Каменное зеркало
Часть 44 из 56 Информация о книге
– О вас, – порадовал Хайнца Штернберг. «Зачем же мы вам нужны, – недоумевал Хайнц. – И почему именно наше никчёмное отделение новобранцев, а не какие-нибудь атлеты из элитной дивизии?» – У вас слишком низкая самооценка, мой друг, это плохо… Почему именно вы? Окажись у меня сейчас под рукой рояль, я бы вам продемонстрировал почему. Вы знакомы с нотной грамотой? Отлично. Какая нота вам больше по душе? «Идиотский какой-то вопрос, при чём тут ноты… Пожалуй, нота ля – в детстве мне казалось, что у неё цвет солнца». – А вот это уже интересно, – заявил Штернберг, – ну-ка, вообразите всю гамму… Очень интересно. Знаете, я бы сказал, что в «до» больше пурпура, чем лилового, а «ми» – скорее аквамарин, нежели такая слабенькая лазурь. А в остальном с вами соглашусь. Вам повезло видеть звуки в цвете, и после этого вы ещё считаете, будто ни на что не годны – как вам, в самом деле, не стыдно. Хайнц лишь обалдело хлопал глазами. Незнакомый человек запросто подтвердил то, что он, Хайнц, некогда безуспешно пытался растолковать преподавателю музыки. – Значит, ваш преподаватель был бездарь. Но вернёмся к вашему вопросу. Представьте себе ноту ля. А теперь октавой ниже. А теперь двумя октавами ниже. А теперь всё вместе. Неплохо звучит, верно? Консонанс. Характеристика созвучий применима и к людям, вы меня понимаете? «Пожалуй, да. Но люди в качестве нот, как-то… странно. Хотя, может, в этом и впрямь что-то есть…» У Хайнца уже голова кругом шла от услышанного: ну и командир достался их отделению, рассказать кому – никто не поверит. А ещё он внезапно осознал, что за время беседы не произнёс ни единого слова. – И вы все ещё удивляетесь, почему я не тороплюсь что-либо объяснять, – с усмешкой изрёк Штернберг. Они успели уйти так далеко, что звук учебной стрельбы казался глухой трескотнёй. Прежде чем Хайнц успел опомниться, офицер вдруг ловко сдёрнул с него винтовку и отступил на шаг. – Расстёгивайте китель. – Чего?.. – опешил Хайнц. – Китель расстёгивайте. И сорочку, – спокойно повторил Штернберг и медленно, с тихим, но непередаваемо зловещим скрежетом извлёк из ножен кинжал – тот самый устрашающего вида несуразный палаш, насчёт которого частенько прохаживались рядовые. – Что?! – Хайнц отшатнулся. Только что рядом был пусть и жутковатый, но такой проницательный, тонкий собеседник – и вдруг сумасшедший со здоровенным ножом. И с Хайнцовой винтовкой. Вот тебе и «ноты»… Штернберг закинул винтовку за плечо и нетерпеливо прищёлкнул пальцами свободной руки. – Мне долго ждать, сударь? Вас до сих пор не научили выполнять приказы? Хайнц отступил ещё на шаг, не спуская глаз с длинного клинка. У него внезапно так застучали зубы, что он до крови прикусил язык. – Послушайте, мой друг, у вас обе руки левые? Может, вам помочь? О Санкта-Мария, да на вас опять трясучка напала. Это очень быстро, совсем не страшно и почти не больно. Ну-ка, подойдите сюда. – Ч-чего… не больно?.. – Ну, вы скоро сообразите, что от вас требуется? Я жду. Хайнц принялся проталкивать пуговицы в петли, медленно подошёл, часто переглатывая. – Ну вот, так-то лучше. – Офицер вдруг опустился перед Хайнцем на одно колено. Левой рукой он распахнул на Хайнце китель и мышино-серую сорочку и расправил отвороты, а правая его рука, с кинжалом, уже словно примерялась, куда всадить ужасающий кусок полированной стали. Хайнц не чуял под собой ног. По кинжалу растекались отсветы палевых облаков, мешаясь с бледно-серым блеском, резко темневшим в готических буквах эсэсовского девиза «Моя честь зовётся верностью». – А сейчас не дёргайтесь