Каменное зеркало
Часть 42 из 56 Информация о книге
– А вам я советую не вмешиваться, потому как вы наряду с вашим подопечным – первые в очереди на проверку, – вкрадчиво произнёс Штернберг. – Я вам обоим не доверяю. Офицер – Штернберг запомнил, его фамилия была Эдельман – сел в тёмный угол. Он по-прежнему был спокоен – он был очень спокоен, его неестественное отрешённое самообладание с самого начала представлялось Штернбергу ледяной глыбой в каскаде чужих мыслей и эмоций, – но его на долю мгновения резануло беспокойство. Это Штернберг отчётливо ощутил. Эдельман, интеллигентный красавец штабной породы, выделялся странной способностью постоянно думать о чём-то несущественном. Его пресные обезличенные мысли наводили на подозрение, что этот человек зачем-то сурово контролирует своё сознание, памятуя о том, что его размышления в любую секунду могут быть перехвачены. Следить за собственными мыслями – поистине каторжная работа, и в любое другое время Эдельман заслужил бы безусловное уважение Штернберга, но сейчас он со своей загадочной особенностью представлялся фигурой в высшей степени подозрительной. – Герр Габровски приказом рейхсфюрера назначен вашим дублёром и помощником, так что вы обязаны ввести его в курс дела, – сказал Илефельд, – а что касается штурмбаннфюрера Эдельмана, то его кандидатура одобрена самим фюрером. Вы что же – смеете предположить, что фюрер способен ошибаться? Некоторое время Штернберг всерьёз раздумывал над тем, чтобы, собравшись с силами, попытаться впечатать в дубовое сознание генерала мысль об обязательном разрешении на досмотр, но это уже было бы прямой ментальной атакой, и ясновидящий поляк тут же доложил бы об этом – недаром всё-таки они притащили его с собой… – Кстати, вы прочли указ рейхсфюрера? Нет? – заметив нераспечатанный пакет, так и лежавший на низком столике у рояля, Илефельд раздражённо повысил голос: – Так о чём мы вообще тогда разговаривали? Штернберг поднялся, взял пакет и расхлябанной походкой двинулся от рояля к Илефельду, чувствуя скользящие опасливые и любопытные взгляды. – Для того чтобы прочесть письмо, мне необязательно вскрывать конверт, группенфюрер… Для нас обоих было бы лучше действовать вопреки этому бездарному указику. – Штернберг фамильярно затолкал пакет за борт генеральского мундира и вполголоса продолжил, краем глаза злорадно следя за тем, как все в комнате напряглись, пытаясь разобрать его слова: – Я отнюдь не собираюсь играть тут в контрразведчика, у меня совершенно нет на это времени. Но вашим людям я не доверяю. Я вас предупредил. Если по вине ваших подчинённых что-нибудь нарушит ход операции – тогда ваша голова полетит с плеч, не моя. Я всё сказал. Подумайте. Адлерштайн 21 октября 1944 года (ночь) На берегу реки возле капища его ждут. Человек стоит к нему спиной, лицом к раскрытой в небо скале: невысокая фигура, покатые узкие плечи. Длинный белый плащ-накидка скрадывает очертания тела, широкий бесформенный капюшон покрывает голову. Приподнимается бледная рука, бросает в воду мелкие поникшие полевые цветы. Штернберг уже достаточно близко, чтобы разглядеть возле узкого, с выступающей косточкой, девичьего запястья кривые цифры вытатуированного номера. – Дана… Край низко опущенного капюшона не даёт заглянуть в лицо. – Зачем?.. Зачем ты вернулась?.. – каждое слово даётся мучительно, но ещё больше мучает безучастное молчание в ответ. – Ведь ты свободна. Ты можешь идти куда захочешь. Тебе… тебе нельзя приходить сюда. Всего несколько слов, и уже бездна лжи. Нет у неё свободы, как и нет никакого желания куда-то идти: ведь в её изуродованном ментальной корректировкой сознании есть