Красная планета
Часть 18 из 20 Информация о книге
“В селе Саметь о культурном отдыхе колхозников не заботятся. Имеющаяся чайная представляет из себя кабак. На полу валяются окурки, столы грязные. На глазах у всех распиваются спиртные напитки. Буфет не имеет прейскуранта на продукты”. … “Мы, рабочие раскройно-посадной фабрики, знаем, что синагога пустует. Если туда собираются, то раз в год. Да и кто? – нэпманы, которые приходят потолковать о том, как избавиться от финотдела. Мы просим отдать синагогу под рабочее общежитие. Призываем всех рабочих Костромы присоединиться к нашему требованию”. … “Согласно постановлению Совета министров СССР № 4786 от 21 ноября 1951 г. для переноса из зоны водохранилища Горьковской ГЭС зданий и сооружений был организован трест “Костромасельстрой”. В связи с затоплением предстояло перенести 2435 строений. В соответствии с техническим проектом, колхозам и лесозаготовительным организациям предстояло очистить от леса и кустарника затапливаемые земли. План санитарных мероприятий по подготовке ложа водохранилища предусматривал также крепление 5 сибироязвенных скотомогильников”. … “Моя бабушка, мать Прасковьи Малининой, была очень верующей, всё время ходила в церковь, пока она была действующей. Я ходила с ней в церковь только иногда, так как нам в школе не разрешали этого делать. Бабушка настояла, чтобы я свою Люду крестила. “Не окрестите, – сказала, – я её на руки не возьму”. Мама договорилась о крестинах с отцом Сергием, а сама утром нарочно уехала в Кострому, будто она тут ни при чем. Бабушка перед смертью наказывала маме: “Не смей меня с музыкой хоронить”. … “Мне сейчас 30 лет. Я покончил с религией. Раньше меня заставляли быть религиозным школьная скамейка и старые обычаи. Сейчас мне удалось перевоспитать свою жену, которая была крестьянкой и до 1926 года хотела иметь иконы. В настоящее время мы пришли к заключению, что иконы нужно сжечь. 29 числа мы их сожжём, к чему просим присоединиться всех сознательных жильцов нашего дома по ул. Октябрьской Революции, № 73, а особенно партийца Сорокина, у которого иконы зачем-то лежат в погребе. Вношу предложение в союз безбожников организовать массовое сожжение икон, по примеру горловских рабочих”. 20. Черный монах Август, 2015 На окнах неплотные занавески, и, когда солнце встает над крышей, Саша просыпается от желтого света. Он встает с кровати и несколько секунд неподвижно стоит внутри куба этого света. Толкает дверь, выходит. Доски под ногами еще холодные и мокрые. За оградой туман и слышно, как на коровах звякают колокольцы. Волга тоже в тумане. Когда Саша идет через кладбище, эмалевые лица на памятниках блестят. За углом, где бочка с водой, Саша раздевается. Он набирает из бочки ведро воды. Вдох-выдох. Р-р-раз! В комнате аэропорта, куда Сашу Сухого отвели с паспортного контроля, находились двое штатских и немолодая женщина в форме. Ему показали с экрана несколько фотографий. Вы кого-нибудь узнаете? Тон был едва заметно насмешливым. Да. Кого, например? Вот. Кто это? Это Фриш. Кто он? Мой знакомый. А поточнее? У него в Германии фонд, он помогал организовывать литературные чтения. Чем он занимается? Руководит фондом, я полагаю. Вам приходилось выполнять его просьбы? Что вы хотите сказать? Он о чем-нибудь просил вас недавно? Нет. Вы уверены? Этот вопрос задала женщина. Он посмотрел на ее округлые колени. Фриш просил отвезти картины, ответил он – если это имеет значение. Какие картины? Не знаю, я не интересовался. Это было в Риме, зачем-то добавил он. В Риме! Женщина сдвинула ресницы. Кому? Человеку, который пришел от него. Вы знали этого человека? Первый раз видел (это он сказал прямо в ресницы). Могу я задать вам вопрос? спросил