и не верещите, – строго велел Штернберг. – И не вздумайте мне мешать. Одной рукой он крепко сжал вместе оба запястья Хайнца. В следующее мгновение лезвие коснулось груди немного ниже ключицы и выскребло в коже длинную и глубокую алую дорожку. Потом ещё одну, пересёкшуюся с первой – так что вышло нечто вроде буквы «икс». Боль пришла не сразу. – Руна «Гебо», – тихо сказал Штернберг. – Одна из самых совершенных рун, потому что у неё нет перевёрнутой позиции, а значит, нет тёмного двойника. «Гебо» означает дар, примирение, объединение, милость, свободу. Это ваш знак. Указательным пальцем офицер провёл по лезвию – тут же выступили алые капли – и своей кровью быстро намазал на груди Хайнца ещё одну руну – «Альгиз». Одновременно с этим будто невидимая горячая игла вошла в солнечное сплетение, устремилась выше, яркой огненной вспышкой взорвалась в голове. На миг Хайнц почти потерял сознание. Офицер же подался вперёд – Хайнц, совершенно ошалев, увидел перед собой круглое чёрное поле фуражки, почувствовал, как её жёсткий край ткнулся в щёку, и ощутил быстрое лёгкое прикосновение прохладного кончика носа и тёплых губ к горящим болью царапинам – в следующее мгновение офицер выпрямился, поднялся, ослабив хватку сильных пальцев. Хайнц отпрыгнул подальше, запахивая китель, и со всех ног бросился от полоумного офицера – но споткнулся, услышав возглас: «Эй, герой, а своё оружие вы мне оставляете?» * * * Тем же вечером, незадолго до отбоя, Хайнц почувствовал себя плохо. Он ни на чём не мог сосредоточиться, навалилась вялость, в голове стоял туман. Едва вернувшись в пристройку штаба, Хайнц прилёг на кровать. Мутило, иногда закладывало уши. Мысли рвались и комкались. «Он ставит на нас тавро, как на скотине. А вообще, похоже на обряд какой-то. Вроде посвящения. Псих. Что ему вообще от нас нужно?..» Хайнц задремал, но вскоре проснулся от внезапной сильной боли в солнечном сплетении. В ушах слышался невнятный шёпот: он шёл будто со всех сторон, то почти стихал, то делался оглушительным. Хайнцу стало очень страшно. Он резко сел на кровати, принялся грубо растирать грудь, сорвал коросты, и по коже заструилось тёплое. Хайнц бросился к двери, но остановился на пороге. Помедлив, вышел в коридор и прислушался. В соседней комнате было неестественно тихо: ни смеха, ни болтовни, ни Пфайферова вранья, ни пошлых шуточек Радемахера, ни рассказов всезнайки Эрвина, ни губной гармошки Фрица Дикфельда… Из комнаты вышел Вилли Фрай, уставился на Хайнца: – Ты чего? – Да так… Чего это там, уснули все? Тихо, как на кладбище. Фрай смешно сморщил веснушчатый нос, будто собирался чихнуть. – Нет. Просто сидят молчат. Не знаю… Может, боятся. – Чего… боятся? – Говорить… Понимаешь, мне вот почему-то постоянно кажется, что командир все наши разговоры слышит, – тихо сказал Фрай. – Ну, это ты уже малость того, – Хайнц нервно хохотнул. – Этак, знаешь ли, и рехнуться недолго. Ему плевать на наш трёп, я тебе серьёзно говорю. Про него ж, наверное, чего только не думают. Он ведь чужие мысли читает, давно привык уже. Вилли смотрел доверчиво. Он мало на кого так смотрел, он игнорировал тех, кто обычно смеялся над ним, изводил дурацкими вопросами на тему, знает ли он хоть что-нибудь о том, откуда берутся дети. Хайнц никогда не принимал участия в подобных развлечениях. Поэтому Фрай, помявшись, совсем тихо сказал ему: – А знаешь, мне иногда кажется, будто он прямо за спиной стоит и в ухо что-то шепчет. Хайнц внимательно поглядел на Фрая. – И давно тебе это кажется? – Дня два, наверное… – А он к тебе ножичек не применял? – Что? – Ну, своим палашом дурацким