Каменное зеркало
Часть 41 из 56 Информация о книге
– Ладно, довольно, – мягко произнёс Штернберг. – Благодарю вас. За честность. «А чего, – вяло подумал Хайнц, – если он мысли читает, разве он не мог просто-напросто покопаться в моей голове и выудить что ему нужно?» Хотя, похоже, офицер слышал только самые чёткие мысли. Ладно, уже легче. – Вы считаете себя трусом?.. – опять полувопрос-полуутверждение. – Немецкий солдат не может быть трусом, – пробормотал Хайнц, отводя глаза и стараясь ни о чём больше не думать. – Нордическая твёрдость и вера в нашего фюрера… – А вот этого не надо, – перебил Штернберг тихо, но очень строго. – Говорите своими словами и о себе. Иначе я рассержусь. – В-виноват. Да… – Хайнц с трудом удержался от уже въевшегося в язык армейского «так точно». – Да, я боюсь слишком многого. Мои… – Хайнц заставил себя умолкнуть. Пристальное молчание сидящего напротив человека обладало какой-то особой тональностью, настойчиво вызывающей на откровенность. – Ваши одноклассники рвались на фронт, – продолжил за него Штернберг, – записывались добровольцами, а вы подумали – и побоялись. Попробовали только представить, как ваши родители получают похоронную. Хайнц съёжился от стыда: ну вот, этого не хватало. Сейчас ещё и про родительские знакомства всё прочтёт. Про то, как отец устроил единственному сыну службу в глубоком тылу… Штернберг едва слышно усмехнулся. – Я пытаюсь бороться с собой, – принялся оправдываться Хайнц, – я знаю, солдат не должен быть трусом, но я никак не могу… – А чего именно вы боитесь? И боитесь больше за себя или?.. Хайнц помолчал, подумал. – За себя я боюсь, только если какой-нибудь страшный позор. Или какая-нибудь невероятная боль и мерзкая, мучительная смерть. А так-то я смерти, пожалуй, не боюсь, только вот умирать слишком рано не хочется. А ещё я боюсь за родных… – Кем бы вы хотели стать, когда война закончится? Хайнц замялся. – Вообще-то… я бы хотел писать книги… – Хайнц поднял глаза на офицера – не смеётся ли? Штернберг снова улыбнулся, но теперь его улыбка не показалась Хайнцу такой неестественной и гадкой. – Вот вы говорите о книгах. А что вы, как будущий писатель, скажете по поводу современного отечественного искусства? Хотя бы кинематограф вам наверняка доводилось посещать. Хайнц беспомощно огляделся по сторонам. Комната была почти пустой. Лишь слева на стене зачем-то висел большой, в человеческий рост, отрезок чёрного бархата. – Только не говорите мне, что вы не видели такие шедевры, как, скажем, «Вечный жид» или «Еврей Зюсс». Хайнц тяжело вздохнул. – И каковы ваши впечатления? – продолжал пытать Хайнца косоглазый офицер. Да что же такое, в очередной раз испугался Хайнц, ну в самом-то деле, чего он, издевается? – Э-э… Разрешите, оберштурмбаннфюрер… я не буду отвечать на этот вопрос… видите ли, я… вообще не люблю кино. Как вид искусства. Я его не понимаю. Штернберг хмыкнул. – Ладно, как вам угодно. А теперь встаньте вон там, перед чёрным экраном. Хайнц поднялся и отошёл к стене, к висевшему на ней отрезку чёрного бархата. – Стойте спокойно, не тряситесь. Штернберг, чуть откинувшись – точь-в-точь ценитель живописи перед новым полотном – с минуту смотрел будто сквозь Хайнца, насколько вообще можно было судить по его ненормальным глазам – и, кстати, Хайнц против воли стал понемногу привыкать к этому уродству. И ещё – внезапно Хайнц понял, что голова у него уже не болит совершенно. – Думается, вы мне подходите. Идите. И между прочим – вы хотите жить долго? – Да, конечно, – недоуменно ответил Хайнц. – Тогда немедленно бросайте курить. – Да я… я же так, иногда только… – пролепетал Хайнц, заикаясь. Уже не было сил удивляться. – Всё равно бросайте, – сурово оборвал его Штернберг. – У вас лёгкие слабоваты. Ординарец вывел Хайнца из кабинета, слегка подтолкнув его, непрестанно оборачивавшегося, в спину. Адлерштайн 20 октября 1944 года Штернберг играл «Лунную сонату» – уже по второму кругу. Играл с изысканным совершенством. Величественная мелодия, торжественная и печальная, плыла сквозь сумрак к пасмурно-серым высоким окнам, за которыми шуршал дождь. Нот перед Штернбергом не было. Он играл и смотрел в окно. Все молчали. Генерал Илефельд, стоя