Сухой. Задавайте. Почему вы меня допрашиваете? Это не допрос, развеселился один, а другой обошел вокруг и встал сзади. Чем тогда вызван ваш интерес? Он не знал на кого из троицы смотреть. Тем, что господин Фриш подозревается в нелегальной торговле предметами искусства и старины, ровно сказала женщина. Его данные поступили к нам по линии Интерпола, добавил тот, что сзади. Потом они замолчали. В этой паузе путешествие с переходом через Альпы, Германия и Рим, где Сухой встретил Лену, и Вадим Вадимыч – превратилось в сон. Сном их сделали ироничные голоса молодых людей, на чьих плечах даже в бане, наверное, виднелись бы звездочки. Если будет нужно, мы свяжемся с вами, услышал он. Идите, вы свободны. Он машинально нажал на дверную ручку и не чувствуя ног вышел. Контроль, багаж, перрон, поезд. Страх, который поселился в нем, был почти незаметным. Ты под колпаком, с удивлением понял он. Теперь они будут следить за тобой. Первой в храм приходит Альбина. Эта немолодая высокая баба с длинными руками – наша староста. Она почти всегда молчит или откашливается, словно хочет что-то сказать. Альбина ставит корзину с цветами перед дверью и отпирает храм. Саша заходит следом. Сыро, прохладно; пахнет перегорелым воском. На чугунных плитах лежат серые квадраты света. Саша снимает ключ от колокольни с гвоздя и выходит. От ворот к нему навстречу идет Валентина. Раньше она была старостой. Они с Альбиной в контрах. Альбина делает вид, что не замечает Валентину. Та включит свет, эта потушит. Альбина цветы расставит, та переставит. Валентина хромая и совсем старуха, Саша только недавно узнал, что они сестры. Когда Сухой вернулся из Рима, в Москву пришло настоящее лето. Через открытые окна в комнату все отчетливее долетал густой и нежный шелест листьев. По вечерам на футбольной площадке спорили подростки, и Саша узнавал повзрослевший голос сына. Жизнь, обманывавшая весенними оттепелями, выплеснулась на улицы. Город разделся, улицы заполнились беззаботными лицами, а Саша постоянно слышал насмешливый голос. Вы свободны, идите. Свободен? И что дальше? При каждом движении он, как рыба, заглатывал крючок все глубже, и этим движением были его мысли. Может ли он свободно перемещаться и говорить по телефону, например, или переписываться? Очевидно, да; очевидно, нет. Глазок камеры на Сашином компьютере давно заклеен скотчем, и на телефоне тоже. Эту машину с тонированными окнами Сухой видит у себя во дворе каждый день. С Леной они встречаются у Драматурга, но мысль, что квартира тоже просматривается, сводит с ума. Саша представляет себя и Лену на экране чужого компьютера. Вот они раздеваются, вот любят друг друга. Подобная запись могла разрушить его жизнь, но вместо того, чтобы все рассказать Лене, он стал подозревать девушку. За то время, пока они не виделись, Лена изменилась. Она стала другой даже в том, как любила его. Из книжного она ушла весной, в июле уехала в Италию. Что она делала, пока они не виделись? Лена говорила, ее устроил к себе отец, и снова всё сходилось: её отец был полковник госбезопасности. Отец Константин говорит, что приход в Самети мертвый. Никакой приход. “На Пасху кто красил, кто мыл? – жалуется он. – Городские”. “Всю жизнь в колхозе как у Христа за пазухой”. “Чтобы самим что-то сделать – Боже упаси”. “Не мы ставили, не нам снимать”. Когда Саша слышал эти его упреки, он отвечал себе по-другому: они не равнодушные, а жестоковыйные. Даже баба Геля, и та чуть что: губы поджала, “обойдусь без вас”. А сама после каждой службы спрашивает: “Зайдешь?” Баба Геля у Саши единственный друг в деревне. Радио закрывалось, программы одну за другой снимали. Убрали из эфира и “Литературные путешествия” Сухого. Подписывая бумаги, редактор