Комната на Марсе
Часть 26 из 36 Информация о книге
Гордон старался исповедовать клятву Гиппократа, не просто как учитель, но и как человек: не навреди. Возможно, это вынюхивание шло кому-то во вред. Но он все равно продолжал заниматься этим. Все эти сведения из газетных статей создавали определенный образ через общие впечатления. Но Гордон видел Кнопку с другой стороны — потерянную девочку, которой не дашь больше двенадцати лет. Один раз, когда он похвалил ее в классе и она улыбнулась ему, ему открылась ее юная душа. В ней была такая горячая жажда одобрения, что он отвел взгляд. Слово «насилие» было так выхолощено и затерто от чрезмерного употребления, но в нем все еще оставалась сила, оно все еще что-то значило, хотя круг этих значений был весьма велик. Имелось крайнее значение: забить кого-то до смерти. И были более размытые значения: лишать людей рабочих мест, надежного жилья, приемлемых школ. Имелись крупномасштабные проявления насилия, такие как смерть десятков тысяч иракских граждан в течение одного года, вследствие лицемерной войны, замешанной на лжи и близорукости, войны, конца которой было не видно. Однако, если верить прокурорам, реальными монстрами были подростки, такие как Кнопка Санчес. В примитивном понимании насилие — это физическое противодействие, когда один человек бьет другого, голыми руками или с применением какого-то оружия. Таких людей отправляют в тюрьму. К ним не проявляют снисхождения. К тем, кого записывали в класс Гордона Хаузера. Не важно, читают они или нет. Погрузившись в эти трудные факты, он пришел к пониманию того, почему эти ребята, Кнопка и ее друзья, убили бедного студента и загубили свои жизни. Они не видели личности в этом студенте. Вот в чем было дело. Они бы не причинили вреда кому-то, кого считали бы настоящей личностью. Он был для них чужаком, и его мандаринский диалект не воспринимался ими как человеческий язык. Студент громко сопел. Так сказала его соседка по комнате в суде и добавила сквозь слезы, через мандаринского переводчика, что она подумала, что у него простуда. Было одно фото, на которое Гордон смотрел снова и снова, — маленькой Санчес и ее соответчиков в суде. Они сидели вразвалку с видом крутых ребят, и все были в очках. Он был ее учителем, и ни разу не видел, чтобы Санчес носила очки. Вероятно, их публичные защитники настояли, чтобы они заказали очки, тем более что окулист был одним из немногих врачей, доступных в окружном СИЗО, и мог выписать рецепт, или, возможно, адвокаты просто сходили в салон оптики и купили им стандартные очки для чтения. Глядя на это фото, где они втроем сидят в очках на собственном процессе об убийстве, со скучающим, отстраненным видом, он почувствовал ненависть к Санчес. Очки были рассчитаны на то, чтобы пустить пыль в глаза присяжным заседателям. Приукрасить преступников. Но Гордон тут же проникся отвращением к себе за эту внезапную ненависть и подумал, что, может быть, дело было вовсе не в вине и невиновности. Просто что-то шло не так в человеческих жизнях. Читая о деле Санчес, Гордон чувствовал себя перебежчиком через восьмиполосное шоссе. Он уже нашел свой аргумент, объяснявший, почему Санчес была жертвой, когда ему попалась статья, в которой приводились слова из судебных показаний консультанта органа по делам молодежи, случайно услышавшего, как Санчес говорила о преступлении: «Мы даже ничего не поимели с этого». По ночам было хуже всего. В свете дня ему становилось легче. Проезжая по извилистым дорогам к Стэнвиллу, между склонами холмов, поросших зеленой травой, мягкой, как ангорская шерсть, мимо порослей омелы, свисавшей с дубовых ветвей в форме сердца, напоминая гигантские ульи, он понимал, что не имел права судить. Я не могу судить, потому что не знаю всего. Гордону были знакомы богатые ребята со времен колледжа и аспирантуры. Если ты рос богатым, ты играл на музыкальном инструменте — скрипке или пианино. Ты состоял в дискуссионном клубе. Предпочитал джинсы определенного бренда, подвернутые по моде. Может быть, ты дымил сигой или курил травку с друзьями в