посреди комнаты, глухо прокашлялся, и это послужило неким сигналом для его подчинённого, штандартенфюрера Верница, который, по плану Илефельда, должен был руководить охраной грядущей операции «Зонненштайн». Верниц был раздражён даже больше своего начальника и, в отличие от него, не пытался этого скрыть. Он шумно поднялся, со скрежетом протащил по паркету стул и громко сказал: – Ну что ж, если оберштурмбаннфюрер изволит прекратить бренчать, то, возможно, мы возобновим прерванный разговор. Штернберг повернулся, молча поглядел на штандартенфюрера исподлобья сквозь длинную чёлку. Пальцы его не прекращали движения – и вдруг, хищно растопырившись, оборвав мелодию, с размаху ударили по клавишам. Все присутствующие так и подскочили. Это было как будто пьяный фельдфебель прикладом винтовки шарахнул по коллекции хрусталя. Штернберг, продолжая сверлить взглядом Верница, обеими пятернями лупил по клавишам, и взбесившийся рояль изрыгал дикие, безобразные звуки. Верниц пытался что-то сказать, но за извержением дьявольских ломаных аккордов его вовсе не было слышно. Наконец Штернберг перестал истязать инструмент и тихо произнёс: – Теперь, рискну предположить, вы твёрдо знаете, что значит бренчать, штандартенфюрер. После этой акустической пытки он невозмутимо доиграл до конца «Лунную сонату». Никто больше не осмелился встревать. Штернберг опустил крышку над клавиатурой и, выжидательно приподняв левую бровь, обернулся к тёмной глубине комнаты. – Я много слышал о вас, доктор Штернберг, – тонко улыбнулся Илефельд. – И, признаюсь, я нахожу для себя крайне нежелательным ссориться с вами. У нас мало времени. Завтра следует утвердить план операции, а не заниматься выяснением прав и обязанностей. Я уже понял, что самым лучшим решением для вас было бы просто-напросто отправить меня обратно в Берлин, не так ли? – Вы прямо-таки ясновидящий, группенфюрер, – нагло улыбнулся Штернберг. – Моё присутствие на мероприятии не обсуждается. Вы не располагаете полномочиями выдворить меня отсюда, как бы вам того ни хотелось. Я представляю здесь фюрера, как независимый наблюдатель. Он ждёт моего доклада, я обязан доложить ему обо всём, – на последнем слове Илефельд сделал особое ударение. – И мне представляется странным, что вы упорствуете в нежелании сотрудничать. – Мне многажды обещали, что на операции не будет посторонних, – Штернберг жестом остановил собиравшегося возразить чиновника. – Однако у меня возникло отличное предложение, которое вполне может устроить нас обоих. – Рад это наконец услышать. И в чём оно заключается? – Ментальный контроль, группенфюрер. Полная ментальная проверка лично вас, а также тех ваших подчинённых, кто будет присутствовать на операции. – Я вынужден отклонить ваше предложение. Группа наблюдателей не должна подвергаться никакому ментальному воздействию. – Боюсь, вы неправильно меня поняли. Речи не идёт о воздействии. Я говорю лишь о ментальном досмотре. Я обязан убедиться в отсутствии у вас враждебных намерений… – Я не понимаю, о каких враждебных помыслах вообще может идти речь, – возмущённо оборвал Штернберга Илефельд. – Каждый из собравшихся в этой комнате всецело предан отечеству, в полной мере осознаёт исключительную важность предстоящей операции и готов всеми силами содействовать её успешному исходу… – В том числе и этот достопочтенный шляхтич? – насмешливо вставил Штернберг, приподнимаясь, чтобы получше разглядеть поляка, сгорбившегося на стуле за креслом генерала. – Вас необходимо продублировать, – сказал Илефельд. – Это приказ рейхсфюрера. Господин Габровски – единственный человек, который, помимо вас, когда-то проводил исследования Зонненштайна. – Я очень прошу прощения, господин оберштурмбаннфюрер, – донёсся вялый голос бывшего узника, – но я – верный подданный рейха. Я готов жизнью пожертвовать во имя фюрера и моей истинной родины, Германии, которая дала мне новую жизнь и веру в будущее… Тонкие ноздри Штернберга брезгливо дрогнули; это не ускользнуло от внимания бывшего заключённого. Он с головой спрятался за креслом. – Не смешите меня, пан Габровски, – холодно произнёс Штернберг. – Я знаю не хуже вас, что многие на вашем месте готовы без особых раздумий стать