только его образ – учителя и господина – мерило, цель и смысл всему на свете. – Скажи хоть что-нибудь. Прошу тебя. Молчание становится уже нестерпимым. – Я так виноват перед тобой, знаю… Такое не прощается… Сделать ещё шаг, положить руки ей на плечи. Их детскую хрупкость так хорошо помнят его ладони. – Дана… Она оборачивается. Плащ распахнут, и это страшнее разверстой раны: под плащом – смертельно исхудавшее, землисто-бледное тело узницы концлагеря, обтянутый пергаментом скелет. Даже в самые скверные времена Дана не была настолько истощена. Прутья рук и ног, острота едва не проходящих сквозь кожу тазовых костей, клин грубо выбритого лобка, запавший живот. На груди обильно кровоточащие порезы: руна «Хагалаз». Именно эту руну Штернберг вырезал на груди строптивой заключённой, когда совершал преступный обряд. Она откидывает капюшон: наголо бритая, в струпьях, голова, угловатое лицо – совершенно чужое, однако смутно знакомое. Мгновенная слабость облегчения: это не Дана. Длинный нос и водянисто-белые глаза, взгляд липкий, как паутина. – Кто ты? – Штернберг пятится, узница упорно идёт за ним. – Чего тебе от меня надо? Поди прочь!.. Истинное воплощение духа концлагерей, ходячая смерть. Внезапно узница просто падает вперёд, повисая у него на предплечье, – и, содрогнувшись от гадливости, Штернберг понимает, что вот сейчас, сию секунду эта дрянь вопьётся ему в запястье нечеловечески острыми, звериными зубами. * * * Сердце гулко колотилось, словно после быстрого бега. Он сел на кровати, машинально потирая руку. Долго-долго оцепенело смотрел в темноту. Когда часы в соседней комнате пробили три часа, стало окончательно ясно, что сознание, изнасилованное кошмаром, объявило сну бессрочную забастовку. Штернберг нашарил на тумбочке очки и включил свет. Вся мебель в комнате боязливо поджалась. За чёрным окном влажно шелестело. Озноб бессонницы дыбом приподнимал прозрачные волосы на запястьях. Штернберг со вздохом оглядел комнату, потом посмотрел на свои босые алебастрово-бледные ноги. Узкие ступни, а пальцы зачем-то такие же музыкальные, как и на руках. «Где-то я читал, что архитектура свода человеческой ступни совершеннее всех когда-либо построенных арок и куполов. А сколько этих уникальных, кем-то идеально просчитанных творений я как-то видел сложенными в грузовике – поленница из человеческих ног, из мёртвых тел – ну вот, опять. Опять всё это. Пошло оно к чёрту». Из верхнего ящика прикроватной тумбочки он достал бокал, который стащил вечером из бара: тот самый бокал, которым Эдельман неосмотрительно воспользовался, не мог не воспользоваться, когда Штернберг вдруг провозгласил тост за здоровье фюрера… Этот донельзя дремучий трюк, к счастью, сработал. И теперь у Штернберга был отличный материал для психометрического анализа. Раз в пятый за сегодняшние вечер и ночь он прикрыл глаза, держа захватанный бокал в левой руке. Стекло долго хранит муть отпечатков человеческих пальцев и тепловатое, медленно клубящееся марево человеческих мыслей и чувств. Чёртов иллюзионист. Убить его будет сложнее, чем я ожидал. Опасная тварь. Что же делать?.. Выжидать. Может, представится шанс… Скорее отчаяние одиночки, нежели решимость пешки. Всегда странно смотреть на себя со стороны. Особенно – через подставленный чужим воображением прицел. А ведь как виртуозно этот Эдельман имитировал благонамеренность своих мыслей – тем самым прежде всего и выделяясь. «Любопытно, – с хладнокровием хозяина положения думал Штернберг, – кто же за Эдельманом стоит? Не Шелленберг ли?» Вокруг шефа внешней разведки давно скучились сторонники заключения сепаратного мира с Западом, и кое-кто