сказал, что до лучших времен, но было и так понятно, что лучших времен не будет. Новая реальность говорила: ты проиграл, ты чужой. Такие, как ты, никому не нужны. Глядя в мутные стекла поезда, на котором он добирался до Костромы, или из маршруток – на трясущийся, как припадочный, ельник – он вспоминал свой переход через Альпы; время, которое навсегда осталось за поворотом. А с этого поезда на ближайшей остановке не слезешь. Направление было единственным, поезд набирал скорость. Только в Самети страх и тревога исчезали. Утром с колокольни слышен каждый звук. Тут радио, там собачья цепь по доскам. Ведро пустое грохнет. Не такая она и большая, наша Саметь – за храмом дамба, дальше до горизонта водохранилище. Живем на воде, в каждом дворе лодка. – Мое почтение, господин Морковкин! – говорит Саша. Это на колокольню поднимается его помощник. Когда из люка высовывается рыжая голова, Саша приветствует Морковкина: – “И послав оруженосца, царь повелел принести голову его”. – “И принес на блюде, и отдал ее девице, а девица отдала матери своей”, – отвечает тот. Морковкин превосходно знает Писание. – Припозднились вы сегодня, господин хороший! – говорит Саша. – Я после ночной, – отвечает Морковкин. Щетина у него рыжая, и брови тоже рыжие. Он похож на деревенского кота. С утра от него попахивает, хотя сильно пьяным Саша его не видел. Морковкин широко крестится и берется за веревки. – Начнем? Первый год Сухой приезжал в Саметь только по праздникам, остальное время колокольня молчала, никому не приходило в голову влезать наверх по еле живой лестнице. “А тебе я запретить не могу, – говорил отец Константин, – ты наследник”. Облепленные пометом ступени на лестнице не скрипели, а проседали как стопка промокшего картона. Перила на площадке висели на проволоке, и было такое ощущение, что отпусти веревки – и вылетишь в небо. Когда в Москве его спрашивали, над чем он сейчас работает, он отвечал: “Над колоколами”. Он говорил это с легким сердцем. “Звонарь в сельском храме?” “Прадед-священник?” Было интересно наблюдать за реакцией. Удивление, любопытство, часто сочувствие. Одна женщина, вступившая с Сашей в переписку, даже уверяла, что хорошо знает Саметь. Он читал ее письма, пока она не стала пересказывать свои разговоры с отцом Сергием, его давно покойным прадедом. Все это он со смехом пересказывал жене. “Смотри, затянет тебя Саметь, – говорила она. – Сам начнешь разговаривать как эта сумасшедшая”. Шесть раз Саша бьет в самый маленький колокол, потом в перемену с ним шесть раз в тот, что побольше, потом в первые два разом и в перемену с ними в третий, еще больший, и так со всеми зазвонными, пока не дойдет до альтовых. Оттуда в начало. Этот способ Сухой вычитал у Таннера, который слушал его в Москве в 1678 году. Русский колокольный звон не мелодический, главное в нем – ритм. Длинные трели зазвонных как бы пронизывают звон по горизонтали, это музыка, а средние и басовые держат ритм, это ритм-секция, вертикаль. Три этих звона слагаются в единый, притом что каждый слышен в отдельности. Что, по словам Морковкина, легко понять по аналогии со Святой Троицей. Раньше в колокола звонили с земли, просто раскачивали за веревки собственным весом. В “церкви под колоколы”, которые потом стали строить, колокола висели на самом храме, на шатре. Звонили тоже с земли. Колокольня появилась только в XVIII веке, хотя башни при церквях и раньше строили, но они были для часов. Не так важно, в гамму подобраны колокола или нет, даже лучше, если нет. В колокольном звоне диссонанс и есть гармония. У нестройных колоколов рисунок интереснее, это известно – как в многоголосом пении. При каких, между прочим, обстоятельствах господин Морковкин очутился в