верноподданными хоть самого дьявола за лишнюю миску лагерной баланды. Поляк блеснул тёмными запавшими глазами, но его заслонил поднявшийся Илефельд. – Довольно. Герр Габровски зарекомендовал себя как отличный специалист, всей душой преданный делу рейха. – Он обыкновенный предатель, – жёстко возразил Штернберг. – Я бы не стал ему доверять. На вашем месте, группенфюрер, я не допустил бы его присутствия даже на совещании, не говоря уж о самой операции. Тем более что он, по-моему, обладает незаурядными экстрасенсорными способностями… Дроги пане, что вы там забились, как крыса в щель? Прошэ тутай, – Штернберг, неприятно улыбнувшись, указал прямо перед собой. Поляк поднялся. Он был довольно высок, широк в кости, но очень тощ – колючей, нездоровой худобой, – плешив и сед. Возраст его определить было невозможно: ему могло быть и едва за тридцать, и далеко за пятьдесят. Лагерь всех уравнивал в летах, ставя за шаг до смерти. – Прошэ ближэй, – Штернберг поманил его пальцем. – Простите, герр оберштурмбаннфюрер… я хорошо знаю немецкий. – Догадываюсь. Возможно, уже гораздо лучше, чем польский. Поляк никак не отреагировал на унизительную колкость. – А ведь я в некотором роде заочно знаком с вами, пан Габровски. Ваши публикации по Зонненштайну – они произвели на меня впечатление, хотя уже тогда мне казалось, что вы как исследователь страдаете излишним романтизмом. Впрочем, сейчас романтизм вам уже вряд ли свойственен, не так ли, пан Габровски? – Штернберг тщетно ждал какого-нибудь эмоционального всплеска. – Ещё я хорошо знаком с вашим, так сказать, другом, который сдал вас. С профессором Кауфманом. Его до сих пор мучает совесть. Если ещё мучает. Он был очень плох, когда я виделся с ним в последний раз… Штернберг готов был ввести стальной щуп своего сознания в сознание стоящего напротив человека, едва оно приоткроется. Однако поляка будто бы ничто не трогало. Серое его лицо с задубевшей морщинистой кожей, плохо выбритое, выражало лишь невытравимую тоску бесконечных «аппеллей» да готовность делать что угодно, хоть грязь дорожную поедать, лишь бы герр офицер не отходил нагайкой. Внешне это был сломленный, уничтоженный человек, которому было уже решительно всё равно, как и на кого работать. Удивляло безмерно, как эта человеческая оболочка добилась каких-то там невиданных результатов, позволявших отрекомендовать полумёртвого поляка как «отличного специалиста». Такое вопиющие несоответствие характеристики и наружности Штернбергу очень не понравилось. А худшим из всего явилось то, что бывший узник оказался сильным сенситивом и потому был наглухо запечатан для других ясновидящих. Ментальная скорлупа пана Габровски, вопреки его внешности доходяги, оказалась очень прочной. Штернберг раздражённо сказал: – Я ему не доверяю, группенфюрер. Я настаиваю на его полной ментальной проверке. – Повторяю, это недопустимо, – Илефельд скрестил руки на груди и поглядел в окно. – Вероятно, несведущему человеку непросто понять, – с нехорошей ленцой в голосе заговорил Штернберг, демонстративно разглядывая поляка, нелепого и неуместного среди офицеров, как кочерга среди рапир, – но ментальный досмотр не предполагает никакого воздействия со стороны проверяющего. Процедура, в сущности, очень проста. Я бегло просматриваю сознание, как картотеку. Заметьте: просматриваю, не вдаваясь в подробности – я не хочу быть бестактным. Но, полагаю, присутствующим нечего скрывать, если все здесь преданы рейху именно так, как вы говорите, группенфюрер. Процедура абсолютно безвредна и занимает полминуты. Гипноз не обязателен. Я верно говорю, пан Габровски? – Верно, господин оберштурмбаннфюрер, – безо всякого выражения ответил поляк. – А вы согласны пройти ментальный досмотр? – Как прикажете, господин оберштурмбаннфюрер… – покорно пробормотал бывший узник, но при этом быстро глянул в сторону, словно прося у кого-то защиты, и с дальнего кресла взметнулся молодой офицер, по-видимому, приставленный к поляку не то в качестве куратора, не то в качестве надзирателя. – Я протестую, ваш так называемый досмотр означает полную власть над человеческим сознанием. Вы не вправе заставлять участников независимой комиссии проходить подобную процедуру…