из них неоднократно высказывался о том, что некоторые амбициозные околовоенные проекты рейха могут стать значительным препятствием на пути к мирному договору. Но Шелленберг наверняка изобрёл бы что-нибудь гораздо более надёжное, со страховкой. Всё это куда больше походило на инициативу одиночки, из тех, что в день праздничного парада ложатся со снайперской винтовкой на подоконник в сортире, чтобы метким выстрелом снять с трибуны какого-нибудь, по их мнению, мерзавца… Штернберг пытался представить, какая именно из умозрительных справедливостей могла служить руководством для штурмбаннфюрера Эдельмана. Любопытно, что он теперь предпримет? Почему решился на это? Полный список сознательно культивируемых чувств различного долга Штернберг знал наперечёт, поскольку, твёрдо придерживаясь одного, позволял себе иногда вообразить, как бы повернулась его жизнь, если б он выбрал что-нибудь другое. В последнее время раздвоенность преследовала его с упорством тени в иссушающе-солнечный день. Его воображение километрами пустой киноплёнки проматывало всё то многочисленное, что могло бы, но никогда не было содеяно. То и дело он отбрасывал от себя мысль о том, что где-то течёт другая жизнь – без ночного концлагеря бесконечных кошмаров, без одуряющих приступов невротической головной боли, без острой, как голод, пустоты, особенно навязчивой в часы бессонницы, – не эта ли пустота смотрела на него глазами фюрера в день награждения? Он был слишком горд и слишком брезглив, чтобы топить её в помоях буйного пьянства или разврата. Он предпочитал хлестать вместо шнапса потоки слов, запивая их рюмкой-другой коньяка. Проще говоря, с некоторых пор Штернберг начал вести записки – хотя всегда с презрением относился к графоманским слабостям подобного рода. В часы бессонницы, когда шею начинало ломить от твёрдости слежавшейся подушки, он иногда доставал из чемодана – того самого, с ключами от Зонненштайна, – чёрную тетрадь и укладывал строчку за строчкой своим каллиграфическим почерком, завершая каждый абзац глотком коньяка. Это была тетрадь оправданий. С гудящей от бессонницы головой, с коньячной горечью на губах, скрупулёзно нанизывая на строки все обстоятельства, он сам себе давал на короткое время отпущение грехов. В записках он неизменно обращался к Дане. Знал, что, скорее всего, никогда больше не увидит её, – но ничего не мог с собой поделать. Порой презирая себя за это, порой ненавидя себя, – он всегда обращался к Дане. Адлерштайн 21 октября 1944 года Эдельман попался навстречу на центральной лестнице штаба очень удачно, ещё до полудня. Штернберг столкнулся с ним нос к носу – что, впрочем, в прямом смысле едва ли было возможно, поскольку Эдельман, весьма высокий, был более чем на полголовы ниже Штернберга. Офицер воззрился совершенно пустым взглядом. Бессодержательны и бесстрастны были и его мысли. Он был идеальным притворщиком. Почти идеальным. Штернберг слегка склонился к нему и тихо сказал: – Слушайте меня внимательно. Сегодня ровно в два часа я жду вас у дверей церкви по соседству с кладбищем. Советую вам прийти одному. Ровно в два, вы запомнили? Если не придёте, я сочту вас самым распоследним трусом. Следовало отдать должное Эдельману, самообладание у него было превосходное. Он даже не мигнул. Лишь коротко кивнул: – Я приду, оберштурмбаннфюрер. И он действительно пришёл. Когда Штернберг подходил к паперти, Эдельман уже стоял у резных дверей и смотрел на часы. Он был, как всегда, неестественно спокоен, но на сей раз за спокойствием чувствовалось глухое, тщательно подавляемое шевеление тяжёлой тревоги. – Не желаете зайти? – Штернберг взялся за массивное