Самети? История безмолвствует, но приобретение для прихода он исключительное. Поет на клиросе, звонит, а казачьих песен сколько знает! Ни одного храмового праздника не обходилось без его штопаной гармошки. “Если кому в Москве сыграть, за пятёру приеду”. “Старший подъесаул Морковкин” (щелчок каблуками). Вот моя визитка”. Через отца Константина Саша Сухой нашел звонарных дел мастера. Они созвонились и вскоре встретились. Бородач Володя завез его из Ярославля в лес на окраине Тутаева, где за железным забором надрывалась собака. Сухой привез деньги и в какой-то момент неприятно испугался (прибьют, ограбят) – и тут же устыдился. Он уже знал это околоцерковных дел свойство, когда все держится на доверии. За воротами его встретил чумазый очкарик с залысинами, похожий на постаревшего Шурика, и мальчишка. “Шурик” не говорил ни слова, толковали звонарь-бородач и малый, оказавшийся сыном “Шурика”. А сами колокола лежали на земляном полу как части огромной матрешки. “Шурик” на цепях поднимал их. Они били пассатижами и вслушивались, подняв бороды. Гудело долго и торжественно. Сухой говорил “хорошо”, но “Шурик” качал головой. Поднимали новый. Снова били, снова задирали бороды. Сухой, чтобы прибавить себе веса, важно толковал с мужиками. Его терпеливо слушали, но потом взяли только один, который хотел он, а остальное подобрали сами. Там же в сарае рассчитались. Два больших колокола встали в багажник, а мелкие уместились на заднем. К вечеру он привез колокола в Саметь. Отец Константин служит в Самети пятый год, а раньше служил в городе. Он богослов, ученый. А голос? Труба иерихонская. Окружение соответственное: костромская и ярославская интеллигенция. В городе таких любомудров несколько было, пока новый преподобный учености гнездо не разворошил. Кого в Кинешму, кого в Галич, кого в Чухлому сослал. А Константина в Саметь. Но рук наш не опустил, не стушевался – потихоньку и колокольню восстановил, и ограду отстроил, а прошлым летом так вообще царских наследников привез. Такого переполоху в Самети со времен Луначарского, наверное, не было. Камеры, журналисты, сюжет по федеральному каналу. Форма колокола строится по формуле логарифмической спирали, то же и панцири некоторых моллюсков, и даже форма галактик. Мастера открыли этот принцип по наитию, когда о логарифмической спирали известно не было. Новая форма колокола сообщала звону новый звук. Он лучше отвечал представлению о гармонии, ни одна другая форма не давала и близко такого эффекта. В колоколе сошлись и математика, и физика, и эстетика. Точный расчет – лучший звук – идеальный вид. При этом существовали они раздельно (как сказал бы господин Морковкин, это легко понять по аналогии со Святой Троицей). Чтобы открыть эту форму, требовался особенный тип мышления. Человек должен был воспринимать мир в целостности. Под новую квартиру Сухой взял кредит, но после четырнадцатого года долги выросли, выплачивать стало не с чего, и квартира, которую они с такой любовью обживали, ушла с молотка. Они перебрались к теще, но что за жизнь в чужом доме? Жена теперь говорила с ним через усмешку, в ее голосе слышались ирония и горечь. Было видно, что она разочарована, а теща с Сашей и раньше особо не разговаривала. Он и был виноват: не стал богатым и знаменитым да еще втравил в финансовую историю. Зато теперь, когда Сухой ехал в Саметь, он ехал с легким сердцем. Москва выталкивала, а Саметь принимала. У него появился свой угол, это была сторожка при храме – каменный в три окна дом-коробка, обогревавшийся от котла. Мылся Сухой в дождевой бочке или ходил на Волгу, а по субботам в баню к бабе Геле. Поздно вечером, когда деревня спала, он курил на лавке. За кладбищем скрипели и шевелились плавни, ртутным