папином «лексусе», а потом показывался с опозданием на академический оценочный тест. Но так много ребят росли по-другому, и к ним относились по-другому. Если ты был из Ричмонда или Восточного Окленда или, как Санчес, из Южного Л-А, тебя с младенчества приучали быть частью своего квартала, своей стаи, проявлять твердость, иметь гордость, быть твердым. Возможно, тебе приходилось присматривать за уймой младших братьев и сестер и, возможно, среди твоих знакомых почти никто не окончил школу и не имел стабильной работы. Твои родные сидели в тюрьме, целые прослойки твоего сообщества, и это было частью жизни — самому в итоге сесть в тюрьму. То есть ты уже рождался в заднице. Но, как и богатенькие детки, ты хотел веселиться в субботу вечером. Всем детям хочется проявить себя с лучшей стороны. Все дети этого хотят. Только добиваются по-разному. «В майках не входить», — гласило указание в СИЗО. Поскольку считалось, что родители не знали, что в суд не следует являться в затрапезном виде. С таким же успехом указание могло сообщать: «Ваша нищета смердит». Знания Гордона об убийстве бо́льшую часть его жизни ограничивались литературой. Раскольников убил старуху-процентщицу. Он решился на это в лихорадочном порыве саморазрушения, желая провалиться в сон наяву, сон, который не кончится, как кончается лихорадка. Он был жалким бедным аспирантом, каким был и Гордон. Это почти забавно, как в романах Достоевского все сводится к рублям. Само это слово — рубли — навевает образ чего-то тяжелого и медного. Положи их в носок, как висячий замок, и качай. В конце «Братьев К.» Алеша просит детей всегда помнить то доброе общее чувство, когда они славили и превозносили их любимого погибшего друга, умершего мальчика. Всегда помните об этом, говорит Алеша, придавая этому памятованию силу противоядия. Сохраняйте невинность самого благотворного чувства, испытанного вами в жизни. Какая-то ваша часть остается невинной навеки. Эта часть стоит больше всего остального. Санчес была в тюрьме и должна будет там умереть. Она сказала Гордону, что ее ни разу не навещали. Мало кого из заключенных, которых он знал, кто-нибудь навещал. Когда он спрашивал их об этом, они уклонялись от прямого ответа. Они стыдились того, что никто не приезжал к ним. Они как будто не понимали, что причина этого была не в них, они были не виноваты, что для поездки в тюрьму требовалась надежная машина, отгул на работе, деньги на бензин, еду и отель, а также на дорогие товары из автоматов в комнате для посещений. Он продолжал свои поиски, собирая материал на других заключенных. В какой-то момент он признался себе, что делает это для того, чтобы удержаться от поисков информации о человеке, волновавшем его больше всех и чье доверие было ему особенно дорого. Это было бы легко, ведь у нее необычное имя. Ему было трудно избавиться от чувства вины за то, что он сказал ей о сыне. Ему не нравилось ощущение, возникшее в нем после этого. Словно теперь у него появилась власть над этой женщиной из-за ее нужды. В классе эти мысли стихали, потому что вживую она не выглядела нуждающейся. Он мог положиться, что ее ответы на вопросы будут осмысленными, что давало ему чувство уверенности в том, что ученицы его слышат, что они не потеряны и не считают его врагом. Она смеялась его шуткам, и он мог сказать по ее речи, что его работа не была напрасной, поскольку литература, которую она читала и обсуждала, очевидно шла ей на пользу. Но все это было большой ложью, даже если было правдой. Он испытывал влечение к ней, запретное влечение. Он то и дело думал о ней, ведь его фантазии были неподвластны управлению исполнения наказаний. — Вы когда-нибудь видели зеленое свечение, — спросила она его после урока, — за пляжем Оушн-бич? Он сказал, что не видел. Она объяснила ему, что такой оптический эффект возникает на закате, когда лучи солнца, почти зашедшего за океан, отсвечивают зеленым. Она сказала, что тоже никогда этого не видела. — А вы уверены, что это не красивая выдумка ирландских пьяниц, живущих там? Она рассмеялась. Они стояли снаружи школьного