловатую струйку, заплетавшуюся тощей косицей. Штернберг добросовестно простоял под ней несколько минут, ожидая, что норовистый водопровод всё-таки соблаговолит выдать ежевечернюю порцию ледяного монашеского успокоительного. Он привалился плечом к прохладному кафелю с греческим орнаментом и закрыл глаза. Он чувствовал телесное тепло рядом, чувствовал легчайший запах гари в омуте волнистых тёмно-русых волос, лохматую девичью макушку на уровне своего сердца. Господи, да что же со мной творится… Всё своё состояние, до последнего пфеннига, отдал бы только за то, чтоб она оказалась здесь, сейчас. Стояла бы рядом, прикрываясь зябко и смущённо. Можно было бы взять её неловкую руку – правую, с этим ужасным вытатуированным номером – и поцеловать неизящные, совсем мальчишечьи пальчики с грубоватыми, в заусенцах, кое-как обстриженными квадратными ногтями, поцеловать угловатые костяшки, синие цифры у запястья, вспотевшую ладошку, перевёрнутые «йот» и «фау» чётких линий судьбы. А затем долго-долго вести её боязливую руку от своих губ по шее, по середине груди, по животу, всё ниже, до самого корня Ирминсула. Он сомкнул горсть в кулак, стремясь удержать руку призрака, в полном беспамятстве дёрнул бёдрами и с глухим стоном запрокинул голову, всем телом содрогнувшись от шквального опустошения. Спустя вечность, вспомнив о необходимости дыхания, направил душ на стену и затем тщательно вымылся сам, ни о чём больше не думая, наконец-то спокойный. На ходу вытираясь, Штернберг вошёл в тёмную спальню, с льдистым стуком положил на тумбочку очки и ничком упал на кровать. Давно он не ощущал такой бестелесности. Давно ему не было так спокойно и так безнадёжно. Давно он не чувствовал такой убеждённости в самом разумном решении: не подавать виду, доучить и сдать в какую-нибудь альпийскую оккультную лабораторию. И навсегда забыть. Закон выживания – не ввязываться в заведомо проигрышные затеи. Но не является ли таковой вся его государственная служба – или служение? Какая уже разница, кто есть кто в этом зловонном месиве – подонок с кнутом или храмовник с мечом? Твои руны уже знают, что грядёт Рагнарёк – почему ты сам не желаешь этого знать? Почему ты против всех законов снова и снова бросаешь ясеневые пластинки, чтобы руны угодливо-лживо пропели тебе о возможности благополучного исхода?.. Но ведь есть ещё Зеркала Зонненштайна, грандиозное оружие, мощь которого – само Время. Побеждает тот, на кого работает Время. Теперь оно будет работать на нас… А ты сумел ответить на главный вопрос – что же такое на самом деле эти Зеркала? Слишком они сложны для оружия, не правда ли? Почему они тебя приняли? Почему ты им нужен? И что именно им от тебя нужно? Мюнхен – Берлин