блеском мерцала вода – как будто с той стороны поднесли свечку. Саметь спала, а его жизнь наполнялась чем-то новым, о чем Сухой не решался думать, и поднимал глаза на звонницу. Шесть колоколов чернели как груши, как будто и всегда здесь были. Когда Сухой только привез колокола из Тутаева и возвращался в Москву через Ярославль, он заночевал в Ярославле. Один, он точно так же сидел вечером на пустой осенней набережной и тянул рюмку. Год он собирал деньги, потом полгода договаривался, выбирал, перевозил. Теперь же, когда колокола висели на балках и гора валилась с плеч, на ее месте воздвиглась другая, еще большая, и это была гора будущего. Это будущее совсем не тяготило Сашу, а, наоборот, приподнимало в воздух. “Я повесил”, – сказал он однажды отцу Константину. “Это Господь твоими руками повесил”, – усмехнулся тот. А на Петра и Павла Сухой крестился. Певчие девушки, да Морковкин, да Сухой-алтарник, да Тамара-староста, да отец Константин: вся команда. Летом воскресную литургию Сухой любит особенно. Огоньки свечек пляшут в солнечных лучах, в храме пахнет сеном, через окно слышно моторную лодку. “О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных и временах мирных Господу помолимся…” – отец Константин читает ектенью, потом кивает на кадило. Саша подкладывает уголь и заливает воду в чайник. “О плавающих, путешествующих, недугующих, плененных…” – продолжает отец Константин. Во время блаженств Сухой читает записки. “Еще молимся о здравии отрока Петра, Екатерины, Эмилии, Анны, отрока Сергея, Леонида, Марии, Кирилла, Юрия, Игоря, Анны, Сергея, Юрия, Ильи, Натальи, Жанны, Екатерины, Тимофея, Степана, Инессы, Ирины, Аллы, Антона, Александра, Александрины, младенца Юлии, болящей Анастасии, Елены, Юлии, болящей отроковицы Марии, Афанасия, Джохара, Антона, Ангелины, заблудшего Александра, Александра, младенца Саввы…” Когда открываются царские врата, Сухой встает с большой свечой на горнее место. Начинается Малый Вход. Через какие врата выходить? по солее куда, за аналой или перед? свечу, если погасла, зажигать от какого огня? Раньше Сухой с Малым Входом много путался. Зачем он, человек европейского ума и привычек, писатель, еще недавно в шутку называвший себя безродным космополитом, – зачем он это сделал? Знакомые спрашивали негромко, как будто речь шла о чем-то, о чем не стоит говорить открыто. Он не знал, что ответить, и досадовал на тех, кто задает подобные вопросы, которые заставляют его не быть собой, а быть тем, кем он больше не был. Он рассказал отцу Константину. “Что мне говорить, посоветуй”, – попросил Сухой. “Душа возжелала”, – невозмутимо ответил тот. Что ж, лучше не скажешь. Стоило приехать и отстоять службу, исповедаться и причаститься, как Сухой словно возвращался к себе. К чему-то, что имел от рождения, а потом стал писать, женился, родил сына, искал славы… Да существует ли это самое “потом”? Или оно ловушка? А настоящий ты сейчас, и ничего, кроме этого “сейчас”, нет? Когда-то в юности он купил в букинисте Евангелие и больше всего поразился фразе, наугад прочитанной: “Се, ангел Господень является Иосифу во сне и говорит: встань, возьми Младенца и Матерь Его и беги в Египет, и будь там доколе не скажу тебе”. Он тогда почувствовал это буквально – что ты не один, что за тобой кто-то присматривает, заботливый и умный. Сейчас, спустя жизнь, он почувствовал на себе этот взгляд снова. Во второе лето, когда жизнь в Москве вошла в новое русло, к нему в Саметь на каникулы перебрались жена с сыном. Они зажили в доме, который сняли на краю деревни, и за лето объездили всю округу. Однажды они добрались до рощи с часовней, каждое дерево в которой росло в память о затопленной деревне (имелись даже таблички). От