вагона. Был июньский вечер, когда солнце заходит поздно. Золотистый свет подернутой дымкой долины косо преломлялся в ее глазах, заполняя радужку. Смотреть на кого-то, кто смотрит на тебя, это наркотик не хуже других. — Шевелись, Холл! — прокричала полицейская. — Шевели задницей, ну же! Я сказала, пошла! Было время вечерней поверки. Он выяснил насчет зеленого свечения солнца на закате. Оно существовало. Некоторые веб-сайты предлагали пространные объяснения физики света. Он не стал печатать три слова ее имени. Вместо этого он продолжил изучать других. Бетти Ля-Франс, которая просила надзирателей забронировать место на парковке для ее парикмахера. Бетти, чье письмо он отослал, а когда спросил, как дела у ее приятеля, услышал в ответ: «Я его удавила». Он был уверен, что она лжет, но по рукам у него пробежал холодок. Он нашел ее страницу на сайте тюремных знакомств. «Я одна, полна огня, старомодная девочка, любящая шампанское, яхты, азартные игры, быстрые машины, ОЧЕНЬ дорогие удовольствия. Я тебе по карману? Напиши, чтобы выяснить». На сайте был ряд стандартных вопросов, на которые Бетти Ля-Франс должна была ответить, как и остальные пользователи. «Вы не против перевода?» (Нет.) «Вы отбываете пожизненное заключение»? (Нет.) Но внизу, на вопрос «Вы в камере смертниц?» ей пришлось ответить. (Да.) О Кэнди Пенья Гордон узнал, что ее мать работала розничной продавщицей в «Диснейленде» в Анахайме. Кэнди Пенья работала в «Макдоналдсе». Ее управляющий дал показания в ее защиту и сказал, что она никогда не доставляла ему проблем. Мать девочки, которую убила Кэнди, ликовала в зале суда, когда обвиняемой вынесли смертный приговор, и кричала «ТАК ЕЙ»! Позже Гордон нашел другое высказывание этой женщины, о том, что она сочувствует матери Кэнди Пенья, зная по себе, каково это, лишиться ребенка. Лондон: сперва он не нашел ничего. В тюрьме ее звали Конан или Бобби. Гордон напечатал «Бобби Лондон» и увидел отзыв о ресторане в Лос-Анджелесе на сайте «Жалобная книга». Первые три отзыва начинались одинаково: «Бобби Лондон, ты мудак!»[41] Он вспомнил ее полное имя — Роберта. Вот оно. «Женщину, прикинувшуюся мужчиной, осудили за вооруженное ограбление и заключили в мужскую тюрьму». Другой заголовок гласил: «Ляпсусы системы». Лондон никем не прикидывалась, а, наоборот, была одним из самых естественных людей, кого знал Гордон. Лондон — это Лондон. Было похоже, что она уже отбыла срок за ограбление, даже дважды, и теперь отбывала третий, за мошенничество. Лондон получила пожизненный срок за то, что выписала фальшивый чек. Так много людей. Он набирал все имена, какие мог вспомнить, только бы не Роми Лэсли Холл. Джеронима Кампос, которая нарисовала его портрет. Она, как оказалось, сбросила обезглавленное тело своего мужа с одного из мостов Внутренней Империи. Тело было найдено, а позднее и голова, в которой застряла пуля, выпущенная из пистолета, зарегистрированного на Джерониму. У Джеронимы не было алиби. Кровь мужа была обнаружена в ее ванной, в ее машине и на ее одежде, которую она надевала в день его исчезновения. Джеронима состояла в тюремной группе психологической поддержки и давала заключенным консультации по правам человека. Джеронима была тюремной старостой. У нее имелся диплом младшего специалиста по посылочной торговле и ни одного дисциплинарного взыскания. Джеронима подавала ходатайство об УДО восемь раз, и каждый раз получала отказ, несмотря на положительные свидетельства людей из внешнего мира, которым она оказывала помощь и содействие. В интернете была развернута кампания в поддержку следующего ходатайства Джеронимы об УДО. Подписавшие петицию указывали свои основания для этого. Джеронима отсидела свой срок. Она больше не несет угрозы обществу. Освободите Джерониму. Она подвергалась супружескому насилию. Джеронима — это коренная старейшина и лесбиянка, которую несправедливо удерживают в исправительном учреждении Стэнвилла. Быть лесбиянкой не преступление. Она нужна в своем сообществе. Она отбыла свой срок. Она не несет угрозы. Освободите Джерониму. Она действительно