ржавое кольцо на двери. – Там заперто, я проверял. – Ну, это вам так кажется… – Штернберг мягко потянул дверь на себя. В утробе замка что-то пару раз натужно щёлкнуло, и створка отошла с тюремным скрежетом. На лице Эдельмана показалось изумление. Изнутри церковь казалась гораздо больше, чем снаружи. Серые колонны центрального нефа, составленные из каменных ростков разной толщины, тянулись к стрельчатым аркам и, истончаясь, взмывали выше, к бледным витражам и ребристым сводам. Пол был испещрён чёрно-белой геометрической мозаикой. Изредка под ногами льдисто похрустывали осколки цветных стёкол. Темнота дышала из боковых нефов запахом пыли и холодного камня. Они пошли вперёд, оставляя следы в пыли. Скрип офицерских сапог казался в тишине церкви кощунственным. Штернберг стащил с головы криво сидевшую фуражку, и Эдельман машинально сделал то же самое. – Зачем вы привели меня сюда? Штернберг не ответил. Вскоре они остановились точно в средокрестии: впереди был алтарь, по бокам в обе стороны уходил в полумрак трансепт – почти все его окна уцелели, но были темны от пыли или копоти, а вверху светлел фонарь восьмиугольного купола. По полу змеился вписанный в восьмиугольник лабиринт, выложенный чёрными и белыми плитами. В центре его, как заветная цель, лежала белая восьмиконечная звезда, составленная из двух крестов. Штернберг поглядел вниз. – Мне это напоминает мозаику собора в Амьене. Следуя на коленях по ходам подобного лабиринта, амьенские грешники приносили покаяние. Он опустился на одно колено, снял перчатки и ладонью стёр пыль с середины изображённой на полу звезды. – Быть может, вы тоже хотите покаяться? – тихо спросил Эдельман, глядя на его склонённую широкую спину и узкий высокий затылок. – В чём? – рассеянно откликнулся Штернберг. – Вы полагаете, не в чем? – Эдельман не сводил глаз с его затылка: в золотистой путанице непозволительно отросших волос угадывался желобок на шее – до чего ладно в него уткнулся бы ствол пистолета… И вот эту мысль Штернберг почувствовал отчётливо. Но не обернулся. Эдельман облизнул губы и потянулся к кобуре. – Вы отважитесь на убийство в храме? – по-прежнему не оборачиваясь, спросил Штернберг будничным тоном. Эдельман вздрогнул и резко побледнел; рука его остановилась. – Вот вы себя и выдали, – спокойно продолжал Штернберг. – Невозможно убить человека, не подумав перед этим хотя бы мгновение, верно? Вот в чём ваш главный просчёт. Эдельман с руганью рванул пистолет, но в тот миг, когда он вскидывал руку, Штернберг успел обернуться, и нечто невидимое, но очень плотное с невероятной силой ударило Эдельмана снизу по запястью – грянул бесполезный уже выстрел, – и только офицер успел осознать, что дуло «парабеллума» смотрит ему в глаза своим бездонным тёмным зрачком, как тишину навылет пробил второй выстрел, и «вальтер» с окровавленной рукояткой упал на пол, а Эдельман, сдавленно взвыв, склонился, прижимая к груди раненую руку. Эхо выстрелов панически заметалось между колоннами и разбилось о рёбра сводов. За спиною Штернберга, где-то в алтарной апсиде, стеклянной капелью осыпались обломки витража. – Да чтоб вам, чёрт… Да будьте вы пр-рокляты… – сквозь зубы выдавил Эдельман. Полы его светло-серой шинели запятнали яркие капли крови. Штернберг, держа Эдельмана под прицелом, поднялся с колен, надел фуражку и подобрал с пола «вальтер», после чего, отойдя подальше, разрядил его и бросил к ногам раненого. – Забирайте. Эдельман ответил невнятным проклятьем. – Не вам со мной тягаться, сударь, – ровно добавил Штернберг. Чуть погодя подошёл ближе и, глядя, как Эдельман неловко пытается намотать платок на запястье, спросил: