Одинокий пишущий человек
Часть 19 из 44 Информация о книге
«Конечно! – вскинулась Ирина. – Вас отвезёт наш Петрушка. Лёша! Отвезёшь Дину Ильиничну?» Мы сбежали вниз, сели в машину и двинулись. Я мысленно застонала: середина дня, страшные пробки. Но делать-то нечего. Едем… «Лёша, – спрашиваю, – я так и не поняла: вы всё-таки Алексей или Пётр?» «Я – Алексей, но я – Петрушка! – улыбаясь, отозвался он. – Знаете, кто это?» «Э-э… ну… это персонаж такой, на ширме, народная комедия, да?» «Да вы что?! – завопил он и бросил руль. – Петрушка – это грандиозный образ, это гигантский пласт мировой культуры… ацтеки… культура майя… подземные культы… Один голос чего стоит!» – и вдруг заверещал пронзительно, как полицейская сирена, и всё в рифму, и всё матом. Не знаю, не помню, как доехали. Опоздала я, конечно, и уже не чаяла, что живой останусь. Ворвалась на переговоры всклокоченная, сама – как Петрушка. Впечатлённая, надо сказать. Вечером в записной книжке написала пару слов: «Продумать: роман о чокнутом кукольнике. Петрушка. Пётр… например, Романыч. Руки плетут интригу, взлетают, рисуют, лепят объёмы. Руки влюблены в воздух, в мираж. Гомункулы реальнее людей. Возможно, в женщину влюблён как в куклу». Эта запись лежала у меня невостребованной весь тот год, пока я писала роман «Белая голубка Кордовы». Наконец отослала его в издательство и, как всегда, бродила по дому притихшая, опустелая… Взялась шебуршить по записным книжкам. Наткнулась на запись и вспомнила: руки взлетают, беспокойные: то вихор теребят, то оплетают воздух, а голос верещит, лепечет, просит, нет, требует! – воплотиться. В граммах, процентах, пол-литрах… Я теряюсь, когда меня спрашивают о соотношении реального и сочинённого в моих книгах. Казалось бы, это – один из самых распространённых вопросов, пора и ответ придумать, желательно смешной, ибо где юмор, там и правда. Но я неизменно теряюсь, будто и сама пытаюсь мысленно прикинуть: а каково оно, это соотношение? вам в процентах или в граммах? или – в случае алкоголизма автора – в пол-литрах? Ответ всегда будет уклончивый и неточный, а если точный, то это – шутка автора. У Одинокого пишущего человека в книги идёт всё подряд, как на мясокомбинате в «Завтрак туриста», и на фарш лучше не смотреть – стошнит. А вот готовый продукт бывает вкусным. Обязан быть вкусным. Крупные произведения, вроде романа-трилогии, долго строятся и медленно вырастают. У них своя логика развития и расширения пространства. И когда это самое художественное пространство, сам воздух романа, объём текста, мощно растёт, выдавливая стенки, раздвигая границы сюжета, – стоит внимательно прикинуть и понять: этот текст – он просит срочного ограничения или срочного выплеска за пределы первоначального замысла? Так было у меня с «Наполеоновым обозом»: замысел потребовал места и времени. Герои оказались людьми обстоятельными и настойчивыми, медленно и честно росли и взрослели; их любовь оказалась ошеломительной, потребовала уважения и даже восхищения. Вот и считайте кубометры затраченной на книгу бумаги. Никто и никогда не сможет подсчитать эти проценты, доли и т. д. Это пути таинственные, тайные пещеры странного симбиоза фантазии и факта, где нечто рождается из ничего, где скучнейшая материя преобразуется в пласт художественной ткани, где единственная фраза может стать опорным столбом сюжета. Вот пример: работаю над циклом маленьких новелл, в основу каждой положен либо реальный случай, либо целая история, либо какой-то незначительный эпизод, который чем-то когда-то меня привлёк, застряв в моей записной книжке. Третья новелла выходит почему-то ужасно скучной и банальной… Тут звонит моя приятельница и начинает рассказывать какую-то длинную муторную историю своего рабочего конфликта. Я злюсь: она отрывает меня от работы, хотя знает, что утром мне звонить нельзя. Но я терплю, терплю, почти не слушая. Вдруг моё ухо цепляет фразу об одном её сослуживце в давней редакции международного радиовещания, который писал пейзажи… золотой краской. Я застываю. Замерзаю, с перехваченным горлом. В телефонной трубке всё журчит голос приятельницы: «…представляешь, такой вот чокнутый чебурашка был, все пейзажи – золотой краской…» Но я уже ничего не слышу, не понимаю ни слова; в моём мозгу вспыхнула золотая краска, застрявший сюжет рванул в неожиданную сторону, и мне всё уже понятно, всё сложилось, взлетело, всё парит и трепещет, и волны золотого света прокатываются по тексту новеллы, озаряя каждое слово. Что тут сказать о «процентах»? И что такое (и где оно?) это самое «реальное событие», и кому оно интересно?.. На чём должен базироваться сюжет произведения: на «большой идее»? на какой-то «свежей мысли»? На сильных эмоциях или, ещё суровее: на синтезе этих «краеугольных принципов творчества»? Всё это я вычитала недавно в интервью одного серьёзного прозаика. Увы, литературное произведение может базироваться на чём угодно. В нём может не быть ни большой идеи, ни особо свежей мысли. Кстати, Набоков называл «большие идеи» белибердой. В своих книгах писатель вовсе не обязан декларировать ни собственной философии, ни так называемой «нравственной позиции» – всего этого барахла, вернее, отбросов других профессий, не имеющих отношения к подлинной художественности – к живому и обаятельному миру книги, к её душе. Литература не учит нравственности, не торгует лекарствами от разных социальных недугов. Подлинная литература учит ненавидеть лицемерие и выражать правду – художественную правду. Человеческие поступки, опасные виражи чувств, таинственные нити, сплетённые в паутину сюжета, – вот пища искусства. Философия писателя воссоздаётся из образов, картин, тонкой подвижной материи, которая сама себя ткёт, – вот как на ткацком станке мошенники из сказки Андерсена ткут материю для нового платья короля. Художник, прежде всего и всегда, должен оставаться художником. Когда Гоголь писал «Мёртвые души», он был великим художником. Когда писал «Избранные места из переписки с друзьями» – был душевно больным человеком. Писатель больше, чем кто бы то ни было, – частное лицо со своими предпочтениями. Просто в силу естественного таланта – подбирать и выстраивать в чеканную форму слова и фразы – писатель способен влиять на воображение читателя, притягивать к своим сентенциям, мыслям и убеждениям, поневоле вербуя себе «сторонников» и «последователей». Пример великого Толстого. Чехов считал, что «все его рассуждения не стоят одной лошадки из «Холстомера». И, судя по всему, оказался прав: миновало столетие, «толстовцы» – удел прошлого, а гениальные романы Льва Николаевича живы и поныне. Принято считать, что в своих произведениях автор не обязан отвечать на вопросы – он обязан их ставить. Знаете что: автор вообще никому ничем не обязан. Единственный вопрос, который он постоянно себе задаёт, тормоша и себя, и героев: живы? они живы, двигаются, любят, ненавидят, прощают, мстят? Жизнь человеческого сердца, воплощённая в поступках – подчас неожиданных и необъяснимых, – вот что является тайной сутью литературы, сутью творчества. Самыми главными вопросами, которые всю жизнь задаёт себе художник, были и есть: что такое любовь, мужество, подлость, ненависть, счастье, жизнь? Сядьте и напишите, как ваша бабка ворчливо ссорилась с дедом, каждое утро бинтуя ему культи ног, отрезанных колёсами трамвая. Только пишите так, чтобы вам лично вспомнились собственные бабка и дед – при других обстоятельствах, но с тем же ворчливым утренним ритуалом ежедневного возобновления жизни. И вы поймёте, что все рассказы-повести-романы создаются по определённым законам, присущим стилю конкретного писателя. Внутри талантливого художественного текста неуловимо чувствуется выверенная пропорция, определённое равновесие частей, и в то же время целостность всей вещи. Ну и ещё всякие мелочи, вроде неуловимой продлённости замирающего звука – за последним абзацем той вселенной, в которой живут и двигаются герои. Вот что является причиной тихого, почти эротического блаженства, которое зарождается при чтении такого текста где-то в области мозжечка. Литература дышит через капилляры знаков: букв, сложенных в слова; живёт чередованием этих слов и фраз, способом расположения их на листе. У одного писателя текст на странице идёт сплошным густым напором, глазу негде отдохнуть, мысли негде притулиться, памяти негде ноги размять. Автор словно призывает вас затаить дыхание, запереть желания и погрузиться в текст с головой – как ныряльщик погружается в глубину океана. И вы с трудом преодолеваете тугую плоть текста, и устаёте, читая, и, завершив главу, откладываете книгу – уважая себя за проделанную работу. Книга серьёзная, почтительно думаете вы, автор – гигант мысли. У другого писателя текст на странице подобен бумажной кружевной салфетке, вырезанной маникюрными ножничками: фразы коротки и легки, пересыпаны брызгами многоточий, абзацы отделены чечёточной россыпью звёздочек. Вы открываете книгу и облегчённо вздыхаете, предвкушая так называемое «лёгкое чтиво», как раз на восемь остановок электричкой до вашей дачи… Но куда там! Повествование от лица двенадцатилетней сироты, воспитываемой отчимом-алкоголиком, с первой фразы лишает вас надежды на развлечение и, несмотря на юмор, затягивает в драматизм действия, как в сопло авиационного мотора… И вы проезжаете свою станцию, потому что залитые слезами глаза не видят названия и не смотрят на перрон. И автор – никакой не «гигант мысли», он просто рвёт ваше сердце, он как-то умеет это делать, чёрт бы его побрал! И так далее. Мы говорим сейчас о попирании законов. То есть – о стиле писателя. Стиль писателя – это его походка, манера говорить, дышать и двигаться. Каким образом он заставляет вас, читающих его строки, перенимать эту походку, двигаться с ним в унисон, попадать в такт его дыханию, будто вы с ним танго танцуете… – это необъяснимая тайна. Боюсь, физиологическая. Вы читаете рассказ, где ничего особенного не происходит – кто-то пьёт кофе, морщится, что тот остыл, затем куда-то едет, на что-то смотрит в окно трамвая, рассматривает прохожих и неспешно о них размышляет… И вам хочется, чтобы он не кончался, этот немудрёный рассказ о поездке к тётке на дачу. Вам, в сущности, дела нет ни до тётки, ни до племянника – просто вы попали в плен авторской интонации, музыки фразы, манеры говорить… или в нашем случае – манеры расставлять слова, фразы и знаки препинания на листе бумаги. Вот и всё, собственно. Ритмы прозы Нет, не всё. Мы только приступили к разговору о ритмах прозы, о глубоком или прерывистом дыхании текста, о перекличке голосов внутри фразы, об интонационных качелях, о чечётке, фокстроте и вальсе, которые трижды сменяют друг друга на одной странице. Мы лишь задели верхушку айсберга. Есть легенда, что свои сюжеты Агата Кристи придумывала, когда мыла посуду. Якобы именно под аккомпанемент льющейся воды ей лучше всего думалось. Это я понять могу: я, например, гуляю с собакой. Кроме шуток: неспешный ритм собачьей прогулки, задумчивое задирание лапы на ствол сосны – чем это хуже мытья посуды? Думаю, леди Агата шутила. Эта железная женщина написала около восьмидесяти романов, какая уж тут посуда. Но мне, если говорить серьёзно, очень помогает думать быстрая езда на машине. За рулём хорошо думается: движение колёс, помноженное на бег интенсивной мысли, даёт свои плоды и часто помогает выйти из тупика в работе. Много лет назад, получив права на вождение автомобиля, я впервые выехала одна. Вдруг начался сильный ливень. В Иерусалиме это бывает – зимой: мощные обвалы воды, ни зги не видать… Другой новичок-водитель испугался бы, вернулся домой или просто пересидел в машине этот библейский потоп. Я же – особа легкомысленная, тот самый виртуоз-салфеточник, чечёточник, человек строки и абзаца, звёздочек и многоточий… – я пришла в восторг, восприняв это событие как самое желанное: ты в панцире своего автомобиля, вокруг – стихия, мерный шум бурливого мира, океан дождя, а внутри тебя – шепотливая тишина, в которой так ладно, так уютно двигаться в потоке замысла. Я громко запела, стала что-то декламировать, разговаривать сама с собой, вспомнила один кошмарный случай в молодости – и захохотала, затем заплакала… Жаль, что подобные тропические ливни у нас довольно редки. Я бы ехала и ехала под заполошный мах обезумевших дворников, в ритмах дождя, в ритмах будущей прозы. Далеко бы заехала… И много чего нащупала бы в мыслях. А лучший попутчик в пути – это, конечно, музыка. Самое «настроенческое» искусство. Тут мои предпочтения зависят от моих настроений. Кстати, и от дороги: если я за рулём и впереди – большое расстояние, то ставлю классику – Моцарт, Вивальди, Бах, Шопен, Шуберт… Часто запускаю на орбиту джаз – очень светлое, очень нежное и грустное искусство. Когда писала «Синдром Петрушки», целый год ездила под бесконечный «Минорный свинг» Джанго Рейнхарда, так что в романе описала его потактово, через одичалый ночной танец одинокого Петрушки вокруг кровати спящей Лизы. Но ритмы прозы это не только музыка, вернее, не совсем и не буквально музыка. Это и ритм чередования абзацев, и точка, поставленная в единственно правильном месте. А ещё это смешной знак: точка с запятой, такой нелепый хвостик, словно ты наступил на развязанный шнурок и на секунду запнулся. После неё меняется рисунок фразы, становится слегка танцевальным. Высота голосов в диалогах – ведь и ею можно дирижировать при помощи знаков. А многозначительная фермата (многоточие), которая длится и длится в трудном разговоре о расставании!.. Писатель, владеющий тайной собственной интонации, легко и сознательно управляющий ритмами прозы, всегда – сирена, завлекающая читателя в сети своего мира. «Когда б вы знали, из какого сора…» Возвращаемся к сюжету. Я знаю, про кого буду писать! И это грандиозно! Этот кто-то ещё смутный, невнятный, и он ускользает и прячется от меня… Зато декорации ясны: это юг, конечно же, благословенный юг, – где ещё обитает семейство голосистых канареек? И это, скорее всего, море. Ох, я обожаю море – не мокнуть в солёной жиже с омерзительными жалящими медузами, – я обожаю море за все его оттенки синего, зелёного, за павлинью лазурь; за блики закатного-пурпурного и утреннего-золотого; за облака, которые над огромной водой всегда так стремительны и пугающе одушевлены, и потому их можно описывать всегда иными в зависимости от освещения. За бронзоватую кожу мальчика и девочки, потную, с прилипшими песчинками. За… ловлю бычков, например. Откуда это? Ну ладно. Значит, Одесса. Прервёмся на кофе и продолжим. А далее наступает работа, напоминающая труд рудокопа. Будни литератора: копай! Чем глубже копаешь, тем легче потом управляться. Чем больше материала, тем проще его выбрасывать. К примеру, ты знаешь, что действие у тебя должно происходить в маленьком городке Западной Украины (это я уже о другом романе). В Интернет не советую заглядывать по той простой причине, что туда и читатель твой регулярно наведывается, если не прописан там постоянно. К тому же Интернет пока не обжит запахами и ветрами, а тебе для картины летнего полдня в маленьком городке нужны как раз запахи, звуки, глубина синего неба и чьё-то детство, напоённое всем этим нектаром жизни. И вот ты ищешь бывшего мальчика или бывшую девочку из того самого детства… И ты их находишь, да не из первых подвернувшихся, нет: ты рыщешь, ты пишешь, ты щупаешь, как щупала бабушка материю в лавке: «Ви мне говорите, это крэпдишин?! А я вам говору, що это неинтересный крэпжоржет!» Снова и снова в письмах ты забрасываешь невод вопросов, вытаскивая его пустым или заполненным водорослями, мелкой рыбёшкой, рачками и прочей чепухой. Но однажды невод приходит если не с владычицей морскою, то, по крайней мере, с рыбой, и крупной рыбой. А это значит, что ты наконец наткнулась на человека. На Донора. На тайного осведомителя, унёсшего из детства фантастическую память, напичканную странными мельчайшими воспоминаниями – чем пахли опивки, которые выплёскивала из кружки тётка Агапа, та, что сидела на бочке «жигулёвского» на углу Чернышевского и Менделеева. Что за породу голубей разводил Серёга в своей королевской голубятне посреди двора, как метила кур зелёнкой хромая Циля, в отличие от косоглазой Брони – та метила их марганцовкой; как прадед покупал мацу на Песах и кому заказывали шить особые праздничные панталоны с потайным карманчиком для увесистой фляжки. И понеслось, и закрутилось-заколотило… Не знаю, как и почему, но с юности я понимала, что громоздкая и скучная подготовительная часть работы – это прямая суровая обязанность писателя. Потом тихо и долго себя благодаришь: ай да пушкин-сукин-сын! В этих горах мусора, который ты подбираешь в разговорах, в блужданиях по разным биографиям старых тёток, в спотыкливом чтении чужих любовных писем прошлого века, подаренных тебе племянницей покойной Зинаиды Клементьевны, в рассматривании старых открыток и фотографий (ах, какой набалдашник трости! он потом сыграет в романе далеко не последнюю роль)… – в этой куче хлама непременно встретится жемчужина, а то и две-три, если повезёт, и уж твоя задача – нанизать этот жемчуг на нитку сюжета. Я могу бесконечно долго рассказывать о значении слуха в нашем писательском деле; об элементарных длинных ушах, – писатель должен быть неприлично любопытен и, если надо, бежать за прохожим с унизительной просьбой и заискивающей улыбкой: «Вы только что э-э… матернулись… как-то незнакомо-прекрасно… Нельзя ли повторить, я запишу?» Не говоря уже о неустанных поисках малоизвестных куплетиков, считалок, частушек: «Не ходите, девки, замуж, замужем невесело! То трусы не постирала, то не так повесила!» Я, например, обожатель всех на свете акцентов. Ведь акцент необходим, как приправа к образу. Одно из важных умений литератора и дьявольски трудная задача: изобразить акцент на бумаге. Однажды несколько дней я искала способ для старого еврейского мужа произносить имя жены – Софочка. И так и сяк ломала голову, пока не поймала точную, почти незаметную согласную в ряду трёх согласных: «т», Софотчка. Но для этого надо вырасти среди моих соседей на Кашгарке, в Ташкенте. Да, надо всё записывать! Всё. Вскакивать ночью и бежать накорябать пришедшую в голову мысль. Стоять босиком на холодном полу, приплясывая, записывая витиеватое выражение, которое сейчас сосед с верхнего балкона… Ничего не поделаешь: профессия. И вот у тебя целый вагон беспорядочного задела, та самая куча хлама, в которой таятся те самые жемчужины. Ты понятия пока не имеешь, что пригодится, а что, при всей красоте и великолепии, уйдёт, ибо совсем не монтируется в сюжете, в характере героя. Но главное: изо дня в день идёт подспудная работа по выстраиванию всех этих разнодырявых сведений и деталей, словечек, птиц и змей, лютиков-цветочков и городского говночиста в некое, пока подсознательное, но очень чуткое, с хищными щупальцами целое.