тебе ничего не выскребал на груди? – Он сказал, что это такой особый знак для тех, кто будет с ним, символ избранности, – гордо заявил Фрай. – Чего-чего? – фыркнул Хайнц. – Так прямо и сказал? «Избранности»… Специально для тебя, небось, сочинил. А ты и уши развесил. Ты смотри, поосторожней с ним. У него явно с головой не всё в порядке. – Неправда. Он самый лучший командир на свете. – Если уж на то пошло, мы ещё и не видели, какой из него командир. Может, и не увидим никогда… Слушай, ему ведь, похоже, не солдаты нужны. Ему просто живое мясо нужно. Вот гляди, выпьет из нас все соки, и всё, капут. Он ведь вполне может. Рядом с ним стоишь – аж ноги подкашиваются… – Ну и пусть, – сказал Фрай. – Что – пусть? – не понял Хайнц. – Пусть выпьет. Мне не жалко… – это было произнесено с такой искренностью и таким спокойствием, что Хайнца холодный пот пробрал. – Я хочу быть ему действительно полезным. Что прикажет, то и сделаю. Не задумываясь. В словах Фрая звучала такая ярая истовость, какую Хайнц слышал когда-то лишь на церемонии приёма в Юнгфольк[35], от сверстников, клянущихся в верности фюреру – и он не выдержал: – А если этот псих прикажет тебе битого стекла наглотаться? Или застрелиться? Тоже выполнишь не задумываясь? – Да ну тебя к чёрту, – обиделся Фрай. И добавил: – Он научил меня, как стирать взглядом с неба облака… – Чего? – оторопел Хайнц. – Стирать… облака? Это как? – На самом деле это очень просто, я тебе завтра покажу. Надо пристально посмотреть на облако и усилием воли заставить его рассеяться. Правда, это получается только с небольшими облаками. На крупные не хватит сил. – А чему он тебя ещё научил? – тихо спросил Хайнц. – Больше ничему. – И тебе нисколько не страшно? – А чего бояться? – изумился Фрай. – Здорово же. – А вот мне очень страшно. Очень, – сказал Хайнц. И это было абсолютной правдой. Адлерштайн 26 октября 1944 года Штернберг торжествовал. Никто более не сомневался в его проницательности, никто уже не решался с ним спорить, и никто не отваживался отдавать ему приказы, даже группенфюрер Илефельд – после показательного разбора дела Эдельмана генерал вообще предпочёл самоустраниться и покорно давал вялую отмашку любой инициативе Штернберга. Первым делом Штернберг вытребовал у него разрешение на ментальный досмотр всех участников комиссии, и только после проведения этой процедуры, наконец, согласился посвятить их в детали предстоящей операции. Длинный стол был накрыт зелёным сукном, тяжёлые портьеры позади кресел тоже были зелёного цвета, и, вероятно, поэтому лица рассевшихся за столом офицеров имели нездоровый болотно-зеленоватый оттенок. Впрочем, последнее скорее следовало приписать к последствиям пресловутого ментального досмотра – ибо, вопреки заверениям Штернберга, процедура оказалась на редкость гадостной: то, как оккультист копался в предоставленной в полнейшее его распоряжение человеческой памяти, по грубости и унизительности больше всего напоминало смесь грабежа и изнасилования. Выпотрошив сознание последнего из командированных фюрером наблюдателей, Штернберг удовлетворённо осклабился и объявил, что отныне не опасается за благополучное завершение своей судьбоносной миссии. И вот теперь он важно расхаживал перед большой картой центральной части рейха – как всегда, в чёрном мундире, лохматый больше обыкновенного – и витиевато говорил, размашисто жестикулируя. Подкупающе-приятный тембр его сильного чистого голоса вместе с особой звенящей приподнятостью тона сообщал нечто незыблемо-истинное каждому слову, и он походил на молодого жреца некоего древнего и могущественного божества.