отбыла свой срок. Она уже отсидела тот срок, что определил ей суд. И Гордон знал Джерониму. Она была старой женщиной, любившей рисовать. Не могло быть никаких сомнений. Джерониму пора отпустить домой. Она отбыла тот срок, что ей назначили. Каждый раз, как Джеронима представала перед комиссией по УДО, которая представлялась Гордону в виде сидящих плечом к плечу клонов Филлис Шлэфли, насупленных, с туго стянутыми волосами, в дешевых колготках и с брошками в виде мелко реющего американского флага, как у республиканцев на политических дебатах, она говорила комиссии, что невиновна. Ее сторонники говорили, что преступление она совершила в далеком прошлом и больше не представляет угрозы. Она обращалась к комиссии по УДО и говорила: «Я невиновна». Это казалось неразумным. Но Гордон понимал, почему она так говорила. Какая бы среда ни требовалось Джерониме, чтобы осознать содеянное ею, тюрьма ее не обеспечивала. Тюрьма — это место, где ты должен быть сильным, чтобы выживать день за днем. Если ты каждый день думал о каком-то чудовищном злодеянии, совершенном тобой, достаточно старательно, чтобы доказать комиссии по УДО, что у тебя случилось озарение, то самое озарение, которого они хотели, ожидали от тебя, чтобы отпустить домой, можно было свихнуться. А нужно было сохранять рассудок. Чтобы сохранить рассудок, ты создавал такой свой образ, в который ты мог верить. А если бы она продемонстрировала озарение и рассказала комиссии, что было у нее на уме в тот день, когда она убила мужа, почему и как она это сделала и что почувствовала после — возбуждение, вину, отрицание, страх, отвращение, если бы она показала комиссии, насколько честной и точной она может быть в понимании своего преступления и его мотивов, если бы она открыто рассказала о том, как это преступление отозвалось не только на убитом, но и на других, на обществе, если бы она воспроизвела перед ними весь этот кошмар, она бы невольно придала новой убедительности тем причинам, по которым они решили изолировать ее. Их было невозможно переубедить. Невозможно было выиграть у них. Просто отпустите ее домой. Освободите Джерониму. Но это противоречие — то, что Джеронима говорила комиссии: «Я невиновна», тогда как ее защитники во внешнем мире говорили: «Она отсидела свой срок. Она больше не несет угрозы», — это тревожило Гордона. И тем не менее. Джеронима, и Санчес, и Кэнди, все они были людьми страдающими, которые вольно или невольно заставляли страдать других, и Гордон не понимал, как принуждение их к пожизненному страданию может способствовать справедливости. Это только усугубляло старое зло новым, а между тем никто из мертвых не возвращался к жизни, насколько ему было известно. Ему звонил и писал электронные письма Алекс, но Гордону было нечего сказать ему, потому что он не думал ни о чем, кроме женщин в тюрьме, а это была неподходящая тема для приятного общения. Он чувствовал себя в каком-то изгнании. Его одолевала безнадежность за стойкой «Баресси», и он завидовал другим посетителям, строителям и фермерам, для которых Калифорнийская долина как будто не имела отношения к тюрьме. «Да ладно, перестань, мир полон надежд, — мог бы возразить Алекс, изображая Кафку, — конца-края не видно, но не для тебя, Гордон». За пианино была новая певица. Она была хороша или, пожалуй, хороша для Стэнвилла. Гордон не заметил, как перебрал. Он подошел к пианино и положил двадцатку в большой бокал для бренди, служивший, как и во всем цивилизованном мире, для чаевых пианисту. — Желаете что-нибудь особенное? Ее голос был счастливым и легким. Ему на ум не приходила ни единая композиция. Он дал ей чаевые просто потому, что мог. — Напойте вашу любимую мелодию. Что вы напеваете, когда никто не слышит. — Тогда «Летняя пора»,[42] — сказала она, не задумавшись. Возвращаясь на свое место, он думал, не слишком ли было нескромно просить ее спеть для незнакомца то, что она напевала себе наедине. Некоторые люди регулярно принуждают к чему-то других, день за днем, по жизни. Он это знал. Он был не из таких. Но все равно задумался об этом.