рощи дорога вела по дамбе в Спас – крайнюю деревеньку с почти полностью разрушенным храмом и остатками большой усадьбы екатерининского времени. Песчаный пляж, сосны, частые и мелкие волны – за деревней начиналось водохранилище. “Как в Прибалтике”, – сказала однажды жена. “Так же мелко”, – пошутил Саша. Над водой у самого горизонта виднелись зеленые шапки деревьев. Саша перечислял: Богословский погост, Важа… “Какие странные названия”, – заметила жена. “Это не острова, – ответил Сухой, – а бывшие деревни. Что осталось после затопления”. Он показывал сыну: “Вон в той жил дед Мазай. Помнишь? К которому Некрасов приезжал стрелять зайцев”. Сын тянул голову. “Морковкин обещал лодку, я хочу туда сплавать, – сказал Саша. – Ты со мной?” Не отрывая взгляда, сын кивал. “Приносится в жертву Агнец Божий, вземлющий грехи мира, за жизнь мира и спасение…” Пока отец Константин вынимает частицы большой просфоры, Сухой готовит тепло. Так называют горячую воду, которую добавляют в вино (“…един от воин копием ребра Его прободе, и тотчас изыде кровь и вода”). Частицы – это Агнец, дева Мария, апостолы, пророки, пастыри и все верующие, живые и мертвые. Когда частицы выложены на дискос, а дискос поставлен на алтаре и покрыт – отец Константин берет на руки воздух и возносит его над Дарами. Это молитва о сошествии на Дары Святого Духа. “Бог есть Дух”, – говорит Христос. Стоит осознать это, как все встает на места. Сухой понял это вот как. На этом самом месте, вдруг осознал он, стоял отец Сергий, а до него Сашин прапрадед, и произносили они те же слова, и помогал им старший сын, например, или кто-то из деревни – как сейчас Сухой отцу Константину. Когда отец Константин читает молитву о сошествии Духа, Сухой молится за них. Когда он молится, прошлое сливается с будущим, а время исчезает. Нет времени, нет и смерти, только Настоящее, в котором все живы. Это Настоящее и есть Святой Дух, Истина и Бог. Некоторые богословы называют его Свободой. За те несколько лет, что Сухой провел в Самети, они с отцом Константином объездили всю область и даже соседние. Это были монастыри и храмы, которых сохранилось много, и все они кое-как жили своей жизнью. Скиты и отшельнические пещеры, обители и погосты, иконы и жития святых и праведников, их населявших, и те, кто населял скиты сегодня, – составляли мир, который много столетий существовал отдельно от внешнего. Эту планету населяли те, кто, как Сухой, бежали от мира. По тому, какой необъятной оказалась эта планета, имена скольких насельников возвеличила и сколько подвигов прославила, становилось с последней очевидностью ясно, что внешний мир никогда и не был местом для настоящей жизни. История этого мира, которую называли “наукой”, была историей “машины” насилия над людьми, “машины” смерти. Однако эта “машина” воспроизводила не только жертв и палачей, но сотни тысяч тех, кто отказывался быть ими. Из века в век огромная часть людей не принимала закон “машины”, который позволял и даже предписывал одним попирать или убивать других, чужих или ближних. Противостояние никогда не заканчивалось, но с каждым витком времени становилось только непримиримее. Когда сосуд времени сужался и оба мира снова сходились в его воронке – было видно, что тех, кто вставал против “машины”, было почти столько же, кто вставал “за”, как будто эта вторая половина “за” существовала только для того, чтобы возвеличилась первая. У истории существовало оправдание, и это были отказники. Из побочного продукта истории, из отщепенцев и неудачников, и изгоев, какими Сухой раньше считал их, они превращались в главный материал истории и соль земли. Людей разных, воцерковленных и буйствующих, бродяжничающих и монашествующих, иногда совсем уже радикального толка вроде беспоповцев, нетовцев, бегунов и пр. – объединяло одно, и это одно было желание чистоты. Это желание было не просто свойственно человеку, а составляло его ядро и суть. Отброшенная или незамеченная – планета, о которой Сухой размышлял все больше, и та чистота, которую веками искали на ней люди, – превращалась в краеугольный камень. Родственники, его и жены; те люди, с кем он сохранил отношения и кого не отпугивало, каким он стал в Самети; несколько старых, со студенческий жизни, приятелей, давно, оказывается, воцерковленных; но больше новых, знавших о его жизни с чужих слов – все эти люди охотно приезжали в Саметь, поднимались на колокольню и звонили в колокола. Потом одни стояли службу и причащались, а другие гуляли. Они часто отъезжали на берег водохранилища и устраивали пикник, особенно веселый, когда приезжала сестра жены, и дети носились по полю со змеем или фотографировали коров. Но те, кто приезжал в Саметь, останавливались в Костроме и вечером возвращались в город, чтобы проводить время, как привыкли – пить вино и обсуждать женщин и политику, или путешествия. С ними за компанию ехал в город и Сухой, но потом быстро возвращался в Саметь. Он отпирал храм и зажигал в закутке, где когда-то ночевал, свечку. Случалось, он не чувствовал ни слов молитвы, ни отклика, и не было страшнее уныния, которое охватывало его в такие минуты. Все казалось напрасным – и побег, и жизнь, ради которой он бросил Москву. Но иногда слова текли сами, и Сухой становился собой. Он больше ни в чем не сомневался, и эта уверенность наполняла его блаженством. Он обрел это блаженство не в путешествиях или книжном знании, а на сельском кладбище, где были похоронены его предки. Сухой словно стоял в преддверии чего-то безгранично расширяющегося. Ему хотелось сделать в сторону этого расширения еще несколько шагов, раздвинуть границы блаженства. Теперь, когда в Саметь приезжала его семья, он через несколько дней брал у Морковкина лодку и уходил один на остров, а на лето и вообще туда переселялся. Сухой жил в подклете колокольни, который уцелел в земле и который они с сыном понемногу раскопали. За лето они расчистили холм вокруг колокольни, а на следующий год откопали и расставили надгробия. Сухой молился в подклете, а в хорошую погоду на берегу. Когда он молился, он превращался в человека “никто и нигде”, наполненного тем, что искал всю жизнь. Эта свобода заключалась в блаженстве, а блаженство в Слове, потому что только Слово связывало его с Богом и, значит, тоже было Богом, ведь другой связи у человека просто не было. Миллионы слов, которые Сухой написал в прошлой жизни, были написаны словно для того, чтобы избавиться от них и услышать Слово. То, что однажды произошло с ним на острове, он никому не рассказывал, его бы тогда приняли за сумасшедшего. Какой-то храм на Волге, колокола. Толстощекий господин с прорезями глаз, потомок Романовых. А рядом человек в оранжевой рясе что-то показывает гостям на колокольне. Саша. Сюжет по телевизору, крупный план, в титрах “прихожанин”. И где? В деревне под Костромой. Тогда гора словно упала с плеч (Лена даже забыла расплатиться за кофе). Весь день не ходила, летала. Что, если он сделал это из-за нее? От подобных мыслей сердце стучало по-птичьему быстро-быстро. Про село и храм прочитала, а на лето записалась на экскурсию. В Кострому, в Кострому, в Кострому! Краевед со смешной фамилией Зонтиков – два дня по музеям и подворотням. В последний день она сказалась больной и осталась в номере. А когда автобус уехал, вызвала такси. Стрельниково, Шунга, Саметь. Не сказать, чтобы красивое место – дорога разбитая, руины в голубых елках. Но сам храм красивый. Лена привезла с собой его новые книги, это были переиздания. Повод. Стояла на службе с этими книгами под мышкой. Видела как Сухой в алтаре молится. Неприятное чувство, словно подглядываешь за чем-то, тебе не предназначенным. Когда началось причастие, девушка вышла. Она крещеная, но в храм никогда не ходила. Она здесь чужая. Лучше подождать на улице. После службы Сухой переодевается и ставит чайник. Он слышит Тамару: “Там к тебе”. Заваривает, выходит. Узнает Лену не сразу, после полумрака глаза слепнут от солнца. Да и в платке она другой человек. Девушка встает навстречу и торопливо протягивает книги, как будто только за тем и приехала. “Подпиши, пожалуйста”. Сухой вертит в руках глянцевые томики, с хрустом раскрывает и пробегает несколько строк. “Ты не знал?” – спрашивает Лена. Сухой пожимает плечами. Девушка протягивает ручку. Сухой складывает книги и ручку на лавку. “Чай будешь? – спрашивает он и знаками показывает: “Идем”. “А потом поднимемся на колокольню”, – он кивает на фотоаппарат. В закутке, где они пьют чай, Сухой расспрашивает про Зонтикова: как он, как здоровье. “Хорошо, – отвечает Лена и показывает на полку с церковными книгами. – Твои?” “Отца Константина”, – отвечает он. “Я видела тебя по телевизору”, – говорит девушка. Он разводит руками: “Никуда от него не спрячешься”. Потом Сухой водит ее по храму. “Это вот Федоровская, – рассказывает он. – Ее мой прадед от царя получил. А это Страшный суд”. После колокольни они идут гулять на дамбу. “Здесь зимой купель, – Сухой показывает на залив, – а это моя лодка”. Девушка щелкает камерой. “То есть не моя, – поправляется он, – а Морковкина”. Девушка снова щелкает. “Какое счастье, – думает она, – что можно не говорить, а фотографировать”. Сухой рассказывает про затопленные деревни. “Места вообще интересные, – говорит он. – Я тебе потом поподробнее расскажу”. Когда он произносит это “потом”, Лена опускает камеру. Никакого “потом” не будет, ради этого она и приехала сюда, просто сама не знала. Она только немного завидует Сухому. Вот человек, который знает, кто он и что ему нужно. “А кто я?” Она идет на полшага позади Сухого. “Мне-то что нужно?” “Наша радиовышка, – показывает Сухой, – там рядом есть хорошее место”. Он помогает Лене спуститься с дамбы. Входят в рощицу. За деревьями сверкает Волга. У воды трава и маленький пляж. Сухой снимает кеды, закатывает штанины и заходит в воду. “Тут купаются?” – кричит с берега Лена. Сухой показывает на вкопанный стол и скамейку: “Да”. Он возвращается. “Если хочешь”, – говорит он и садится на траву поодаль. Когда девушка раздевается, когда Сухой видит тонкие и длинные ноги, как она переставляет их по неровному дну и как сверкает в ногах речная вода – он снова профессор Ашенбах. “И ты готов бросить всё? – спрашивает Сухой этого Ашенбаха. Отворачивается, ложится лицом в траву. “Пресвятая Пречистая Преблагословенная Дева Мария…” По лбу ползет муравей. Сухой открывает глаза и видит камень. Он встает и поднимает камень из травы. Взвешивает в руке. Отбрасывает. Находит побольше. Когда Лена оборачивается, он прячет камень за спину. Машет: “Дальше, дальше! Не бойся!” Лена плывет, смешно выставив подбородок. Сухой ставит камень на стол. Левую руку он кладет на скамейку, которая вкопана у стола. Передвигает камень на край. Опускает взгляд на руку. “Нет, невозможно”. Он смотрит на реку – Лена плывет обратно. Достает носовой платок и быстро, пока Ашенбах не опомнился, накидывает платок на кисть руки. Зажав зубами рубашку и отвернувшись, он сталкивает камень на руку. Кострома, травмпункт. Очередь на рентген. “И как это тебя угораздило”, – вздыхает Лена. “Сам не знаю”. Сухому неприятно смотреть на распухшую руку. “Больно?” – Сухой пожимает плечами.